Глава шестнадцатая БОГ ДАЛ, БОГ И ВЗЯЛ

Колотись, бейся, а всё надейся.

Не гневи Бога ропотом, помолись ему шёпотом.

Над кем стряслось, над тем и сбылось.

Судьба придёт — по рукам свяжет.

Злая напасть что чёртова пасть: заглотнула и хвостом махнула.

Пословицы-поговорки


Голоса и бумаги: год 1722-й

...Какое бы высокое положение ни занимал теперь Царь, но столько обстоятельств могут снова погрузить его империю в тот мрак, из которого он извлёк её, так что было бы чересчур безответственно предоставить на волю случая перспективу союза с ним.

Брак, результатом которого явилось появление царевен, его дочерей, которых он теперь хочет выдать замуж, не заключает в себе ничего лестного, и говорят даже, что младшая из них, та, которая предназначена, вероятно, в невесты герцогу Шартрскому, несёт в себе черты грубости своей нации. Извлечь какие-либо плоды из этого брака можно только войдя... в планы Царя.

...Наконец, может также случится, что после заключения брака, думаю не совсем приличного для герцога Шартрского, окажется, что из него нельзя извлечь никаких политических выгод, если избрание герцога на польский престол не произойдёт по крайности одновременно с бракосочетанием.

...Вот чем, милостивый государь, вы должны руководствоваться... В числе средств, могущих способствовать успеху ваших переговоров, наиболее действенным было бы, полагаю, признание принятого Царём императорского титула... Когда вы удостоверитесь, что Царь согласен всеми силами содействовать возведению герцога Шартрского на польский престол, Его Королевское Величество сочтёт возможным обещать признание за Царём императорского титула...

...Участие, благосклонно принимаемое Царём в брате князя Валахского Кантемира, вполне достаточно, чтобы побудить Его Королевское Величество содействовать всеми мерами освобождению его от ига. Но — осторожность!

Кардинал Дюбуа — Кампредону


...По сие число от сего двора мне на харч ничего не дано, и я же о том не досаждаю, яко персицкой посол, которой весь прожился, так что и сам, и все свиты его люди платье с себя распродали, также и оружие, и не знает, как бы отселе подняться в дорогу... Помянутой посол иной комиссии и не имеет до хана, токмо просить о добром союзе против общего неприятеля — Ширгасы-хана... Комиссия также, но партикулярно, чаю, от оного посла была, чтоб меня шпионировать и в некредит поставить. Ибо мне донесено, что при разных случаях озбекам на Вас наговаривал, сказывал, прибыль не будет Бухарам от дружбы Вашего Величества, понеже с ними не граничите, и ежели дружбу желаете для купечества за свою прибыль, и так чрез Хиву и чрез шаховы области торговые русские непрестанно ездят; рассуждал всё тем, что с Вами крайнюю дружбу иметь не надлежно, понеже знакомство Ваше им ничего не поправляет. И оной посол, дабы лучше озбеков о том уверить, сказывал же, что и шах сам то же учинил и с Вашим Величеством великою дружбу весть не хотел бы, ежели бы между двумя государствами Каспийское море не было...

Флорио Беневени — Петру


От каморки под лестницей и бадьи с грязным бельём до дворцовых покоев — путь велик и труден. Мудрено не оскользнуться, особенно ежели не образован, не научен.

Служанка пастора Глюка Марта, бывшая за шведским трубачом, сгинувшим неведомо где и как, полонянка, переходившая из рук в руки, от фельдмаршала Шереметева до светлейшего Меншикова, поименованная то Трубачёвой, то Васильевской, то Сковородской, то ещё как-нибудь, стала на этом пути царицей Екатериной во святом крещении.

Всё было как в сказке со счастливым концом. Точь-в-точь как в сказке. Как же она творилась, эта сказка, которой не сыщется подобий в истории великой империи?

Был природный ум, была великая осмотрительность и осторожность, податливость сродни одарённости, переимчивость чисто лицедейская. Соразмеряла каждый свой шаг, понимая: коли оступится — падёт. Жизнь её учила и выучила. Пригодилось всё: и чёрная работа служанки и прачки, и опыт жены трубача и наложницы, и покорство желаниям и прихотям — покорство рабыни, и терпение, терпение, терпение. Ждала своего часа. И — дождалась. Он пробил — тому уж двенадцатый год. Обвенчана с властителем полумира.

И вот она на пороге нового испытания. Понимала, сколь опасного. Понимала, каково осторожно надобно ступить. А как? Что предпринять? С кем держать совет, на кого опереться?

