Не торопись ехать, торопись кормить.
Тяжко Афонюшке на чужой сторонушке.
Ехал на чужбину, наломал мужик спину.
За морем теплее, а дома милее.
Любит и нищий своё хламовище.
Пословицы-поговорки
Зело удивительно сии варвары бились: в обществе нимало не держались, но побежали, а партикулярно десператно бились, так что, покинув ружьё якобы отдаваясь в полон, кинжалами резались, и один во фрунт с саблею бросился, которого драгуны наши приняли на штыки.
Пётр — Сенату
...дорогою все видели смирно и от владельцев горских приниманы приятно лицеи... Только как вошли во владение салтана Махмуда утемишевского, оный ничем к нам не отозвался, того ради послали к нему с письмом трёх человек донских казаков августа 19 поутру, и того же дня 3 часа пополудни изволил сей господин нечаянно нас атаковать (чая нас неготовых застать), которому гостю зело были рады (а особливо ребята, которые свисту не слыхали), и, приняв, проводили его кавалериею и третьею частию пехоты до его жилища, отдавая контравизит, и, побыв там, для увеселения их, сделали изо всего его владения фейерверк для утех и им (а имянно сожжено в одном его местечке, где он жил, с 500 дворов, окроме других деревень, которых по сторонам сожгли 6). Как взятые их, так и другие владельцы сказывают, что их было 10 000: такое число не его, но многих владельцев под его имянем и чуть не половина пехоты, из которых около 600 человек от наших побиты да взято в полон 30 человек; с нашей стороны убито 5 драгун да семь Козаков, а пехоте ничего не досталось: ни урону, ни находки, понеже их не дождались.
Пётр — Сенату
Когда отец сего бухарского хана в доброй силе бывал и владел Балхом, во все годы одного из своих ближних посылал туда лалов собирать. И помянутые беги, опасаясь бухарских сил, не отказывали: и как лал, так и золото давали. Балх потом, когда от Бухаров отцепился и себе особливого хана выбрал, хану бухарскому весьма отказали и балхскому стали давать оную дачу, однако ж ненадолго. Ибо, увидя, что и тот ослабел, всем генерально отказали, и с того времени помянутые ворота не отворены и лалу никто не бирывал. (...На сходу, отколе лал выбирают, железные суть ворота поделаны и накрепко затворены за печатью ханскою и всех тамошних бегов, которые в сороке считаются, и без позволения оных хан один отворить не посмеет.)
Отселе до Балху с верблюдом дней десять езды, а из Балху до Кандагару семнадцать мензилов (мензил — расстояние, равное переходу от бивака до бивака, весьма условное. — Р. Г.) считают. Ныне по сей дороге никто не ездит, для того, что озбеки меж собою драку имеют и везде на дорогах грабят.
Флорио Беневени — Петру
Слепых, дряхлых, увечных и престарелых, которые работать не могут, ни стеречь, а кормятся миром и не помнят, чьи они были, отдавать в богадельни. Малолетних, которые не помнят же, чьи они прежде были, которые 10 лет и выше, писать в матросы; а которые ниже тех лет, таких отдавать для воспитания тем, кто их к себе принять захочет...
Из сенатского указа
В канун отплытия флотилии из Астрахани Пётр взялся вести для памяти свой путевой дневник. Он потребовал у Алексея Макарова экземпляр листового печатного календаря — новинки, заведённой по его настоянию и разосланной губернским начальникам, дабы не только себя помнили, но и о губернских делах заметы и примечания на его листы заносили. И стал размашисто записывать.
На белых страницах календаря государь сделал свою первую запись — пятнадцатого июля: «Отпущены от Астрахани ластовые суды на море и велено им дожидаться у Четырёх Бугров».
Записи, как правило, были коротки и трактовали о самом главном. Иные дни, ничем не примечательные по его разумению, Пётр пропускал. Таких — заурядных — дней было немало. Но уж коли его что-то взволновало, то он не жалел места.
Одна из самых протяжённых записей как раз и была сделана под пометою девятнадцатого августа, когда произошло памятное сражение на земле султана Утемышевского.
Победители возвратились из Утемыша лишь на следующий день. Они гнали перед собой двадцать шесть пленных, связанных попарно и окружённых со всех сторон конными казаками.
