До́ма — сытна и солома.
Легка дорога до родного порога.
Главная забота — домашняя работа.
Горе-злосчастие и царя достигает.
Во хоромах и блохи плохи. Всё едино —
кусают, хоть холопа, хоть боярина.
Пословицы-поговорки
Понеже корпус Малороссийской, которой был с Его Величеством ныне в походе, ради трудного маршу, ныне отпущен в домы, а на весну нужно такой же корпус сюды для исправления крепости Святого Креста, того ради сей указ послан к вам с полковником Апостолом, которой корпус сверите и отправте с ним к сему месту так рано, чтоб конечно поспел сюда в марте месяце. Но понеже помянутой полковник Апостол, приведчи их сюды, отпустится назад, того для придать к ним другого командира, а именно полковника Лубенского Маркевича. Но понеже в нынешнюю кампанию командиры их или старшины высланы с ними без выбору зело плохие люди, а имянно не только что за черкасами хорошо смотрели, но и сами у них некоторые побежали, того для надлежит вам командиров определить самых добрых людей...
Из указа Военной коллегии правителю Малороссии
Января первый день. Поутру Его Императорское Величество изволил слушать литургию в церкви Трёх Святителей: Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоуста у Земляного города, что у Триумфальных ворот. И, отслушав литургию, изволил быть в церкви, что вверху (в Успенском соборе), и слушал казанья и благодарного молебна. Потом кушали Их Величества, також герцог Голстинской (Карл-Фридрих, зять наречённой Анны Петровны) и герцогиня Мекленбурхская (царевна Екатерина Иоанновна) и все наши и чужестранные министры, також Генералитет и штаб- и обер-офицеры гвардии. А в 8-м часу пополудни был феерверк... и по окончанию оного феерверка разъехались.
Из «Походного журнала»
Остерману поручено выразить мне благодарность за усилия Вашего высокопреосвященства не допустить Порту до нарушения мира... По мнению Шафирова, Царь едва ли вернётся в Персию, ибо после всего уже сделанного им, его присутствие всё более необходимо здесь. Не станет он также искать поводов к разрыву с турками... ибо и интересы, и заботы о славе своей заставляют его посвятить главное внимание европейским и в особенности столь близко его касающимся польским делам...
Кампредон — кардиналу Дюбуа
Сквозь туман, облекающий известия о походе Царя, нетрудно разглядеть, что плоды этого похода не соответствовали ожиданиям Царя. Могущество и власть этого монарха дадут ему возможность скоро исправить и даже усилить армию...
...Именно ввиду этого со стороны Короля сделано всё возможное, чтобы рассеять опасения, вызванные в турках могуществом и предприимчивостью Царя, и отклонить их от объявления ему войны, что им, как известно, настойчиво советовали...
Кардинал Дюбуа — Кампредону
...Уведомление, полученное Вашим высокопреосвященством о возвращении Царя, оправдалось, и Вы увидите из моих предыдущих писем, что потеря 32-х судов на Каспийском море в соединении с другими встреченными им затруднениями заставили Царя вернуться после того, как жизнь его подверглась опасности: если бы буря, которую он выдержал на возвратном пути... продлилась ещё несколько часов, он неминуемо погиб бы со всей своей свитой. Он оставил в крепости Святого Креста французского инженера Брини[122]. Другого, д’Алансона, он послал с гарнизоном в Решт в Гиляне, о чём просил правитель этой области... Толстой, бывший единственным почти сторонником похода, вместе с царицей протежировали Волынскому, иначе бы быть ему забитым батогами. Говорят также, что положение Толстого пошатнулось. В самом деле, потери... составили более 4000 солдат и офицеров, 15000 лошадей, бессчётного числа вспомогательного войска и миллион рублей...
Кампредон — кардиналу Дюбуа
Всё начиналось и кончалось в Успенском соборе.
Мощные столпы в ликах истовых подпирали, казалось, не свод, а саму землю Русскую.
Особое чувство охватывало богомольцев в этих строгих и велелепных стенах. Лики глядели на них испытующе, требовательно, глазами скорбными и всеведущими, настаивали: покайтесь!
«Покаяния отверзи ми двери!» — молили алчущие.
Император с царицею был среди молящихся. Входила в него некая благость после долгого и тяжкого странствования. Шли водою, на вёслах и под парусами, бурлацкою тягою. Лёд захватывал Волгу всё шире, оковывал и прибрежье и стрежень. Пришлось перебраться на сухопутье, и тыщи лошадей поволокли царский обоз поначалу на колёсах и верхами, а там уже понадобились сани, кареты поставили на полозья...