Не с кем, не на кого! Боялась кому-либо доверить свой великий страх, таила его про себя. Довериться — обнаружить слабость свою, слабость государыни. Как можно!

Были у неё наперсницы, были. Как не быть, коли окружена она день-деньской фрейлинами да штацдамами, они же статс-дамы, то бишь дамы государственные. Фрейлины-то, впрочем, не в счёт — это девицы чисто услужающие. Навроде как денщики государевы. Но ни к кому не было у Екатерины полного и безоговорочного доверия. А в таком деле — особенно.

А время неумолимо свершало свой бег. И срок близился. Срок родин ненавистной соперницы. Ненавистной, потому что... Молода, знатна, умна, образованна, талантами награждена. Что она против неё, против Марии Кантемир?

На целых шестнадцать лет моложе соперница её! При великих прочих достоинствах. Господин её остепенился; прочих метресок оставил, одна эта вот уже который год им владеет. И опасней всего, что не только телом к ней прикипел — телом-то она, Екатерина, кого хочешь перебьёт, а, видно, душою, а то и сердцем.

И дошло до неё из разговора государева — доброхоты шепнули — что ежели-де родит Марья Кантемир младенца мужеского пола да выходит его, то быть ему наследником престола, а ей, Марье, стало быть, супругою царской...

Что ж, она знала характер своего повелителя. С него станется: может всё круто переменить. И не оглянется, ни на что и ни на кого не посмотрит: его воля — закон. И всё тут. Её — в монастырь, как Евдокию, дочерей — в замужество почётное. Ближние небось возрадуются: от немки-лютеранки безродной избавился, а то позорище было на всю Европу. Православную принцессу взял, слава Господу сил!

Всё за то говорило. Пётр давно не бывал в её спальне, День за днём проводил в обществе Волынского, Апраксина, Толстого, Кантемира, за смотрением судов, арсенала, экзерциций гренадер, матросов, за работами на новосозидаемом Адмиралтействе. Не было на него угомону, вводил в изнеможение своих спутников, но и сам ввечеру был без ног.

Камер-фрау Анна Крамер[83], её землячка с весьма схожей судьбою, а посему ставшая Екатерине ближе всех, была, казалось, уготована в особо доверенные наперсницы. Но царица продолжала колебаться: осторожность и ещё раз осторожность.

Многие из её окружения заметили необычную нервозность царицы, ибо женщины куда наблюдательней, а часто и проницательней представителей сильного пола. От них не ускользают душевные движения, перемены в настроении, они умеют разглядеть даже лёгкое облачко грусти, витающее над близкими им людьми.

Размолвка? Немилость его величества? Может быть. То, что царственные супруги мало-помалу отдалялись друг от друга, было замечено. Государь император пребывал в плену своих забот — прежде всего. Впрочем, всем уже было известно и о другом — сердечном — плене, но отчего-то, зная государев характер, его не принимали всерьёз.

Анна Крамер была порою непозволительно фамильярна с государыней; оставаясь с ней наедине, заговаривала по-немецки, отпуская грубые шутки в адрес этих русских медведей и медведиц. Но всё это в общем-то беззлобно, по женской привычке перемывать кости всем кому ни попадя. Собравшись, все они любили посудачить друг о друге — иных развлечений попросту не было. Но в преданности Анны она не сомневалась: слишком многое их связывало. Камер-фрау, как и сама Екатерина, прошла чрез многие руки, в том числе и Петра, будучи некоторое время его домоправительницей и, стало быть, грея его ложе. Она, пронырливая и всеведущая, а не придурковатая Анисья Толстая и княгиня-игуменья Настасья Голицына, прожорливая и похотливая, тоже приближённые Екатерины, была достойна доверия.

Медлить было долее опасно. И Екатерина посвятила Анну в свою тайну, открыв ей тревоги и взяв с неё клятву на Библии — троекратное «Клянусь, клянусь, клянусь!», ежели обмолвлюсь, — молчать даже под пыткой.

— Ты же понимаешь, — говорила Екатерина, — чем грозит нам всем эта перемена. Нам всем, — повторила она с нажимом. — Опала, ссылка, монастырь. Но что же делать, что? — закончила она беспомощно.

Анна понимала.

— Её, эту Марью, надо отравить, — решительно произнесла она. — Я берусь отыскать тех, кто способен на это.

— Бог с тобой! — замахала руками Екатерина. — Сразу поймут, чьих рук это дело. И потом, слишком мало времени в нашем распоряжении.