Но главным трофеем был табун лошадей, отбитых у горцев. В какой-то мере он помог возместить великую убыль коней, павших в походе от бескормицы и несносных жаров, долгих переходов и дрянной воды. Люди оказались выносливей, хотя больных прибывало.
Стали докладывать государю. Оказалось, парламентёры во главе с сотником Маневским, числом четверо, были злодейски умучены, а потом убиты. Языки сказывали — по наущению самого султана. Сказывали они, что с утемышевцами были и люди других владельцев, которые помельче, общим числом сверх пяти тысяч. Посему был разорён не только Утемыш, но и до шести соседних аулов.
— Пущай помнят сей день и не дерзают впредь осмеливаться на столь наглые вылазки, — угрюмо пробасил Пётр. — Отмщение будет жестоким стократно.
Ему было много говорено о коварстве горцев, о том, что они с великою ревностью оберегают свои владения от вторжения чужеземцев. Но он никак не мог взять в толк одного: как можно было поднять руку на переговорщиков, посланных с единственной целью — оповестить о прибытии великого белого царя хоть и с войском, однако же с мирными намерениями. Сколь же жестоки и вероломны эти народы, ежели они решаются при своём многолюдстве на убийство нескольких человек.
— Истинные дикари, не ведающие никаких законов, даже писанных в Коране Магометом, — поддержал государя Пётр Андреевич Толстой. — И обращение с онымн злодеями должно быть сурово.
Князь Дмитрий мыслил на сей счёт инако. Но, видя угрюмость государя, почёл за лучшее покамест не высказываться, а выждать иного расположения Петра. Ибо знал, что государь неукротим во гневе. А гнев — отец несправедливости, неправедности.
Пётр же был гневен. Той мести, которая пала на горцев от рук казаков и гренадер, ему казалось мало. Он измысливал свою. Дабы долго помнилось меж горского народу, как отмщают русские за коварство, за смерть безвинных воинов. И дабы осталось глубокой зарубкою для их поколений.
— Надобно измыслить такое, дабы не дерзали впредь, — повторял он, сидя в своём походном кресле и обращаясь к Апраксину. — Гарнизоны наши тут поставлены будут. Их безопасность — наша забота. Стало быть, надобно обеспечить её всеми мерами воинскими. А средь них — страх. Пред жестоким отмщением за каждую жизнь нашего солдата. Как ты мыслишь, Фёдор Матвеич?
— Согласно с тобою, государь. Ибо иного способу нет, нежели под страхом жесточайшей мести охранить их благополучность в сей дикой стране.
— Полонянников их содержать в нарочитой строгости, а как с ними поступить, о том решим по снятии лагеря, — заключил Пётр.
Впрочем, на месте этом долго не задержались. Ещё день был дан кавалерии на пастьбу изнеможённых лошадей, благо травы, питаемые подземными источниками, были зелены и тучны, а сама вода колодезей и ключей словно бы сладка. Однако то было место побоища, кровавое поле, и пребывать в нём долго претило всем. А потому двадцать первого августа лагерь стал сниматься с места.
Предшествовала же этому экзекуция, о которой князь Дмитрий не мог вспоминать без содрогания.
С утра Пётр объявил свой вердикт: всех пленников казнить в назидание их соплеменникам.
Их было двадцать шесть. Старые и молодые, причастные к нападению на российское войско и вовсе безо всякой вины взятые в заложники.
Всем министрам и генералам велено было явиться в царский шатёр для краткого трактаменту, как объявили денщики.
Пётр был хмур, и его короткие усики топорщились словно иглы: первый признак того, что государь не в расположении.
— Желал бы я всех сих диких людей повесить, — объявил он, — но нету ни вервий, ни виселиц. А потому повелеваю их аркебузировать безо всякой жалости.
Все молчали.
— Ты согласен с таковою мерою? — обратился Пётр к Апраксину.
У генерал-адмирала что-то забулькало в горле, он силился вытолкнуть из себя какой-то звук, но не смог и только кивнул.
— А ты, Пётр Андреич?
— Твоя воля, государь, — отвечал Толстой.
— Твой черёд, князь Дмитрий...