Трудно шли. Долгими были последние вёрсты с хрустом под полозьями. Дошли сквозь неимоверную усталость.
«Покаяния отверзи ми двери...»
Возглашал с амвона велегласный Феофан Прокопович:
— Хвалы великие дивному талантами обогащённому мужу императору всероссийскому Петру Великому отверзеся дверь в полунощные страны, а ныне получением Дербента и в полуденные страны, обоюду затворы толь твёрдые, что как тамо не всуе по взятии наречён Ключград, тако и зде в челюстях Кавказских и не без вины прозывается Врата железный, и не без Божия смотрения на вход твой отверзлися: тамо и зде Пётр, но и Самсон тамо и зде показался еси...
Далее поведал в проповеди своей, как ступил конь императора во врата дербентские, и затряслась земля под его копытами, и началось смятение и страх среди обывателей тамошних. И тогда ударил император трижды по земле нагайкою, и усмирилася земля, и народ пал на колени, благодаря своего избавителя.
Многие труды и испытания превзошёл император Пётр Великий на брегах Каспийских. И покорилися ему горские народы, и расширились пределы российские, и встали новые крепости меж прежде враждебных языков.
Сам Пётр пребывал в душевном смущении, почти не слыша хвалебной проповеди Феофана, ибо не оставляли его заботы. Поход был оборван. И стоило ему прийти в себя в тёплом Преображенском, как повелел он сбирать консилии военные и сенатские, дабы утвердили ход кампании и её обеспечение для пребывающих на земле Персиды полков и гарнизонов.
Первопрестольная праздновала первый день нового, 1723 года. Летел поверх златоглавых куполов, кремлёвских соборов трезвон Ивана Великого, отзывались ему колокольни московских храмов, сорока сороков. Пированиями да фейерверками приказал государь встречать новый год, дабы был он благолепным и щедрым.
Третьего января изволил государь посетить дом действительного тайного советника Петра Павловича Шафирова. Велика честь, велико и смятение.
После первых тостов за здравие государя и государыни, великих княжон, герцога Голштинского и герцогини Мекленбургской, сопровождавших царскую чету, за благоденствие дому сему и его хозяевам, чадам и домочадцам языки мало-помалу развязались и сделался всеобщий гомон.
Тут Пётр Павлович осмелился приступить к государю с жалобами на своих обидчиков и поносителей, прежде всего на Скорнякова-Писарева и князя Меншикова.
Пётр казался добродушен, но вникать не стал. Только махнул рукой и сказал:
— Не место тут для разбору. Да и не стану я вникать — комиссию назначу, пущай по совести спор ваш разберёт.
Шафиров возьми да выпали:
— Князь Александр Данилыч ту комиссию вокруг пальца обведёт либо купит.
Пётр начинал сердиться:
— Неужли ты меня за простака почитаешь, Павлыч?! Что я, правды от кривды отличить не могу?!. Нет, невинного в обиду не дам, но и вин ничьих не спущу — ты меня знаешь.
Шафиров начал было заводиться, но вовремя опомнился, хоть и был зело под винными парами:
— Полагаюсь на справедливость государя моего, а более ни на кого.
— To-to, — и Пётр погрозил ему пальцем. — Справедливость есть главная добродетель монарха, сказано у некоего философа римского.
— У знаменитого законодателя Солона, — уточнил Шафиров. — А ещё в сочинении златоустого Феофана, архиепископа Новгородского и нашего приятеля, рекомом «Правда воли монаршей».
— Сомневаешься? — сердито спросил Пётр. — В правде воли монаршей?
— Как можно, государь. Только и моя правда в том споре есть.
В голосе Шафирова прозвучал некий вызов. Винные пары затуманили сознание. Казалось ему, что поднялся столь высоко, что стал неуязвим. Особливо во мнении государя.
Разве не он, Шафиров, спас и царя, и царицу, и генералитет, и всё русское войско в злосчастном одиннадцатом годе от позорного плена? Разве не он обвёл турок вокруг пальца и в мирных переговорах, отдав за всё несравнимо малую цену? Разве не его дипломатия возвышала Россию в глазах европейских потентатов? А в торговых делах? Сколь великих выгод добился он, Шафиров...
Пётр Павлович забыл, что Пётр оставался трезв, сколь бы ни выпил. Он и сейчас трезвыми выпуклыми глазами глядел на хозяина дома и дивился непривычной дерзости его.