— Ты, госпожа моя, сама виновата: отчего тянула, давно могла мне довериться. Мы с тобой одной верёвочкой повязаны, — усмехнулась она. — Теперь следует с великой осторожностью снискать расположение Кантемиров, а на это требуется время и время. Паву эту небось лелеют сейчас со всех сторон, охраняют пуще глаза, не дают и пылинке упасть...

— Да, она перестала где-либо показываться, — торопливо вставила Екатерина. — Слышала я, будто её отец приставил к ней с десяток женщин, нянюшек да повитух. А намедни государь посылал к ней нашего лейб-артца...

— Вот! — возбуждённо воскликнула Анна. — Через него и вход откроется. Если не прямо, то...

— Э, нет, — уныло перебила её Екатерина. — Хотя я у него и в доверенности, но государь непременно извещён будет о моих просьбишках. И всё эдак откроется. Нет, это не годится.

— Ты погоди, дослушай. Пусть он только посоветует там...

Но царица отрицательно покачала головой в знак того, что доктор не возьмётся подавать худые советы.

— Да нет, не снадобье вредоносное, у меня такого и в мыслях нет, — и девица Крамер — она по-прежнему продолжала числиться в девицах — замахала руками, — пусть почтенный доктор представит им надёжную-де помощницу в таковых обстоятельствах. Ты как бы невзначай, словно принимаешь участие в этой Марье, скажешь ему, что знаешь такую. А это будет наш человек...

Она была дьявольски изобретательна, эта Анна Крамер. И ведь Екатерина знала это её качество, знала, что она хитра на выдумки и увёртлива. В стольких переделках успела побывать и всегда оказывалась наверху, несмотря на то что не брезговала ничем и, как говорили, была даже нечиста на руку.

Что ж, то, что она предлагала, показалось Екатерине наиболее предпочтительным. Но где взять такую женщину? А главное, что более всего страшило, в заговор будет вовлечён ещё один человек. И ей тотчас же привиделся пыточный застенок Преображенского приказа, куда её однажды завёл Пётр ради, как он сказал, укрепления натуры, и холодок деранул по коже.

— Ох, опасаюсь я, — выдавила она, и губы её задрожали. И призналась: — Вспомнилась мне вотчина князя-кесаря Ромодановского, дыба да крючья, клещи да иглы... Государь наш жалости не знает, вот что. А коли нас будет трое, огласки не миновать. И тогда всё пропало.

Она не боялась обнаружить свою слабость. При всём при том, что царица была сильным человеком — сильным во всех смыслах, и нравственно, и физически, закалённым всею предшествующей жизнью, — она всё-таки была женщиной.

— Матушка государыня, всё возьму на себя, вот те крест. — И Анна истово перекрестилась. — Положись на меня — не выдам. Знать не знаю, всё своею волею, всё сама задумала; сама и сделала. Вот те крест. — И она снова осенила себя знамением.

«Не припомню: переменила ли она веру, — отчего-то подумала Екатерина, — перешла ли в православие... Ишь, как крестится. А может, и в самом деле отпустить вожжи: пускай себе несётся как вздумается и куда занесёт. А я ни при чём. Это было бы лучше всего. Она ловка да пронырлива, совести не ведает, в любую щель пролезет... Пусть будет так».

— Хорошо. — Екатерина всё ещё медлила. — Пусть будет так, как ты сказала: всё по твоей воле. Я с тобою не ладилась, ни о чём таком не говорила. Удастся тебе — озолочу, до конца дней ни в чём нужды знать не будешь. А не удастся... Каторга, кнут да монастырь.

— Знаю, — торопливо произнесла Анна. — Знаю и страшусь. Более об этом не заговорю, не опасайся — всё сама. И женщина верная у меня на примете есть. Из наших. Всё от себя, имени твоего не вымолвлю. Только уж ты, государыня, с доктором как бы невзначай поговори, когда всё приготовлю.

Екатерина кивнула. Однако чем долее обдумывала она разговор с Анной Крамер, тем более одолевали её сомнения. Доктор непременно подумает, с какой это стати государыня мешается... Разве что сказать: слыхала-де про болезнь княжны, долгом почитаю помочь… «Сумнителъно что-то», — подумает доктор, хотя и не откажет в просьбе...

Она продолжала напряжённо размышлять. «Не лучше ли, — вдруг пришло ей в голову, — если таковая просьба будет исходить от Петра Андреича Толстого. А уж с ним-то она сумеет договориться, он ей весьма благоволит, старый греховодник, ручки ей лобызает, кумплименты расточает. Не раз прибегал к её предстательству, когда надо было государев гнев отвести... Пожалуй, пожалуй».