— Ваше величество, не надобно крови. — Голос князя чуть дрожал. — Великому монарху пристойно великодушие. Мера сия вызовет лишь озлобление окрестных племён, они все ополчатся против нас. Добронравию вашего величества не будет веры...
— Ишь какой ты добренький, княже, — злобно усмехнулся Пётр. Видно, слова князя подняли из самых глубин памяти тёмные кровавые картины, рот его был ощерен, глаза готовы были выскочить из орбит. Вид его в эти мгновения был страшен.
Под куполом шатра воцарилась мёртвая тишина. Слышно было лишь хриплое астматическое дыхание Толстого, остальные окаменели.
— Ну! Чего молчишь, князинька! Добра тебе захотелось, великодушия! А наших убиенных без вины переговорщиков ты забыл?
— Как можно забыть, государь...
— То-то! Не забыл, значит, значит, помнишь. И я помню. О, сколь много во мне отложилось — от стрелецкого бунта до Полтавской баталии. Головы самолично рубил, га! — хрипло выкрикнул он. — Добреньким быть — беды не избыть, слабым слыть. Не-е, пущай страшатся, пущай знают — за кровь великою кровью ответим. А тебе, княже, яко добренькому, я тотчас дело поручу... Сколь их? — неожиданно обратился он к Апраксину.
— Двадцать шесть душ, государь, — смиренно отвечал генерал-адмирал, наклонив лысую голову, на которую не успел вздеть парик.
— Ступай к себе, княже, да напиши с десяток объявлений на их языке, что сии люди казнены смертию в отмщение за не слыханное во всём свете коварство, учинённое над безвинными переговорщиками нашими. И одно письмо особо — где подробно о сём происшествии изъясняется. Сие должно сделать быстро. Мы дотоль в поход не тронемся, покамест ты всех сих бумаг не напишешь. Ступай же.
— Государь, негоже казнить пленных, — неожиданно вырвалось у Кантемира.
— Ступай! — рявкнул Пётр, и полотняная крыша над ним дрогнула, а все, кто был при сём, машинально втянули головы в плечи. — И не помедли!
Князь ссутулился и на нетвёрдых ногах поплёлся в свою палатку.
— Послать команду по заготовку жердей. Должно им быть прочными, дабы можно было вколотить их в землю да привязать казнимых, — распорядился Пётр.
С уходом князя Дмитрия атмосфера словно бы разрядилась и все сделались деятельны. Одни отправились готовиться к маршу, Фёдор Матвеевич Апраксин лично снаряжал команду порубщиков, давая объяснения, штаб-офицеры приказали батальонным сворачивать имущество да выводить людей строем к походу.
Придя к себе, князь Дмитрий рухнул на своё ложе и несколько минут пролежал без движения. Не было ни сил, ни мыслей... К полной слабости присоединилось нечто похожее на униженность. Да, он чувствовал себя униженным, как и тогда, одиннадцать лет назад, когда он прятался меж юбок Катерининых фрейлин. Турки по приказу великого везира рыскали повсюду, пытаясь отловить его. Везир требовал его безусловной выдачи, за голову бывшего господаря была обещана великая награда...
Но и Пётр был тогда в унижении, вдруг пришло ему в голову. Герой Полтавы, он вынужден был откупаться от окруживших его войск турок и татар. Тот, о ком ещё совсем недавно говорили как о грозном противнике, с кем искали союза государи Европы, чуть было не угодил в турецкий плен. Будь везир подальновидней да порасторопней, Россия лишилась бы своего великого царя. Но в эти трагические для него дни и часы Пётр позаботился о нём, Кантемире, о своём незадачливом союзнике, судорожно пытавшемся сохранить своё господарство, хотя всё уж было предопределено и кончено. Пётр спас его от мучительной казни, ибо турки непременно посадили бы его на кол, предварительно отрубив головы всем его домочадцам, всем, от мала до велика, как сделали они потом со всем семейством господаря Валахии Брынковяну.
Ныне Пётр был груб с ним, не признал его доводов, хотя прежде постоянно прибегал к его, Кантемира, советам и считался с ними. Дозволено ли христианскому государю быть жестоким? Но жестокость порождает жестокость... Быть может, Пётр прав?..
