Кто на море бывал, тот и страху видал.
Хорошо море с берегу.
Призывай Бога в помощь, а Николу Угодника в путь.
В море без одёжи идут одни невежи.
Пословицы-поговорки
...Я до сего числа с ханом наедине говорить случая получить не мог. Токмо на гульбе, когда оной меня звал с собою гулять вне города, и то разговоров при людях имел, паче всего при озбеках, при которых никоторого лишнего слова молвить не надлежно. Однако ж надеюсь с ним довольно разговориться. Он сам, ведаю подлинно, что желает со мною наедине повидаться, но не ведает, как бы то исполнить, чтоб озбеки не ведали. Меня б тотчас съели ради подозрения, как при хане есть фаворит — евнух большой, у которого всё управление на руках и что хочет, может при хане учинить. Оного я подкупил и другом сделал, так что мне за великую служит оборону от озбеков. Человек ума довольного и хану в младых летах не без пользы. Я с оным довольной имел разговор, при котором обнадёживал, что хан с Вашим Величеством желает добрую дружбу и кореспонденцию, которые б час от часу умножались с пользою обеих сторон. Напоследки велел чрез своего секретаря в конфиденцию мне сказать, что при нынешних случаях и возмущении от озбеков без посторонних людей разговор иметь не без опасности, также друг к другу часто ездить. Однако ж если Бог даст хану с неприятелями своими управиться, то всё по желанию моему учинено будет.
Флорио Беневени — Петру
По моему мнению, весьма нужно для персидских дел посла французского наградить; а мне очень трудно от внушений других министров: внушают Порте, что русский государь умён и турок обманывает миром, теперь возьмёт персидские провинции, и если султан не воспрепятствует ему в этом оружием, то он с той стороны нападёт на Турцию.
Иван Неплюев — канцлеру Головкину
Ваш государь, преследуя своих неприятелей, вступает в области, зависящие от Порты: это разве не нарушение вечного мира? Если бы мы начали войну со шведами и пошли их искать через ваши земли, то что бы вы сказали? И к лезгинцам по такому малому делу не следовало твоему государю собственною особою с великим войском идти, мог бы удовлетворение получить и через наше посредство. Мы видим, что государь ваш сорок лет своего царствования проводит в постоянной войне: хотя бы на малое время успокоился и дал покой друзьям своим; а если он желает нарушить с нами дружбу, то мог бы и явно объявить нам войну; мы, слава Аллаху, в состоянии отпор дать.
Великий везир Дамад Ибрагим паша Невшехирли — Неплюеву
Пеньку нашу тамо (в Петербурге) не продавайте, а сыскав ластовые суды, по прежде посланному к вам нашему указу отправьте как надлежит по торговому уставу в Амстердам к Христофору Бранту, о чём мы к нему писали... А продайте там масло конопляное, масло здесь ведром покупается по два рубли, понеже прошлого лета тому семени роду не было...
Меншиков — управителям Изволову и Новикову
Восемнадцатого июля, спустя почти месяц после астраханского сидения, российская армада снялась с якорей.
Восемьдесят семь крупных судов — гальотов, гекботов, шняв, эверсов, ластовых и других, не считая флотилии островских лодок, предназначенных для пехоты, — запрудили Волгу. Пехоты было двадцать одна тысяча четыреста девяносто пять солдат да семь драгунских полков регулярной конницы, да к ним шестнадцать тысяч триста казаков и четыре тысячи калмыков.
Макаров отписал светлейшему — Александру Даниловичу Меншикову: «Его Величество изволит путь свой взять... морем до Тарков, а оттоль сухим путём до Шемахи или куда случай допустит, ибо в Персии бунтовщики против шаха зело усилились, и, как пишут, что шах принуждён от них скрыться, того для в великой они конфузии».
Восток ещё только румянился, река пахла рыбой, сонные чайки лениво взмахивали крыльями и, словно бы не удержавшись, садились на воду и покачивались там словно маленькие судёнышки. Стая тяжеловесных пеликанов медленно проплыла над флотилией, потом как бы недоумевая, сделала низкий круг над ней, разглядывая маленькими глазками великое множество людей, скученных на судах.