При этой мысли напряжение, оковывавшее её, опало. «Довольно о сём, — тотчас решила она. — Навещу-ка я лучше губернаторшу Шуршурочку, окажу ей ласку».

Губернаторша с недавних пор кликалась Шуршурочкой, и это ей пришлось по нраву. Шуршурочка, Шуршурочка. Было в этом имени нечто мягкое, шуршащее, даже таинственное.

Не знала она, что государева племянница терпеть её не может. Однако политес блюдёт и должные почести оказывает. Но со своими говорит о царице уничижительно, называет портомойнею и лютеркой, тёмною бабищей, ни чтения, ни письма не ведающей. Дядюшка-де попался на её крючок неведомо как, — видно, опоила она его приворотным зельем. А потом за делами государственными смирился.

От Шуршурочки роман дядюшки с княжной Кантемир не сокрылся. И она взялась ревностно покровительствовать Марии. Узнав же, что девица от дядюшки понесла и уж пребывает на девятом месяце, и вовсе навязалась ей в подружки, наперсницы и, можно сказать, не отлипала от неё. Тем более что супруг её, Артемий Петрович, совокупно с князем Дмитрием и прочими вельможами с раннего утра прочнейше приклеен был к императору, отягощённому воинскими заботами, и в женском обществе нужды не испытывали — недосуг!

Мария Кантемир пребывала в том смятенно-нервном состоянии, которое отличает женщину в канун первых родин. Отец приставил к ней надёжных челядинок из числа той молдавской прислуги, которая выехала одиннадцать лет назад в добровольное изгнание вместе со своими господами. Многие из них были уже в почтенных летах и служили ещё покойной княгине Кассандре — матери Марии.

Уединение её было полным. Мария не показывалась на люди, проводя все дни в крохотной комнатёшке, служившей ей одновременно и спальней, и будуаром, и моленной. Прислуге было сказано, что княжна больна и потому не велено никого принимать.

Мария осунулась и подурнела. То было естественно: беременность никого не красит. Глядя на себя в зеркало, она приходила в отчаяние: на неё глядела дурнушка со впавшими щеками и большими коричневыми пятнами на лбу и под глазами. Глаза, казалось, стали больше. Теперь она походила на Богородицу с иконы Утоли Моя Печали из её киота.

«Бог мой, — лихорадочно думала она, — если ОН вздумает меня проведать, как обещал отцу, и увидит такой, то всё рухнет. Нет, я пока не могу показаться ему, ЕМУ. Как же быть? Ведь ОН упрям и настойчив и не примет отказа ни по какой из причин, даже если ему доложат, что княжна в постели, что она тяжко больна. И некуда бежать, негде спрятаться...»

В отчаянии она металась по комнате, падала на колени перед киотом с теплившейся лампадой и горячо молилась своей Заступнице, Утешительнице в радости и печали.

Вот в такой момент ей и доложили о визите госпожи губернаторши.

— Не принимать, не принимать! — замахала она руками. — Всем отвечать: больна. Даже самому, его величеству...

— Её превосходительство настаивает, госпожа, — возвратилась старуха домоправительница. — Она объявила, что не уйдёт, пока домна её не примет, что она явилась с добрыми намерениями...

Княжна отвернулась, закрыв лицо руками. Некоторое время она пребывала в молчании, наконец глухо сказала:

— Проси. Но прежде извинись: барышня-де больна.

Шуршурочка ворвалась к ней словно вихрь. Она обняла опешившую Марию, чмокнула её в лоб — выучилась от дядюшки — и выпалила:

— Милая, я всё знаю, я на твоей стороне, всецело и навсегда. Терпеть не могу эту немку, эту тумбу!

Они прежде были знакомы — Нарышкина бывала у них и в Петербурге и в Москве, встречались на ассамблеях. Но то было беглое светское знакомство, а теперь Шуршурочка явилась к ней на короткой ноге, невольной единомышленницей. Что-то подсказывало Марии, что она искренна, что это не хитроумный светский приём, вызванный желанием выведать как можно более, а потом похвастать этим знанием в своём кружке.

После первого замешательства она приняла тот же тон, что и визитёрша:

— Спасибо тебе, Александра. Ты видишь, какова я, и понимаешь моё состояние. Я вынуждена стать затворницей, я опасаюсь людей сторонних и дурной молвы. — При этих словах слёзы брызнули у неё из глаз и она закрылась ладонями.