— Не зарывайся, Павлыч, — строго произнёс он. — Помни, кому ты своим возвышением обязан, кто тебя из иудина племени вытащил. Со мною не перекоряйся.
И, тяжело поднявшись, направился к своему месту во главе стола.
Пётр Павлович мигом протрезвел. «Господи, занесло, опять занесло! — уныло думал он. — Едина надежда — запамятует государь... За бражным столом говорено было».
Но тут же вспомнил: Пётр был памятлив. И не просто памятлив, а злопамятен... Может, всё-таки пронесёт? Нет, слишком много нажил себе врагов, высокомерностью своею, уверенностью в своей незаменимости, в том, что разумением был выше многих, выше Головкина, Меншикова...
Может, так оно и было, он и в самом деле многих превосходил, и советы его государь принимал редко с поправкою. Но клеймён он навечно происхождением своим, и хоть крещён и истов в новой вере, а всё едино врагам рты не заткнёшь: из жидовского-де племени вышел и многие свойственики его в нём доселе пребывают.
Сколь раз говорил себе: не ставай поперёк сильных мира сего, и жена усовещивала, и дети, и отец. Не кажи ум свой... Вот хитрый да осторожный немчин Андрей Иваныч Остерман хоть и весьма разумен, а не высовывается и посему врагов покамест не нажил. Не суётся всюду со своими советами, коли не спросят. И благо ему. И ещё одна добродетель важная за ним водится — не стяжает. Не просит себе маетностей, имений, дач. Коли вспомнят о нём да пожалуют — другое дело...
Замутилася душа у Петра Павловича. Государь в его сторону не глядит, недолгим было пирование. И как ни упрашивал Шафиров, на колени плюхался, что при его тучности да неуклюжести было нелегко, Пётр с супругою поднялись, а за ними все остальные высокие гости.
— Прощенья прошу, прощенья, — бормотал Пётр Павлович, провожая их, — коли был неловок — виноват. Отмолю вины свои, государь милостивый, заступления Господнего просить буду.
Поймал руку Петра, приник к ней. Государыня была к нему милостива — многажды оказывал он ей услуги, подала руку сама, с добрыми словами отнеслась к хозяйке, благодарила за гостеприимство.
«Всё потому, что тоже низкого происхождения, — мимолётно подумал Пётр Павлович, — и нет в ней спеси боярской да дворянской». Знал: заступится она за него, коли совсем худо станет. И покаянную слезницу решил сочинить и подать государю.
Да, взывать к милосердию, молить о прощении, поминать о рабской преданности, о верной службе, о заслугах. Тем паче что стало известно, что по указу государеву наряжен был Вышний суд на Генеральном дворе и в Грановитой палате. И среди тех судей люди вовсе ему не благоволившие: сенаторы Матвеев, Мусин-Пушкин и Брюс, генералы Дмитриев-Мамонов, Головин и Бутурлин, бригадир Воейков, полковник Блеклый да гвардии капитаны Бредихин и Баскаков[123].
Государь на консилии того Вышнего суда ездил и подолгу слушал препирательства обвинителей и защитников. Обвинителей, впрочем, было больше, а защитителей всего двое: князья Дмитрий Голицын да Григорий Долгоруков.
Ненавистники человеков и достоинств их не перевелись округ государя. И при случае кололи прошлым: ты-де вице-канцлер, из жидовского племени вышел, а сказано было: всяк сверчок знай свой шесток. Тож — о Мануиле Девьере, обер-полицмейстере питербурхском. Но ведь в сподвижниках великого государя было много разноплеменных людей. Тот же Брюс, тот же Ягужинский, Дефорт, Миних, Рагузинский, Остерман — длиннейший бы список вышел. Пётр на то не глядел: коли человек был способен, разумен, умом светел да образован, был ему угоден, ибо таковые люди умножали пользу государства.
Написал покаянное письмо: «Припадая к стопам ног Вашего Императорского Величества, слёзно прошу прощения и помилования в преступлении моём, понеже я признаю, что прогневил Ваше Величество своим дерзновением в том, что по высылке обер-прокурора из Сената не вышел, також что дерзнул я по вопросу приказать приписать Кирееву секретарю в приговор брата своего Михайлы о выдаче ему жалования на третью треть по указу, разумея то, когда о той выдаче указ повелевает, и в том преступлении своём не могу пред Вашим Величеством никакого оправдания принесть, но молю покрыть то моё беззаконие кровом милости своея, понеже клянусь вышним, что учинил то безхитростно. Помилуй мя, сирого и никого помощника, кроме Вашего Величества, не имущего».