Так и не ответив себе ни на один из вопросов, рождённых противоречивыми мыслями, князь Дмитрий на минуту забылся. Его пробудил громкий возглас:
— Ваша светлость, князь, вставайте. Вставайте же. Государь гневается. Все готовы к походу. Государь требует бумаги.
То был его секретарь Иван Ильинский. Князь торопливо поднялся и, всё ещё чувствуя слабость во всех членах, присел к походному столику, где всегда в готовности лежала стопка бумаги, две чернильницы и веер очиненных гусиных перьев.
Объявление должно быть кратким. В нём полагалось сетовать на коварство и злобность, даже злодейство, но и говорить о природном милосердии императора всея Руси, который жалует и милует народы, подпавшие под его великую руку. Но отмщение его всегда неотвратимо и беспощадно...
Сочинив главный текст, князь стал быстро размножать его. Вязь арабских письмён струилась легко из-под пера, он уже не думал о том, для чего предназначены эти листы, он писал и писал, торопясь как можно быстрей окончить работу.
Ильинский стоял у входа в ожидании. Наконец князь отложил перо, собрал стопку бумаг и поднялся.
— Его величество указали представить ему писание, — предупредил секретарь.
— Всё едино он не сумеет прочесть, — усмехнулся князь. — Ни он, ни другие. Разве что Толстой. Впрочем, и Пётр Андреич при всей его учёности арабского письма честь не может, — заключил Кантемир.
— Государь вам доверяет. Предоставьте ему верить вашему переводу.
Иного не оставалось. Он застал Петра всё в том же расположения духа, но то была ровность и сжатость грозного владыки. Он исподлобья глянул на князя:
— Сочинил? Пересказывай!
— Кратко, но по делу, — сказал он, выслушав. — Готовься к екзекуции. Провозгласишь по-ихнему. А для того близ них станешь с барабанщиком да валторнистом.
Полки уже были выстроены на плацу — ровной каменистой площадке возле лагеря. Пётр вышел из шатра в сопровождении ближних начальников. Он был по-прежнему хмур и как-то по-особому напряжён. И тотчас грохнули барабаны и пошли отбивать свои сухие тревожные трели. За ними раскатились флейты и валторны — нестройно, вперебой. Видно, музыканты волновались. Одно дело — бой, схватка, когда всё естество твоё взвихрено, когда смерть рядом и вот-вот коснётся тебя своею неминучею рукой. Другое же — когда зришь смертоубийство со стороны, и в душе невольно подымается жалость.
Двадцать шесть толстых жердей было кое-как врыто в каменистую пересохшую землю. К ним были привязаны спутанные по рукам и ногам полунагие люди.
Князь глядел остолбенело. Пётр подтолкнул его.
— Ступай, княже, твой черёд. Чти внятно, с расстановок».
Князь машинально зашагал к месту казни. Его сопровождали барабанщик, валторнист и один из полковых священников.
«А этот зачем? — мысленно удивился князь Дмитрий. — Христианскою молитвой и увещанием сопроводить их в мусульманский рай?»
В самом деле: священник раскрыл Требник, князь расправил свой листок и, напрягая голос, стал читать сочинённое назидание. Ему помогал толмач — кумык; персидское слово не все понимали, равно и турецкое; утемишевцы изъяснялись на своём наречии, в коем были перемешаны персидские и турецкие слова.
Барабанщик и валторнист отыграли своё, и наступил черёд священника. Он что-то бубнил себе под нос, не глядя на осуждённых, где улавливались слова о христианском милосердии, о всемогущем Боге и русском царе.
Князь не отрывал глаз от людей, привязанных к столбам. Большинство свесило головы на грудь, то ли не желая глядеть на своих палачей, то ли из страха перед неминучей смертью. Но были такие, чьи глаза, глядевшие в упор, горели ненавистью и, как князю показалось, презрением.
«Эти верят, что Аллах примет их к себе, в стан праведников, — думал князь, — и ангел Ридван, страж рая, распахнёт перед ними свои ворота, а архангел смерти могущественный Азраил предаст мучительной казни и тех неверных, что стоят пред ними, и самого белого царя, что привёл своё войско из земли вечного холода для порабощения правоверных».