— О милая, как я понимаю! — воскликнула Шуршурочка и обняла её. — Я бы хотела тебе помочь, но не знаю как. Подскажи же.

— Ты помогаешь мне уже тем, что участлива, — с трудом выдавила Мария. — В моём положении... — Она не договорила — плечи её затряслись.

Шуршурочка гладила её, потом прижала к себе. Помедлив, осторожно спросила:

— Государь знает?

Мария кивнула.

— Всё-всё знает? — продолжала допытываться Шуршурочка.

— Всё. Повелел донашивать... Беречься...

— Стало быть, он ждёт дитя! — обрадованно вскричала Шуршурочка. — Его дитя!

— Его наследник, — глухо проговорила Мария.

— Наследник? Мальчик? Откуда ты знаешь?!

— Ужо сучит ножонками, просится. Кормилица моя говорит: мальчик. И акушерка, — Мария улыбнулась сквозь слёзы счастливой улыбкой будущей матери.

— Господи, дай-то исполниться! — произнесла Нарышкина. И озабоченно добавила: — Живот-то у тебя невелик, кабы не задохнулся младенец.

— Доктор и акушерка уверены, что всё идёт хорошо.

— Дай-то Бог! А как назовёшь-то его?

— Пётр, — не задумываясь, отвечала Мария. — Как же иначе.

— Уже был один Пётр Петрович, царствие ему небесное, — вполголоса заметила Шуршурочка. — И есть Пётр-малолеток — Пётр Алексеевич. Внук, внучок.

— Что из того, — отвечала Мария. Глаза её были красны от недавних слёз, но на лице воцарилось спокойствие. — Это будет мой Пётр, мой Петруша. — И она провела рукой по животу.

— Могла бы сказать — наш. Царевич... Сулил ли что государь?

Мария заколебалась. Открыть ли то, что было говорено меж них, что представлялось величайшей тайной, тайной двоих, имеет ли она право? С другой же стороны, Нарышкина не сторонний человек — племянница государя, её возлюбленного. Важно иметь её в союзницах, заручиться её доверием, а значит — посвятить её в тайну.

— Поклянись перед иконой Владычицы, что не откроешь никому, что тебе доверю!

Шуршурочка оборотилась к иконе и трижды произнесла: «Клянусь». Лицо её приняло торжественное выражение, соответствующее моменту. Но тотчас его сменило нетерпеливое любопытство.

— Сказывай. Я слушаю.

Язык с трудом повиновался Марии, когда она произнесла:

— Его величество обещал... Нет, не могу... Прости, не осмелюсь...

— Я же поклялась пред иконой! — Голос Шуршурочки вибрировал, казалось, вот-вот из её уст изольётся бурное негодование. — Ты не смеешь мне не доверять! — выкрикнула она. Но тотчас осеклась, поняв неуместность тона. И продолжила уже смягченно: — Марьюшка, станем вместях противу окаянной лютерки. Ну! — И она прильнула к Марии.

И Мария решилась.

— Его величество заверил: коли я рожу наследника, он... Он... Он женится на мне, — выпалила она.

— Да будет так! — Лицо Шуршурочки приняло торжественное выражение. — Я стану молить Господа и Пресвятую Деву денно и нощно, дабы сбылись слова дядюшки, дабы ниспослали они ему благословение.

Она снова обняла Марию и стала целовать в солёные от слёз щёки. Силы покинули Марию, она обмякла в объятиях, и Шуршурочка усадила её в кресло.

— Тебе должно радоваться, а не лить слёзы, — назидательно произнесла она. — И беречься, беречься. Младенец в утробе небось тоже горюет — вы ведь с ним покамест одно существо, помни об этом.

Слёзы Марии высохли. О, она так нуждалась в сочувствии, в поддержке. Сама того не понимая, она копила в себе горе, оно закаменело в ней, давило на сердце. Но некому было излиться, а стало быть, сбросить эту тягость. И вот наконец наступило облегчение! У неё есть единомышленница. Она наконец может выговориться, высказать всё то, что накопилось и искало выхода.

Она заговорила — горячо, сбивчиво. То была исповедь и жалоба. Тягостно любить великого человека; это величайшее счастье и величайший крест. Она чувствует себя такой незащищённой, такой слабой, ничтожной и крохотной пред ним. Каждая клеточка в ней полнится любовью, она задыхается от любви, порой ей кажется, что переполненное сердце не выдержит и разорвётся. Горе её велико: ОН рядом, она же лишена возможности видеть и слышать его, говорить с ним. ОН недоступен. Как же быть ей, такой слабой? Где взять силы перемочь разлуку, вынести громадность любви? Она жила надеждою. Но дни идут, и надежда истощается, вот-вот она и вовсе угаснет...