Тучи сгустились не только над ним, Шафировым, хотя это было слабое утешение. Император взялся разбирать с обычным своим пристрастием бесчинства, неустройства и безобразия, копившиеся без его глаза и дубинки в пору низового похода. Набралось их без счета. И государь велел чинить суд да расправу по справедливости да и сам был нелицеприятен.
В то же самое время и всесильный Меншиков был обличён. И над ним была занесена Петрова дубинка.
Ревностно обороняла своего бывшего хозяина, аманта, а потом и благодетеля царица Екатерина. Супруг отвечал сурово: «Меншиков в беззаконии зачат, во гресех родила мать его, и в плутовстве скончает живот свой, и ежели он не исправится, то быть ему без головы».
Данилыч, по обычаю, каялся: «...ныне по делу о почепском межевании по взятьи инструкции признаваю свою пред Вашим Величеством вину и ни в чём по тому делу оправдания принесть не могу, но во всем у Вашего Величества всенижайше слёзно прошу милостивого прощения и отеческого разсуждения, понеже, кроме Бога и Вашего Величества превысокой ко мне милости, иного никакого надеяния не имею и отдаюсь всем в волю и милосердие Вашего Величества».
Ежели бы Пётр Павлович про те государевы обличения светлейшего проныры ведал да его челобитье чел, то, наверно, подивился бы немалому совпадению их покаяний. Но он ничего этого не знал, и, весь сжавшись, ожидал решения Вышнего суда.
Ведал он только про слабость государя к Данилычу, про великое уменье князя разжалобить своего высокого покровителя. То была слабость непонятная, необъяснимая, ибо проницательным людям было доподлинно известно, что светлейший князь Римского и Российского государств и герцог Ижорский, рейхс-маршал и генерал-фельдмаршал, действительный тайный советник, генерал-губернатор Санкт-Питербурхский, от флота Всероссийского адмирал, подполковник Преображенской лейб-гвардии и полковник над тремя полками, многих орденов кавалер, российских и иностранных; был безграмотен, умея лишь выводить свою фамилию при подписании бумаг, равно и никаких особых достоинств, кроме великого пронырства и хапужества, равно и интрижества, за ним не водилось.
Но слабости свойственны не только простым смертным, но и людям великим, коих отметил Бог своею волею и своим перстом. Вот и у Петра, всё проницавшего, непримиримого к стяжателям, хапугам, лихоимцам, не знавшего жалости к тем своим фаворитам, кои были обличены в грехах против государства, были свои слабости. И едва ли не главною оставался Алексашка Меншиков.
Заседания Вышнего суда продолжались своим чередом, без торопливости: Пётр повелел основательно исследовать все обстоятельства и вины тяжущихся сторон. Сам же он погрузился в главную свою докуку: Персидский поход.
Трачено было много, потеряно было тож много. А достиг ли он того, к чему стремился: встала ли Россия двумя ногами на берегу Каспия, прочно ли утвердилась в том же Дербенте да и в крепости Святого Креста? Крепка ли стала та крепость?
Он ждал возвращения Апраксина и Толстого, оставленных для призора и одушевления команд. Толстому было велено задержаться в Астрахани, но он возвратился против указу, сославшись на многие недуги, одолевавшие его по старости. И в самом деле, немолод был: семьдесят седьмой год шёл графу и действительному тайному советнику, был он старей всех в окружении Петра.
— Докладай, Фёдор Матвеич, по военной части.
— Ох, государь, мало чем радовать. Скажу тебе открыто: зело трудно тамо держаться среди скрозь враждебного народу, — сокрушённо молвил Апраксин. — Дауд-бек да Усмей приступили к Дербеню. Попервости были отбиты и сняли осаду. А ноне не ведаю, каково там. Гарнизон ослаблен, но вот полковник Юнгер в доношении своём на твоё, государь, имя да в журнале боевых действий обязуется удержать город...
— Теперича я скажу, государь, — вступил Толстой. — Дербень горцам не взять: нету у них такого навыка — крепости брать. Нам, первое дело, надобно самым скорым манером заключить трактат мирный с персиянами, дабы признали они за нами области, где наши войски уже утвердились...
— Не токмо те, — поправил его Пётр, — но и Баку и далее.