— Чудная птица, невиданная птица, — бормотали люди, провожая стаю глазами. — Эдаким-то клювом свободно может человеку голову продолбить.
Глядели, дивились — многое в этих местах было в диковину. И огромная, как кит, рыба белуга, и розовое облако — стая птиц фламинго, коих было в ней бессчётно, так что затмили на время солнце, и выуженный из воды водяной орех чилим, и испуганно шлепавшиеся в воду большие черепахи...
Плывут в море. А какое оно? Многие за всю свою жизнь моря не видывали. Говорят, бескрайнее, говорят, не видать берегов — вода и вода. А волны вскипают до небес и утягивают корабли на дно. Был страх, но куда сильней — любопытство. Царь-то знает, куда идёт, куда нас ведёт. Коли он с нами, рассуждали на судах, стало быть, можно не опасаться: судьба-то у нас, выходит, общая с ним. И с царицей его, и с вельможами да генералами...
Царь с нами, и нечего бояться! Он худа себе не хочет, да и нам тоже. Обережёт — эвон какой он великий.
Всегда бросался в самое пекло с нами, с нашим братом солдатом. Таких царей-королей небось во всём свете нет, чтоб обще с солдатом из одного котла вкушал-хлебал. Цари-короли норовят во дворцах отсидеться. А наш царь не таков, нет! Он — впереди.
Плыли Волгою, глазели по сторонам. Более всего дивились на птицу пеликан.
— Не пеликан — великан небось прозывается — эвон как велика. А нос у ней как у чудищ в сказках. Такое у Лешего в услужении либо у Бабы Яги. Гляди, гляди — рыбу изловил и вмиг заглотнул! Ровно в мешок опрокинул.
Много было диковинного окрест. Солнце палило. Благо река дышала прохладою, копившейся всю ночь. Но сколь долго могла она отдавать её плывущим... Все глядели вперёд, ни разу не оборотившись к оставленному берегу.
Артемий Петрович со штатом, провожавший флотилию и внимавший наказам императора, даже показательно записывавший их собственноручно, чего за ним никогда прежде не водилось, долго стоял на набережной, махал, потом для чего-то приставлял козырьком ладонь к глазам, с великим облегчением вздохнул, когда последняя лодья исчезла за поворотом.
— Господи, каковой груз скинули, — пробормотал он, ни к кому не обращаясь. — Каковое великое беремя.
Он не знал ни сна, ни отдыха всё последнее время. Государь — то было у него в обычае — бодрствовал уж в пять утра. И, само собою, все вокруг, кроме дам, были уже на ногах и ожидали распоряжений. К пяти и Волынский, отвыкший от столь ранней побудки, прибывал к царскому стругу. И начиналось...
Теперь наступал желанный губернаторский покой. Конечно, заботы оставались при нём, но то были его заботы, не из-под государевой дубинки. А исполнял их штат, чиновники, в коих не было недостатка. Он лишь натягивал вожжи, временами ослабляя то одну, то другую, а временем — ничего не поделаешь — пуская в ход и кнут.
И Шуршурочка-шушурочка, прослезившаяся на проводах царственного дядюшки, ощутила некое облегчение. Ничего более над ними не висло, власть государя кончилась, и началась губернаторская власть, то бишь своя собственная. А при собственной-то власти куда как сподручней живётся, вольготней и самовитей.
Вдобавок остался с нею как бы предмет материнской заботы, тоже и подружка, особа весьма занимательная и даже учительная, чего прежде округ неё не водилось, светлейшая княжна Мария Кантемир. Была доверена её попечению самим государем и батюшкой её.
Шуршурочка трепетала — была посвящена в тайну, великую государственно-государеву тайну, стала поверенной княжны, бывшей на сносях, мало-помалу узнавала всё новые подробности, от коих приходила в возбуждение. Так что тормошила своего Артемия, требовала ласки, объятий, насилия наконец.
Артемий слабо уклонялся. А когда всё-таки, уступая нападениям супруги, исполнял свои обязанности мужа, то выходило это вяло. Шуршурочка теребила его всяко, дабы пробудить мужскую стать и плоть, но удавалось редко. Артемий Петрович слабо оправдывался: он-де изнемог от государственных дел, сама видела, каково ему пришлось, в каком беспрестанном беспокойстве пребывал. Но супруга ничего знать не хотела, грозилась завести аманта из военных, дабы томление своё привести к конечной цели.