Шурочка слушала её со смешанным чувством удивления и сострадания. Ей не приходилось испытывать ничего подобного. Она не понимала, что такое есть громадность любви, отчего её тягостно переносить. Любит ли она своего Артемия? Похоже, что любит, обязана. Но ничего в ней не разрывалось при этом, не было никакой страдательности. Случалось, губернатор отлучался в степь по делам службы и пропадал там среди диких племён. Но она спокойно переносила разлуку, не терзалась, нисколечки не тосковала.

Попервости был меж них пламень Любови. Но не сожигал, нет. И вскоре улёгся и загас. Теперь Артемий приходит к ней в спальню хорошо ежели раз в неделю. Бестрепетно погружается в неё и, извергнувшись, тотчас засыпает.

Сказывали ей по секрету, что баловался он с крепостными девками. Может, и так. Но смеет ли она допытываться и препятствовать. Хорошо бы и ей завести тайного аманта. Но дело это чересчур деликатное, хоть и велика охота; недостаёт ей мужского, томит желание, сны какие-то снятся... Хорошо, что детей нету, кто-то из них ущербен, чьё-то семя пусто.

А девки? Не до них ноне Артемию: вот уж который месяц не ведает роздыху. А с явлением государя, дядюшки, вовсе нету покою ни днём ни ночью. Забыл, что есть у него законная супруга.

Бедная Марья. Близок локоть, да не укусишь! Велика охота вступиться за неё, однако боязно. Хоть и родной дядюшка, и хорош с нею, и за Артемия просватал, но не терпит, коли мешаются в его дела.

Насолить бы лютерке! Сил нет, как хочется! Ишь, какую власть себе забрала, каково красуется, ровно природная царица. И што в ней такого есть, как сумела приворожить такого великого мужа, как государь-дядюшка?! Вестимо, не без помощи нечистого. И ведь столь много годов длится, освящён сей брак пред аналоем. Наваждение, как есть наваждение нашло на великого государя.

— Стану тебе помогать, стану, — наконец прервала молчание Шуршурочка. — Да только не знаю покамест, с какого боку подступиться. Прямо государю сказать, что сохнешь ты, сильно опасаюсь. Больно страшен он во гневе, не поглядит, что родная. Вот ведь и родного сына, великомученика Алексия, лютой казни предал, — понизив голос, произнесла она. — А ведь безгрешен он был: всего-то вольной жизни захотел, наследовать отцу не собирался — отказался от престолу-то.

— И слова твоего участливого довольно, — торопливо сказала Мария. — Премного тебе благодарна, Александра. Так мне недоставало тепла душевного да доброты. Ведь одна я одинёшенька, не с кем мне поделиться, некому выплакать горе своё.

— Стану к тебе ездить, — заверила её Шуршурочка. — Не убивайся прежде часу. И пуще всего береги плод. Лекаря свово пришлю, мудрово немчина.

С тем и расстались. Словно камень спал с души у Марии: открылась, выплакалась. Наконец-то явилась живая душа, разделившая с нею её горе. Был бы её возлюбленный, отец её будущего мальчика, простой смертный, да пусть хоть герцог либо великий князь, не пришлось бы так таиться, так опасаться молвы, хоть уже и замарала она её. А то сам император. В одном этом слове — величие и страх.

На следующий день явился лекарь с подлекарем от Волынских. Составился консилий: губернаторские да свой с акушеркою. Расспрашивали, общупывали, дивились.

— Невелик животик. Который, говорите, месяц? — губернаторский немчин с сомнением качал головой.

— Девятый, — отвечал княжеский лекарь. — С самого начала счёт ведём.

— Быть того не может. Самое большее — по всем известным признакам — восьмой.

— Да ведь сучит, стучится, — возразил княжеский лекарь. — На восьмом-то месяце эдак не просятся наружу.

— Позвольте, коллега, не согласиться. Человеческий плод активен уже на седьмом месяце. — Губернаторский немчин был категоричен. И подлекарь его поддержал.