— Но прежде взять обязательство подать помощь шаху законному против Мир-Махмуда. Сей афганец воссел в шахском дворце и принял протекцию турецкую. Порта ему объявила, что не станет противиться, ежели он возьмёт под себя всю Перейду, коли признает главенство султана. И он на то, как доносят наши агенты, согласился. А Дауд-бек, как давно известно твоему величеству, уж вошёл в турецкое подданство.
— Умная ты голова, Пётр Андреич, однако предпринял ли действия для заключения трактата?
— Младший сын Хуссейна шаха Тахмасп, объявивший себя наследником престола, силы никакой не имеет. Но, однако, переговорщики наши уговорили его заключить официально военный союз с Россией и объявление о нём публичное сделать чрез наших посланников в Царьграде и Тихране, чрез Неплюева и Аврамова.
— Медлить в сём нельзя, — согласился Пётр.
— Никак нельзя. Турок войско двинул чрез границу с Персидою и намерен поболе захватить.
— Давай, Пётр Андреич, действуй. Призови персиянского посла да предложи ему договор. Сочинишь как должно да мне покажешь. Главные пункты должны быть таковы: мы обязуемся вспомогать против их бунтовщиков нашим войском, а персияне должны тому войску давать провиант под конницу, артиллерию и амуницию лошадей, а под багаж верблюдов и быков. Соберём консилию о персидском вспоможении: сколь надо людей да сколь всего требуется. Но ежели взять из штатного войска, то не будет ли умаления, когда, Боже отврати, война с турком зачнётся, чего можно чаять?
Пётр Андреевич повёл переговоры с персидским послом. Хотел было привлечь Шафирова — знатока по восточным делам, смыслившего в них более остальных. Однако он пребывал под следствием и в великой унылости, но кой-что всё-таки подсказал. Прежде всего, тон должно взять непримиримый, дабы турок ведал, что Россия ничего из занятого ею не уступит, а и доныне не занятое всё едино себе заберёт и Порте до того не должно быть дела.
Мало-помалу Договор родился. Статья первая звучала достаточно грозно:
«Его Императорское Величество Всероссийское обещает Его Шахову Величеству, Тахмаспу, добрую и постоянную свою дружбу и высокомонаршеское своё сильное вспоможение против всех его бунтовщиков; и для усмирения оных и содержания Его Шахова Величества на персицком престоле изволит, как скоро токмо возможно, потребное число войск конницы и пехоты в Персицкое государство послать, против тех бунтовщиков Его Шахова Величества действовать и всё возможное учинить, дабы оных ниэпровергнуть и Его Шахово Величество при спокойном владении Персицкого государства оставить».
Договор был составлен обстоятельно, дабы Порта Оттоманская не зарывалась и слишком много не захапала.
«И обещает Его Императорское Величество, что он всегда будет приятелем тем, кто Шаху и Персицкому государству приятель, и неприятелем тем, которые Шаху и Персицкому государству неприятели, и противу оных имеет чинить вспоможение, что разумеется около всего Персицкого государства, от кого б то неприятельство показано быть имело; еже взаимно и Его Шахово Величество Его Императорскому Величеству обещает».
Копьё было направлено прежде всего против турка; а уж потом остерегало Мир-Махмуда. Теперь надлежало ждать, каково воспримут известие о договоре везир и остальные министры Порты, скороспешного Неплюева донесения.
Тем временем явился посол его султанского величества Капуджи-паша со свитою. И вручил фирман султана, в коем объявлялось, что князь Дагестанский Дауд-бек состоит под высоким покровительством и в подданстве Оттоманской империи, а, следовательно, ему вверяется управление областью Ширваном, бывшей под персидским владением.
Положение обострялось. Со стороны турецкой слышались непрестанные угрозы.
Пётр собрал консилию.
— Как быть, господа? Мы от Персиды весьма вдалеке, а турок рядом. Везир султанской твердит, что земли те населены единоверцами, стало быть, должны быть под протекциею турецкой.
— На сие можно возразить, что немало областей под турком, где насельники исповедуют христианство, — немедля подал голос Толстой. — То Молдавия с Валахией, Сербия, Греция и иже с ними.
— То резон, — согласился Пётр, — однако войны надобно избежать. И не потому, что мы турка слабей — можно бы его побить на радость европейским народам. Император римский Карл Шестой готов вступить с нами в союз[124]. Да не пришло ещё время. Погодим. Надобно закрепиться на Каспийском берегу — сие ныне главное. Коли начали дело — закончим смело.