— Ты гляди, каково меня распалил, — восклицала она, — что я про аманта возмечтала. Нету мне удовлетворения, тело моё истомлено...
— Потерпи ужо, — уговаривал её Артемий Петрович. — Вот маленько приду в себя, тогда уж со всем старанием налягу...
Он усовещевал её вполголоса, а сам вспоминал розовых девок и примеривался ускользнуть к ним из объятий супруги. Становилось это с каждым разом всё сложней. Но бес уже навсегда поселился в нём и требовал своего, бесовского, наслаждения. Его же никакая супруга никоим манером ублаготворить не может. Ибо в супругах нисколько воображения нет.
А Шуршурочка вспоминала откровения Марии. Каков был её царственный дядюшка в любови, как теряла она сознание от его вхождения, а потом воспаряла в небеса, какая была сладостная боль, исторгавшая стоны и вскрики, каково любовное беспамятство — вершина наслаждения... Всего это Волынская не ведала, но как всякая женщина жаждала испытать и распалялась всё пуще. И уже примеривалась к Губернаторову окружению, смекая, кто мог бы стать кандидатом в аманты. И даже кое-кому делала некие авансы, правда, не очень умело.
Но подчинённые Артемия Петровича были с него почтительны и робки. И, по-видимому, никому из них не могла прийти в голову возможность связи с госпожой губернаторшей, племянницей самого государя. Она была вознесена слишком высоко для роли чьей-либо любовницы — была женою Цезаря, пребывающей вне подозрений.
Шуршурочка томилась. Она требовала от Марии всё новых подробностей и слушала её с широко раскрытыми глазами, млея от искусительных картин. А память Марии вела себя прихотливо, мешая действительность со сценами, вычитанными ею из французских куртуазных сочинений, фантазии и действительность причудливо мешались помимо её воли. И она уже не в силах была отделить одно от другого.
Так проводили они вечера меж воспоминаний, заставлявших задыхаться от волнения, музицирования за клавикордами. Лекари озабоченно ощупывали тугой живот Марии, строили различные предположения о сроках. Но все сходились в одном: осталось меньше месяца до родин. Стало быть, надобно беречься, есть пищу лёгкую, но богатую минеральными и живительными веществами, например, икру осётра, варёную свёклу для кроветворения, яблоки, дабы укрепить желудок и его соки.
Мария покорно внимала их советам и столь же покорно следовала им. Она ждала вестей от отца с царским курьером, ежели не с первым, то со вторым. Курьеры следовали один за другим — спустя день-другой. Их путь лежал в Москву и Петербург, к господам сенаторам, светлейшему князю Меншикову, управлявшему новой столицею и её губернией.
Наконец пришла весточка от князя Дмитрия. Он подробно описывал первые дни плавания. Адмирал от красного флага — сам государь — приказал плыть без останову день и ночь, пока не достигли учугов: загородок из кольев для ловли красной рыбы. Над ними кое-где избы поставлены, сети пропущены, а в них — осётры, севрюги, сомы пудовые — всякой рыбы видимо-невидимо.
Государь не утерпел: пересел на галеру и стал свидетельствовать каждый учуг, выглядывать, нет ли там каких-либо морских диковин: до разного рода диковин, раритетов был он весьма падок.
А спустя три дня, на четвёртый, миновав острова Четыре Бугра, вошли в море. И вся флотилия распустила свои белые крыла и полетела к Таркам, что в Аграханском заливе на западном берегу Каспия. «Его величество был весьма рад свиданию с морем», — заключал отец.
Рад, рад, весьма рад! Казалось, и море радо любимцу своему, несомненному любимцу. Оно глядело приветливо, неспешно катя невысокие волны...
Пётр не мог устоять: сообща с командою тянул снасти, исполняя парусный манёвр. Всё делалось весело, с шутками-прибаутками. Тон задавал государь. Снасть была густо просмолена, и Петру услужливо протянули рукавицы.
До Тарок добежали быстро. То была российская крепость. И посад возле. Буйный Терек здесь помягчел норовом и, разделившись на два рукава, покорно сливался с солёной морской водою.