Мария переводила взгляд с одного на другого. Могла ли она ошибиться? Была в полубеспамятстве, волна любви, восторга, растущего желания каждый раз подхватывала её и несла, несла, вздымая всё выше и выше. Она отдавалась всем своим естеством, все её клеточки от кончиков волос до подушечек на пальцах ног требовали: «ещё, ещё, ещё!» Она прежде не могла и подумать, что может быть такой — смелой, жадной, наступательной. Была острая боль — временами: ОН был слишком велик для неё. Но то было тоже счастье, и стонала она не от боли, а от переполнявшего её блаженства.

Помнит ли она, когда понесла? Доподлинно? Когда в ней зародилась новая жизнь? Ей казалось, что помнит, что ведёт верный отсчёт. Но ведь то были только ощущения. Тогда она доверилась им, как слепо и безоглядно доверялась ЕМУ.

Слушая эти перекоры, Мария засомневалась. Могла и ошибиться. Зачала позже, нежели показалось. Много позже. Да и можно ли с точностью уловить тот миг, когда слившиеся соки любовного экстаза обратились в огонёк живой жизни.

— Да, я могла ошибиться, — наконец сказала она, желая положить конец спорам. — Могла.

— А кто супруг? Его свидетельство тоже немаловажно, — произнёс губернаторский лекарь.

— Супруг остался в Москве, — с твёрдостью выговорила Мария. Она уже привыкла к этой лжи. По счастью, ей очень редко приходилось прибегать к ней. Да и челядь затвердила то же. Знал лишь отец да нянюшка. А теперь и Шуршурочка. Супруг, а в иных случаях жених был графским сыном, имя его не называлось — таково было желание сторон.

— Жаль, — пробормотал лекарь. — Он мог бы внести некоторую ясность.

— Напрасно вы так думаете, — усмехнулась Мария. — Мужчины в этом несведомы, они привыкли к удовольствию, а мы, женщины, к расплате за него.

С некоторых пор она рассуждала как бывалая женщина, хоть опыт её был ограничен. Она познала лишь одного мужчину, ОН был её первый и последний, первый и единственный. Таково было решение, которое она пронесёт чрез всю жизнь, дабы сохранить то несравненное и неповторимое, что просто не могло быть замещено никем и ничем другим.

«Несу сей крест и буду нести его с радостью и горестью, — говорила она себе. — Всего поровну: радости от сбывшегося, горести от того, что могло сбыться, да так и осталось надеждою. Но можно ли жить надеждою? Одною надеждою? Сушит она, сушит и иссушит».

Дни текли мимо, неостановимо, как текли воды Волги. Отец приходил поздно, как правило, усталый, скороговоркой пересказывал ей обо всём сколько-нибудь примечательном, а порою совершенно без сил приказывал себя раздевать и валился в постель.

Астрахань жила бурной жизнью, и тон ей задавал Пётр. Рабочие будни сменялись празднествами.

«А понеже сей день — 25-е июня — был день коронования, — заносил на страницы «Путевого юрнала» помощник Макарова Иван Черкасов[84], — то в ознаменование сего дня после обедни стреляли со всего города из пушек и потом с судна Его Императорского Величества, с других судов и кушали на судне».

Мария вздрагивала от беспрестанного бабахания. Ей была ведома его причина — всё, что касалось ЕГО, было навсегда запечатлено в её памяти. Она помнила и ждала дня тезоименитства государя — двадцать девятого, помнила и другие даты. Но всё проходило мимо неё. Она оставалась затворницей. Короткие прогулки по палубе, взгляд на берег, где всегда было людно, более всего от зелёных солдатских фигур либо чёрной матросни; потом в другую сторону — тоже зелёную от камыша и ивняка, на текучую воду с покачивавшимися на ней, словно лодочки, утками и крикливыми чайками. И обратно в каюту.

Палили ежеденно, не жалея огневого припасу, палили так, будто шла война. Иван Черкасов записывал:

«27-го июня — празднование о победе над Шведы под Полтавою. Их Величества были у обедни в городе, в соборной церкви. А после обедни был благодарной молебен перед строем; во время молебного пения Его Величество изволил стоять в строю пред Преображенскою гвардиею (которой тогда было роты с две) яко полковник. И по отпетии молебна стреляли из 17-ти пушек, которые поставлены были на площади, и потом всем строем палили беглым огнём. И таким образом трижды стреляно. И кушали в доме губернаторском, где трактовали всех офицеров».

Спустя два дня — новая запись:

«Сей день тезоименитства Его императорского Величества. Их Величества были в городе, в соборной церкви у обедни, и после обедни стреляно из пушек со всего города, а потом с судов и из пушек, которые на площади поставлены, один раз; а по той стрельбе палили беглым огнём один же раз».