Пётр был озабочен. Снова выходило, что ему приходилось нести на своих плечах главную тяжесть. Сенат погрязал в спорах да распрях. Согласие достигалось с трудом. Грызня да подсиживание, увы, царили и меж высоких персон. Поводы были мелочны.
Пётр взбеленился:
— Господа Сенат! — Выпуклины глаз налились бешенством. — Ежели будете тем токмо заняты, что вцепляться друг другу в горла, аки псы в кость, в мосол, таковой Сенат ни государству, ни мне помочи не принесёт. А коли пользы нету, зачем языками молоть?! Жили без Сенату, стало быть, можем и далее без оного прожить. Решайте же!
Повернулся и хлопнул дверью, да так, что ручка повисла, качаясь, словно маятник.
Устрашились государева гнева. Тотчас воцарилось согласие, по-быстрому стали решаться дела, касавшиеся в главном Персидской кампании.
Пётр давно чувствовал усталость и держался только силою воли. Давние хвори, отгонявшиеся тоже только волею, теперь всё сильней давали о себе знать. Пришлось призвать лейб-медика Блюментроста и держать с ним совет: все треволнения, копившиеся во время похода да и на обратном пути, сенатские свары и неустройства отлились.
— Лаврентий, лечи! — Пётр, как всегда, был краток. — Сила упадает, брюхо зело болит да и уд заодно с ним. Однако прежде доложи, каков князь Дмитрий Кантемир и дщерь его Мария.
— Князь Дмитрий плох, государь, — озабоченно отвечал Блюментрост. — Вернувшись из похода, он прямиком отправился в своё харьковское имение Дмитровку. Дочь Мария Дмитриевна его сопроводила. Тамошний климат, по утверждению его домашнего врача, более благоприятен. Однако мне бы хотелось, чтобы он был под оком медицинской коллегии. Увы, переезд в нынешнем его состоянии может быть пагубен.
— А княжна Марья? Здорова ли она?
— Когда ещё княжна и княгиня Анастасия возвратились из Астрахани, мы по просьбе княгини устроили медицинский консилий, ибо княжна перенесла беременность и скинула...
— То я ведаю, — торопливо перебил его Пётр. — И что же?
— Здоровье её поправилось, государь. Вскоре она смогла сопровождать отца. Полагаю, однако, что княжна Марья останется неплодна.
Пётр скрипнул зубами, но промолчал. Блюментрост понимающе глянул на него и продолжил:
— Дозвольте, государь, переменить тему и обратиться к вашему здоровью, кое драгоценно для всех нас.
— Дозволяю, — уже благодушно молвил Пётр. — Смотри да щупай сколь хочешь. Язык высуну, подразню, как бывало.
Оба улыбнулись. Лейб-медик трудился долго и основательно, так что от природы нетерпеливый Пётр стал морщиться.
— Несносно, — наконец произнёс он. — Кончай, Лаврентий да давай мне облегчительные пилюли да декохты.
— Ох, государь, — покачал головой Блюментрост. — Нимало вы себя не щадите. Богатырский ваш организм от непомерных трудов расстроен совершенно. Была бы моя воля — отрешил бы вас от дел не менее чем на месяц-другой да отправил хотя бы на марциальные воды, а лучше всего в Карлсбад.
— Ну нет, в Карлсбад я не поеду. А вот в Парадиз — непременно. А там рукою подать до марциальных вод, — решительно отвечал Пётр.
— Скиньте ношу, государь! — с непривычной для него горячностью воскликнул лейб-медик. — Есть ведь на кого её переложить: канцлер граф Головкин, вице-канцлер барон Шафиров, светлейший князь Меншиков...
Усмешка раздвинула короткие жёсткие усики.
— Их, ровно дитятей малых, без надзору да призору оставить не можно. Они более собою заняты, нежели делами государства. Светлейший стяжает, барон бранится, граф пыжится. Нельзя мне от дел отойти, Лаврентий. Разве что разнежиться в Преображенском, устроить ассамблею...
— Великое питие будет. Не надо бы.
— Остерегусь... — И после паузы добавил со смешком: — Ежели смогу. Слаб человек, Лаврентий. А император тож человек и оным слабостям подвержен. Давно мы с тобою в шахову игру не игрывали. А у нас ныне великая шахова игра затеяна — с договором да с войском, — рассмеявшись, закончил Пётр и, развернув доску, стал расставлять фигуры. — Да, игра с шахом Тахмаспом и с его послом. В коей мы полагаем выигрыш иметь.