Что ж, крепостца не из крепких. Более для устрашения окрестных племён. Наполовину земляная, башни, однако, каменные, благо камня окрест в избытке.
— Не больно грозна, — заметил Пётр. — Ну да Бог с нею. Нам надобно далее к югу крепиться. Избрать таково место, дабы можно было оттоль досягнуть до горных гнёзд бунтовщиков.
Все были согласны. Ждали конный корпус бригадира Ветерани, двигавшийся посуху, чтобы сообща начать поход вдоль берега в сторону Дербеня-Дербента. Там паче что получили слезницу наиба — городского коменданта: «Ныне тому другой год, что бунтовщики, собравшись, Дербеню великое разорение учинили и многих напрасно побили, а мы непрестанно с трудностию от опых обороняемся».
— Разослать немедля надёжных людей, дабы понужали кого следует, — распорядился Пётр. И самолично их напутствовал.
— Ты, — велел он прапорщику Орлову, — поскачешь навстречу наказному гетману и миргородскому полковнику Апостолу[85], он с малороссийским войском движется в нашу сторону, и скажешь: государь-де зело гневан за медленность вашу и требует поспешения.
— А ты, — обратился он к поручику Андреяну Лопухину, — отвезёшь ведомость губернатора Волынского в Тарки. Она по моему указу писана шамхалу тамошнему Адиль-Гирею, дабы он к нашему приходу приготовил полтыщи подвод конных. Ступай теперь к князю Дмитрию Кантемиру. Получишь от него манифесты печатные на турецком языке и оные тоже вручишь шамхалу для рассылки в Дербень, Шемаху и Баку. Ежели у него подходящего народу не будет, дам тебе эскорт — пятнадцать татар да столько же черкесов: их пошлёшь с оным манифестом.
— Негоже, государь, тебе столь суетными делами заниматься, — неожиданно вмешался Пётр Андреевич Толстой. — Не императорское это дело кульеров рассылать. На то есть генералы да бригадиры...
— Молчи, старый, — добродушно огрызнулся Пётр, — от собственного государева имени верней будет. Больно медлительны начальники наши. Знаю, что делаю. Ты, — оборотился он к поручику Мусину-Пушкину, стоявшему вместе со всеми посланцами, — поскачешь на берег, туда, где островские лодки с пехотою притулились, и повелишь от моего имени, чтоб нисколько не медля плыли в залив Аграханский и тамо нас дожидались.
Убедившись, что всё сделано по указу, Пётр повелел командам кораблей быть по местам. И сам отправился на гукер[86] под красным флагом, приказав трубить сигнал к поднятию якорей. Курс — залив, стоянка — при впадении речки Аграханки.
Назавтра предстояла торжественная церемония, коей Пётр придавал особую важность при нынешних обстоятельствах. В сие число была одержана достославная виктория при Гангуте, в году 1714-м, где был пленён шведский шаутбенахт[87] с фрегатом, галерами и шверботами, равно и спустя шесть лет победная баталия морская при острове Гренгаме.
Флот! Флот на Белом море! Флот на Балтийском море! Теперь вот флот на Каспийском море. Утвердился было на Азовском, да пришлось уйти. Верил — ненадолго. Из него — в море Чёрное. «И это сбудется, — думал Пётр, оглядывая со своей галеры столпившиеся округ неё корабли. — Не мною, так теми, кто придёт вослед».
Летние ночи на Каспии короче воробьиного носа. Проснулся — светало. Розовая полоска обозначилась над горизонтом, становясь на глазах всё шире. Благостная тишь царила окрест. Лишь волны с мягким плеском разбивались о борт. Веяло живительной свежестью ещё неблизкого утра.
Пётр стоял на баке, дежурные денщики позади: не будет ли приказаний.
Не будет. Всё уж прежде расписано. Когда склянки пробьют семь, священник начнёт читать трипсалмие царское. И после молитв «Стопы моя направи» и «Да исполнятся уста моя хваления» на мачту взлетит Андреевский флаг. То и будет сигнал для остальных судов. Тогда и начнётся.