— Люблю шумство! — возглашал Пётр за обедом у Волынского. — Сие есть напоминание о военном предприятии, дабы не пужались пальбы, а приобыкли к ней.

Воздвигались кубки — за успех похода, за здравие всех присутствующих, равно и отсутствующих: ждали генерал-майора Матюшкина с большой воинской силою на шестидесяти четырёх островских лодках. В команде его было сверх четырёх тысяч народу из разных полков — Московского, Копорского, Сибирского, Воронежского, Великолуцкого, Архангелогородского и других, бывших в командировании по разным нуждам. Ждали и генерал-адмирала Апраксина: Фёдор Матвеич отбывал для инспекции крепостей и наблюдения за строением судов.

Астраханское сидение затянулось. Оно длилось без малого месяц. Нетерпение Петра возрастало. Как ни подгонял он людей, с нерасторопностью и неповоротливостью не было сладу. Медлительность была в крови, она была чисто российской чертой. Волынский, как мог, успокаивал государя, ссылаясь на несносные жары, царившие об эту пору на берегах Персиды и её провинций. Впрочем, и Астрахань, со всех сторон окружённая водой, тоже изнывала от жары.

— Непотребство! — выходил из себя Пётр. — Нету движения, а есть копошение. Сидим без дела, палим без дела, одно на уме — хреном груши околачивать. Более не потерплю, стану взыскивать — вы меня знаете, — без милосердия, без снисхождения к заслугам, у кого они есть. Всем быть в готовности к походу, при судах, загодя запасти сколь надобно провианту. Более наставлять не буду!

Всё это было сказано за губернаторским столом. Восседали за ним генералы, бригадиры, полковники, полуполковники и кое-кто чином пониже.

Князь Дмитрий озаботился судьбою Марии. Выходило, что плыть ей далее, в несусветные жары, с худой водой и пищей — гибели подобно.

После совещания у губернатора возвращался он на струг в подавленном настроении. Князь любил старшую дочь более всех остальных своих детей, делая исключение лишь для младшенького Антиоха. Мария и Антиох выделялись среди остальных разумностью и многими талантами. По правде сказать, его несколько смущало, что Мария была постарше его новой супруги, княжны Анастасии Трубецкой, Настасьюшки, Насти. Царь одно время равно заглядывался на обеих — обе были очень хороши, каждая в своём роде. Но потом склонился к Марии.

Он вошёл к дочери с нарочито светлым лицом, дабы не явить своего удручения. Спросил:

— Каково тебе нынче? Что лекарь?

Мария сказала. И о визите губернаторши с её медицинским эскортом, о консилии и разноречиях меж своими и губернаторскими. Князь Дмитрий был тронут. Причина такой внимательности, однако, была от него сокрыта.

Неожиданно ему в голову пришла некая мысль.

— А что госпожа Волынская? Хороша ли с тобою?

— Весьма участлива, отец. Поначалу я диву давалась, отчего бы это. Но она открылась: не жалует царицу, бранит её худыми словами, называет портомойнею, бабищей и по-иному. Навязывалась мне в наперсницы. И была столь ласкова и внимательна, что я решила: не фальшивит. И отплатила ей тою же монетой — открылась. Она рада-радешенька, взялась меня опекать в тяжком моём одиночестве.

— Вот что, Марьюшка. Нельзя тебе долее плыть со мною. В самое ведь пекло. Я с осторожностью сведался у государя: можно ли подвергать тебя риску в таком-то положении. И он согласился — нельзя, дабы оберечь твои родины. Сказал: в том мой интерес.

— Так и сказал?! — Мария сделалась пунцовой. — О, отец, ты меня одарил, ты меня воскресил! Давай помолимся — тотчас же — Святой Деве, дабы укрепила его в этом.

И они стали молиться с истовостью, вызванной вновь обретённой надеждой. Богородица глядела с иконы грустными глазами, но и в них, как почудилось им, засветился огонёк надежды.

— Мне пришло в голову, Марьюшка, что ты могла бы довериться попечению госпожи Волынской на всё то время, пока мы пребудем в походе...

Князь Дмитрий помедлил, как бы собираясь сказать нечто очень важное и приятное, а потом закончил:

— А к моему возвращению... К нашему возвращению... ты подарила бы мне желанного внука. А государю — сына и наследника. Возможного наследника, — поправился князь. — Впрочем, всё это не важно, была бы ты в добром здравии, дочь моя, — закончил он.

Загрузка...