Пётр любил шахматы, возил их с собою, когда фигуры терялись, точил из кости замену в царской токарне. Блюментрост был достойный партнёр, и случалось, выигрывал. Но Пётр всё-таки был сильней. И радовался, как ребёнок, когда выигрывал, равно радовался всякому удачному ходу — не только своему, но и партнёра. Сердился, когда видел нарочито слабую игру, требовал:
— Ежели из угождения станешь поддаваться, более с тобою не сяду.
Это было известно. И Блюментрост напряжённо обдумывал каждый ход.
— Жалобиться не дело государя, — неожиданно заговорил Пётр, и лейб-медик поднял голову от доски. — Но ты лекарь, тебе не токмо можно, но и должно. Непомерно уставаю, ноги ноют нестерпимо. И злоблюсь безмерно.
— Была бы моя воля, ваше императорское величество, отрешил бы вас от трона, о чём и прежде сказал.
— Ну, ты опять за своё, — буркнул Пётр. — Лучше дай мне такое зелье, кое облегчение принесло бы.
— Нету лучшего зелья, нежели покой и веселье. Но, — и Блюментрост предостерегающе поднял палец, — при умеренности, при воздержании от излишеств, при незлобивости и душевном равновесии.
— Больно многого ты требуешь, Лаврентий. Можно ль мне переменить натуру? Каков я был, таков есть и таким помру. Тихая жизнь не для меня, утоптать мою натуру может только Господь, да и он, сколь молю его, не снисходит. Стало быть, кто? Смерть, вот кто. Шах тебе, Лаврентий.
Блюментрост поджал губы и склонился над доской. Его король оказался в осаде. Из неё, похоже, не было выхода.
— Чуешь, Лаврентий? Королева-то моя при поддержке кавалерии норовит взять в полон твоего короля.
— Да, государь, — признал лейб-медик. — Что король против императора. Да при такой императрице!
— Всамделе может вести в атаку кавалерию, — с некоторой гордостью заметил Пётр. — Что в походе помалу случалось. — И доверительно, чуть понизив голос, прибавил: — Истощилось лоно у госудырыни у моей. Ваше искусство тут силы не имеет?
— Не имеет, государь, — развёл руками Блюментрост. — Родильному органу женщины предел положен. Венценосная супруга ваша, не мне вам напоминать, сей предел перешла. Един Господь творит чудеса.
— Усердно молила о сыне. Пресвятую Богородицу и всех святых. Троих сыновей мне принесла. Да не дал Бог им жизни. Кто его прогневил — она либо я? Не ведаю. А размышлять опасаюсь. Аз многогрешен.
Лейб-медика удивила такая исповедальность. Против обыновения Пётр был грустен и сидел в своём кресле, весь обмякнув.
Оба молчали. «Каково же могущество духа государя, коли оно способно торжествовать над недужной плотью, — думал Блюментрост. — А плоть прежде редкостной мощи истощена не только непосильными трудами, но и болезнью. Она точит Петра неумолимо и не оставит его, несмотря на все наши усилия. Врачебная наука продолжает блуждать в потёмках...»
Он не осмелился произнести это вслух. Сказал:
— Позвольте, ваше величество, оставить вас. Мы приготовим в аптеке нужные лекарства, и я немедля доставлю их.
— Иди, Лаврентий, иди. А я, пожалуй, предамся Морфею.
— Сон тоже лекарство, — не удержался от банального напоминания лейб-медик.
Мимоездом завернул в усадьбу князя Дмитрия Михайловича Голицына — хворала его супруга. И князь, бывший в дружбе с Блюментростом, просил его заглянуть.
— Ну что государь? — спросил князь с порога.
— Выиграл шахову партию, — отвечал лейб-медик.
— Немудрено: сильный игрок, — усмехнулся князь. — А шах заморский силы не имеет вовсе. Самое время разжиться его землями. А ты проиграл?
— Проиграл.
— Каков нынче государь?
— Опасаюсь за него. Хоть и недюжинная натура, редкостно мощная, но и железо от непосильной нагрузки изнашивается да ломается. Попользую княгиню да без замедления отправлюсь в аптеку — лекарства государю готовить.
— Нету для государя лекарств, — задумчиво молвил князь. — Твои слабёхоньки.
Князь Дмитрий Михайлович Голицын был весьма себе на уме. Иронист и насмешник, он вызывал у коллег сенаторов чувство, близкое к неприязни. Его превосходство было неоспоримо: книгочий, знаток языков, обладатель редкостной библиотеки, он давал его чувствовать. Даже Меншиков побаивался его языка и старался не вступать с ним в конфликт.