Природа просыпалась. Уж зареяли над водою крикливые чайки, уж горизонт побагровел и полнеба стало розовым, а суда — отражением паривших над ними легкокрылых облачков. Четвёрка тюленей, вытаращив и без того большие глаза, с любопытством глядела на просыпавшийся корабль.
Уже слышались вялые команды, уж запела на гукере боцманская дудка, ей отозвалась другая, третья. И там творили молитву, не дожидаясь часов.
Что ж, нынче памятный день, почти что праздник. И не грех отметить его по-моряцки, по-воински.
Пётр велел подать сигнал к шумству выстрелом из кормовой пушки. И началось! Гукор под синим штандартом генерал-адмирала графа Фёдора Матвеевича Апраксина тотчас ответил залпом из одиннадцати пушек — по числу взятых шведских кораблей. Загремела пальба с островских лодок — палили беспорядочно из фузей, кто во что горазд.
На царской галере были накрыты столы — по сему случаю состоялось торжественное пиршество. Званы были министры, генералы и бригадиры. Для сего случая поймана была белуга без малого трёх пудов. Пётр приказал приготовить её как бы в натуральном виде. Долго бились повара, исхитрились — весьма непросто было, — но рыбина распростёрлась едва ли не на полторы сажени. Украсили её пучками укропа, солёными огурчиками, тёртым хреном в жабрах, а изо рта торчал стерляжий хвост. Восхитились картиною. Однако распотрошили без церемоний. Пётр встал с кубком в руке, провозгласил:
— Да умножится флот наш на морях и реках, ибо он славе нашей служил и служить будет!
— Ура! — нестройно подхватили за столом.
— Да будет так! — последним возгласил Фёдор Матвеич, ибо чуть не подавился, торопливо прожёвывая нежную мякоть.
Выпили: веселие Руси есть питие. Тон задавал государь, Пил много, но не хмелел. Многие излишества покамест не подорвали его могучей натуры. Он всё ещё был ненасытен, как в дни молодости. Ненасытен во всём — в еде и питии, в плотских утехах, в постижении жизни и её проявлений. А любопытен был чисто как дитя малое: что непривычное увидит, вертит и так и сяк, пока до конца не дознается.
Покончили с белугой, опорожнили штофы — сидение было долгим, и тосты следовали один за другим: за здравие государя и государыни и всех присутствующих, и за благополучный исход похода, и за утверждение на берегах Каспия, и за умножение корабельного строения.,.
Заметили: государь и государыня были в ладу. А то приближённым казалось, что меж них, как говорится, чёрная кошка пробежала. Многознающие догадывались: разлучница, Марья Кантемирова, осталась в Астрахани — донашивать. Догадывались и кого под сердцем носила: государева отпрыска. Молва ведь бежит без останову, на каждый роток не набросишь платок.
— А ещё, — встал Пётр, возвышаясь над всеми, — провижу я время, когда из Архангельска поплывём водою в Питербурх, оттоль водою ж в Москву. Мы ноне из Москвы приплыли в Астрахань по рекам, но путь сей был долгим. Виллим Иваныч Геннин, вам всем известный, подал мне прожект краткого пути из Москвы в Волгу. Даст Господь веку — соединим реками моря, каналы, где надобно, пророем. Путь водою дёшев и надёжен, нам для умножения коммерции нету его лучше.
Выпили и за это. И, нетвёрдо держась на ногах, но воспарив хмельным духом, перебрались на гукер генерал-адмирала Фёдор Матвеича, чья сестрица Марфа Матвеевна, к слову сказать, была царица — за царём Фёдором Алексеичем, да пребудет ему земля пухом.
Празднество длилось уже четвёртый час, питие всех сильно разогрело. А тут и солнце взялось за своё, да с великим усердием. То было солнце южное, оно смолу плавило да плоть жарило.
Матросы подали пример: в чём мать родила сигали с райны[88] в море. Дамы царицины стыдливо закрывались ладошками, однако ж у любопытных пальцы были неплотно сложены: нечасто доводилось им зреть столь ослепительный парад голых мужиков.
Будучи в кураже, к матросам полезли на райну и штаб-офицеры. Пётр понужал своих денщиков:
— Валяйте, братцы, оголяйтесь и вы. Неча жариться, солнце может удар произвесть.
Плюхались с гоготом, с криками, кто ловчей, заплывали подале, робевшие держались за борт. По команде капитана спустили верёвочный трап, за ним другой. Те, кто поотчаянней, сигали с высоты разов несколько. Вода была тёплой как парное молоко. Бог миловал: никто не расшибся, не потонул. Верно говорят: пьяному море по колено.
Однако делу время, потехе — час. На следующий день государь собрал совет у генерал-адмирала. Рассуждали, каково действовать далее. Сошлись во мнении, что надобно заложить сильный ретраншемент, прежде чем войску выступить к Таркам и далее к Дербенту. Мало ли что: горцы коварны. Падут сверху лавиною, порежут людей, разграбят припас, потопят суда. Возведём крепость, оставим боевой гарнизон — охраним тыл.
Говорил всё больше Пётр, остальные мыслили согласно с государем. Он повелел призвать мичмана Фёдора Соймонова да подпоручика Ивана Толстого.
Соймонова давно приметил. Питомец навигацкой школы, он многих прилежностью и любознательностью превзошёл. Более года трудился он на сем море, сновал вдоль берегов, из бухты в залив, из залива в устья рек и речушек, высаживался на острова и островки, иной раз вовсе незначащие. И прилежно наносил всё на карту.
Не один, разумеется. Сопровождал его капитан Верден с командою. Иначе давно бы приял погибель от рук лихих людей. Да и море не миловало горстку людей: трепало почём зря. Не напрасно молвят: кто на море не бывал, тот и горя не видал.
И вот на столе Петра карта Каспийского моря. Она государю премного сказала. Равно и сам Фёдор Соймонов, тридцати лет от роду, принявший из рук государя отличие: особливую золотую медаль с персоною его императорского величества.
И вот он стоял перед Петром, отчего-то потупясь, словно повинный, а может, просто робея, совсем задубевший от солнца и ветра, крепкого сложения, однако государю по плечо.
— Фёдор Иванов сын Соймонов, — отнёсся к нему Пётр. — Отколе взяли фамилию? Ведома мне сойма — ластовая барка, не от неё же.
— Батюшка мой сказывал: от бойцов кулачных род пошёл. По-нашему-де соймоватый — драчливый.
— Ну-ну. Ты-то у нас смирен, робеешь, ровно девица, — засмеялся Пётр. — Ныне вам с Толстым поручаю разведать реку Аграхань и берега залива да выбрать место для строения сильной крепости. Даю вам дён пять сроку. Ступайте.
Когда посланцы скрылись, Пётр заметил:
— Смышлён да делен Соймонов. Ты бы, Фёдор Матвеич, как он по твоему ведомству служит, произвёл его в очередной-то чин.
— Согласен, государь. Будь по-твоему, — отозвался Апраксин.
— Капитану Карлу фон Вердену прикажи высадить драгун и солдат на остров Чечень, дать им сколь надобно провианту и дожидаться тамо случения с командою капитана Вильбоа. Быть им там до указу. А мы с тобою станем дожидаться окончания ретраншементу, а уж потом предпримем марш на Тарки.
Укрепление — ретраншемент, или, как тогда говорили по-простому, транжамент, — возводилось быстрыми темпами. Каждый день Пётр съезжал с галеры и отправлялся верхом в сопровождении денщиков к месту работ, понужая будущий гарнизон и его начальника. Апраксин труси́л с ним рядом. Верховая езда была ему не по нутру.
— Все кишки вытрясывает... Ты уж, государь, сделай милость — уволь меня от сей оказии, — взмолился он.
— Глянь-ка на князя Кантемира. Эк гарцует, ровно с конём родился.
Князь Дмитрий сидел в седле как влитой. И конь его, словно бы повинуясь не шпорам и узде, а желаньям своего всадника, менял аллюр, сообразуясь с местностью, с дорогой, со спутниками.
— Князь мне не указчик, — пробормотал Апраксин. — Он кавалерист природный, с турками да татарами возрос. А я сроду сего не любил.
Строительство, впрочем, подходило к концу. Тем паче что шамхал тарковский прислал шестьсот воловьих упряжек. Стало сподручней возить камень, и на девятый день обширное укрепление было закончено.