Но тут нашла коса на камень: Голицын вызвался рьяным защитником Шафирова. С ним сомкнул плечо и другой князь — Григорий Фёдорович Долгоруков, тоже из любомудров. Оба они оказались в меньшинстве. А противное большинство возглавлял искусный интриган Меншиков.
Уж и государь с государыней отбыли в свой Парадиз — Санкт-Питербурх, оставив воспоминание о подернутой лёгкой печалью ассамблее в Преображенском в память о любимой сестрице государя Наталье, уже и полки в Астрахани были посажены на суда — зачалось второе лето кампании, имевшее конечной целью покорение Баку и примыкавшей к нему области, а свары в Сенате всё длились.
Меншиков мало-помалу одолевал, остальные его клевреты усилили напор. Голицын и Долгоруков отбивались, как могли, Шафиров пребывал в унижении: он уже понимал, что игра проиграна. Понимали это и оба князя, но продолжали держать оборону.
В самом деле: главный лихоимец Меншиков, за коим числились без малого миллионные хапужества казённых денег, со свойственным ему апломбом и напористостью обвинял Шафирова в том, что он порадел родному брату Михайле — приказал выдать ему лишнее жалованье. Да ещё нарушил государев указ о неприсутствии в заседаниях особ, противу которых разбирается дело: остался, когда слушалось о подчинённых ему почтах, произносил дерзкие и оскорбительные слова, всяко уничижал обер-прокурора и светлейшего князя Меншикова.
Выходило, что оба князя, защитника Шафирова, выступали с ним в комплоте в противность государева указа. Петру было донесено. Он разгневался и повелел чинить наказание и князьям. Указ этот был весьма строг да и свеж. «Дабы никто не дерзал, — гласил он, — иным образом всякия дела вершить и располагать не против регламента, не отговариваясь ничем, ниже толкуя инако; буде же кто оный указ преступит под какою отговоркою ни есть, то яко нарушитель прав государственных и противник власти казнён будет смертию без всякия пощады, и чтоб никто не надеялся ни на какие свои заслуги, ежели в сию вину впадёт».
Барон Шафиров в сию вину впал, это было очевидно даже его защитникам. Ежели бы этот указ был отдалён во времени, то замешался б среди множества других государевых и сенатских указов. А время всё смягчает, затупляет самые острые резоны. А тут ещё и года не минуло.
— Ахти мне! — стонал Шафиров, предвидя тяжкие последствия. Собрались они у князя Дмитрия и рассуждали, как быть далее, можно ли ослабить удар, вымолить у государя прощение.
— Писал, молил, — продолжал стонать Шафиров, — но государь не внемлет. Не отозвался ни бумажкою, ни словом.
— Сильно опасаюсь свирепства судейского и немилости государевой. Кабы не оговорка в указе, дабы никто не надеялся на свои заслуги, можно было бы уповать на снисхождение. Но слова сии звучат угрозно, — заключил князь Дмитрий.
— Будем ждать приговора суда, — со слабой надеждой проговорил князь Григорий. Однако все понимали, что снисхождения судейского ждать не придётся.
Так оно и случилось. В Сенате был зачитан приговор:
«Имея в виду, что сказанный барон Шафиров был обвиняем и уличён во многих лихоимствах, а именно: 1) в противность царскому указу и вопреки Сенату выдавал своему брату жалованья более, чем тому следовало; 2) с этой целию им подделан протокол, и он, несмотря на предписываемое тем указом, отказался выйтить из залы заседаний, когда там обсуждалось дело, его лично касавшееся, а, напротив, явился как бы указчиком Сената и разстраивал лучшие его рассуждения, направленные на служение монарху; 3) Царь подарил ему почты, дабы он устроил их как можно лутче, на пользу государства и торговли и в уменьшении расходов, а он вместо того употреблял их на свою лишь личную пользу, не платя даже почтальонам; невзирая на строжайшее запрещение, под страхом смертной казни не скрывать имущества, принадлежавшего Гагарину, и несмотря на то, что сам присягнул, что такового у себя не имеет, как оказалось, утаил оное; наконец, и во многих других случаях, корысти ради, соблюдал собственную свою пользу в ущерб службе, за что и приговаривается: К ОТСЕЧЕНИЮ ГОЛОВЫ И КОНФИСКАЦИИ ИМУЩЕСТВА».
Тут же, в Сенате, с Шафирова сорвали камзол и надели смертную рубаху.
Всё было кончено. Его ждал палач и плаха.