Пётр принял рапорт, придирчиво оглядел всё строение. И остался доволен.
— Отсель можно отразить, можно и отсидеться, — констатировал он. — Камень есть камень, не российская земля да глина. Заутра — в поход.
Пятого августа чуть забрезжило, а уж Пётр съехал с галеры. Офицеры поднимали полки, ровняли строй. Слышались негромкие слова команд, звяканье амуниции, цокот конских копыт, ржание. Полусонные люди вяло переругивались, кое-кто плескался у ручья в надежде освежиться.
— Преображенцы — вперёд! — скомандовал Пётр.
Era любимцы споро образовали строй. Петру подали коня. Заиграли полковые флейты, колонна колыхнулась, дрогнула и мерным шагом двинулась по узкой дороге.
Впереди ехал государь император — шеф полка. Солнце всё ещё медлило выкатываться из-за гор, а потому ночная прохлада не отступала.
— Благо, Фёдор Матвеич, по холодку-то.
— Недолог холодок в тутошних местах. До пекла уйти бы подале, — отвечал Апраксин.
— Версты три сопровожу, потом возвернусь, — Пётр оглянулся. — А тогда ты прикажи шагу прибавить.
Вскоре Пётр съехал на обочину и остановил коня.
— Ну, с Богом, Фёдор Матвеич. Здесь я поворочу.
— До встречи, государь, — прочувствованно произнёс Апраксин. — Не простишься с полком-то?
— Ор подымут. «Ура» начнут кричать. Не накликать бы кого. — И Пётр поворотил коня. За ним поскакали денщики. Колонны продолжали двигаться в молчании.
На следующий день было освящение ретраншемента. Священник с причтом отслужил обедню.
— О, всеблагий отче Николае, пастырю и учителю всех верою притекающих к твоему заступлению и тёплою молитвою тебе призывающих! — возглашал пастырь. — Скоро потщися и избави Христово стадо от волков, губящих е; и всякую страну християнскую огради и сохрани святыми твоими молитвами от мирского мятежа, труса, нашествия иноплеменников и междоусобныя брани, от глада, потопа, огня, меча и напрасный смерти!
Пётр слушал вполуха и думал о своём. Немилосердный жар выжег траву, фуражу сколь потребно не успели заготовить, губернатору Волынскому велено слать корм с поспешением. Улита едет, когда-то будет... Лошади ослабли, вот-вот протянут копыта... Похоже, повторяется то, что было испытано в Прутском походе. А ведь ныне, казалось, всё было предусмотрено...
Винил себя: недоглядел... В который-то раз положился на начальствующих... Экая напасть: и на Пруте были жары несносные, засуха да саранча, всё повыжгло да поедено. И тогда взывали к Николаю Угоднику, великому заступнику христолюбивого воинства... Однако ж пришлось лошадей есть. Правда, от крайнего позора уберёг верный заступниче. Но сколь людей погубили, скотины опять же, добра... Нет, не должно повториться!
Всё чаще и чаще задумывался он о цене содеянного. Оттого ли, что перешагнул полувековой порог и приспела пора отвечать не пред людьми, нет — перед самим собой, перед Господом. Высока была цена, чрезмерна. Тысячи тысяч жизней положено. На алтарь отечества? Либо на алтарь собственной славы, собственного честолюбия?
Плачено сверх меры, верно. Но не любочестия ради, вовсе нет. Тут он чист пред Всевышним и пред Россией. Ради неё все жертвы, ради возвышения её и умножения её сил в мировом порядке. Видит Бог: он, Пётр, себя не щадил и всюду — в войске ли, в делах государственных — шёл первым, пролагая путь по целине. Кто из нынешних королей ли, султанов ли, герцогов либо других потентатов столь же рисковал собою, своею жизнью, как он? Кто во всём себя ограничивал, пусть назовут такого властителя?
Он, Пётр Алексеевич, император и самодержец всея Руси, готов держать ответ на Высшем Суде, пред Великим Судией за всё содеянное. И приять жестокую кару, коли заслужил. Но уверен был: покаран не будет. Ибо всем явлены великие плоды его трудов, его непрестанных усилий во славу России.
— ...Ты еси праведник, яко финике процветший, — возглашал протоиерей, обращаясь к святителю Николаю, и возглас этот вернул Петра к действительности, — живый в Мирех, миром облагоухал еси, и миро приснотекущее благодати Божия источаевши: твоим шествием, пресвятый отче, море освятися...
«Для нас, для российского воинства, освятися море Каспийское покровителем нашим чудотворным, — подумал Пётр. — Не оставит он нас, и всё зудуманное свершится».
Минута слабости минула, и возвратилась всегдашняя победительная уверенность. Да, случалось, накатывало, но то было мимолётно.
— Шлем и оружие непобедимое на диавола ты еси, христианом же утверждение и иерархом удобрение, Николае чудне; радуйся, Чудотворце великий, обуреваемым тихое пристанище...
«Покамест море и небо благоприятны, — думал Пётр, — надобно скорейше двигать вперёд всею силою». И, подозвав Макарова, наказал:
— Всем, кому ведать надлежит, дай знать: завтра в пять выступаем. Тихое пристанище оставим гарнизонным солдатам, — усмехнулся он в колючие усы.
Шестого августа снова запылила бесконечная солдатская лента по дороге, проторённой её предшественниками под командою генерал-адмирала Фёдора Матвеевича Апраксина.
Впереди, как и вчера поутру, ехал Пётр. Рядом с ним — его «солдатская жёнка», как любил называть её венценосный супруг. Она ловко сидела в седле — ловчей, чем сам Пётр, говаривавший: «Велик я для кавалерии».
Согласие меж них постепенно восстанавливалось. И Екатерина всеми силами стремилась подольститься к своему господину и повелителю. «Ровно ничего не случилось, что бы там ни говорили, — всем своим видом показывала она. — Разве есть на свете женщина, которая могла бы меня заменить? Столь же сильная, столь же выносливая, столь же способная на всё — быть достойной супругой императора и его прачкой и стряпухой, шагать и ехать рядом с ним по пыльным дорогам и непролазной грязи, переносить и морскую качку, и другую качку — непомерного бражничания, пьяни?! Нету, нету, нету другой такой...»
Пётр задал скорый марш. Он был уверен, что догонит полки Апраксина. Меж тем солнце взбиралось всё выше и выше, и не только окрестные скалы, но и само небо вскоре выцвело от жару.
— Батюшка государь, — взмолилась Екатерина, — не гони ты так — коня запалишь да и солдат загонишь.
— А вот как завидится брег реки Сулака, так и станем на растах, — отвечал Пётр. — Тамо освежимся, напьёмся и коней напоим. Не то что здесь, средь жарких каменьев. Правду я говорю? — оборотился он к князю Дмитрию Кантемиру, гарцевавшему чуть позади.
— Резонно, ваше величество. Эвон и полки завиднелись.
В самом деле: далеко впереди клубилась пыль, словно поднятая смерчем. Но уж сквозь неё смутно проглядывалась мерно шагавшая колонна.
— Много ног — много пыли, — меланхолически заметил Толстой. Он чувствовал себя прескверно, томился, но опасался выказать это: не ровен час, разгневает Петра. Все равны терпеть и безропотно переносить тяготы похода, коли терпит сам государь.
Иной раз Петру Андреевичу казалось, что в турецком полону, в каземате Семибашенного замка было куда как легче. Забыл, видно, что был тогда моложе на целых одиннадцать лет. Старость забывчива, всё ей кажется, что вот тогда, в давние времена, было куда как лучше и легче.
— Гони денщиков к Апраксину, — распорядился Пётр. — Пущай возвернётся ко мне. Станем совет держать.
Не прошло и получаса, как подъехал Апраксин со свитою. Был он запылён, круглое лицо в потёках пота.
— Государь, бригадир Ветерани с драгунами уж за Сулаком. Нам переправу готовят. А ещё шамхал Тарковский Адиль-Гирей к нам пожаловал. Охота ему твоей милости поклониться да дары преподнесть. Коней, сказывал, арабской породы тебе жаловать.
— Добро. Коли так, велю всем стать на отдых. — Пётр произнёс это с видимым облегчением. Солнце палило немилосердно, и он жаждал роздыху где-нибудь на лоне вод.