Между тем прозвучала команда, и вперёд выдвинулись фузилёры с примкнутыми багинетами. Их было ровно двадцать шесть — по числу предаваемых казни.
— Государь распорядился освободить одного из них, какой помоложе, — сказал князю Апраксин, — дабы листок сей с увещанием твоего письма понёс по селениям их. Может, сам отберёшь? К тому ж поведено для памяти урезать сему посланцу нос и уши.
— Бог с тобой, Фёдор Матвеич, — князь развёл руками. — Без меня сие учините. А листок — вот он, пусть отдадут его экзекутору.
Два дюжих сержанта от гвардии отправились исполнять повеление императора. В руках одного из них был трофейный горский кинжал. Не затрудняя себя выбором, он подошёл к крайнему, ловко срезал верёвки, спутавшие его, и повёл за собой. Миновав строй фузилёров, он поставил его перед собой, а второй обнял жертву сзади.
— Кликните кумыка, пущай объявит ему государеву милость и повеление.
Испуганный толмач, которому князь сообщил об участи, ожидавшей будущего вестника скорби, с бумагою в руке был вытолкнут вперёд. Встав перед жертвою государевой милости, он забормотал что-то по-кумыкски и вложил ему в руки листок с увещанием.
Посланец был молод и хорош собою. Он глядел без страха, поняв, что ему дарована свобода, взамен которой он должен понести из аула в аул бумагу, которую огласят муллы с минаретов, где сказано о могуществе белого царя и его войска и о том, что всякий, кто станет противиться ему, будет жестоко наказан. Он не ведал только, какова будет плата за эту свободу.
Сержант с кинжалом ждал команды. Ею стала барабанная дробь. И тогда он ловкими взмахами кинжала, такими же ловкими, какими обрезал путы, снёс горцу одно за другим оба уха, а затем и нос.
Лицо горца было залито кровью. Он по-прежнему глядел ровно, не опуская глаз, на своего злодея. И лишь страшно скрипел зубами. Но ни звука не вырвалось из его уст.
Снова загремели барабаны и визгливо запели флейты. Фузеи были уж нацелены. Раздались сухие щелчки кремнёвых курков, потонувшие в громе выстрелов. Мудрено было промахнуться, и почти все жертвы обмякли на своих столбах. Кроме двух, когда рассеялся дым, выяснилось, что они невредимы. Две фузеи дали осечку, и незадачливые стрелки торопливо заталкивали в стволы по новому заряду.
— Смилуйтесь над этими двумя, государь! — воскликнул князь Дмитрий, — Их пощадило Провидение, пощадите и вы.
Пётр выпуклинами глаз глянул на князя сверху вниз. В них было презрение, но более всего свирепости. Ноздри его раздувались, и князь подумал, что вот сейчас он обрушит на него поток брани. Но Пётр рявкнул:
— Сих фузилёров наказать, дабы фузеи свои содержали в исправности!
Но в это же мгновение грянули два выстрела. И всё было кончено.
— Дай-ко свои бумажки, сердобольный княже, — Пётр почти выхватил из рук Кантемира листки с увещаниями. — Фёдор Матвеич, пущай те сержанты, кои голубя без ушей спустили, сии бумажки с назиданием приколотят к языкам аркебузированных, дабы вины их соплеменников были ведомы. А засим протруби поход.
Князь Дмитрий отвернулся. В сердце Петра не было жалости, жалость была чужда великому человеку. Он словно бы стоял над нею. Жалость, сострадательность почитал он, как видно, недостойными монарха. А как же тогда в злосчастном одиннадцатом годе? Ведь Пётр рисковал собою, оберегая его, Кантемира, его семейство и многочисленную свиту от покушений турок. Они охотились за господарем и его ближними, выставляя выдачу его важным пунктом мирного договора, яко изменника, этого требовал султан. Нет, Пётр не устрашился. Он был верен слову.
Сказано было Петром: «Я не могу нарушать данного моего слова и выдать князя, предавшегося мне; лучше соглашусь отдать туркам землю, простирающуюся до Курска. Уступив её, останется мне надежда паки оную возвратить, но нарушение слова невозвратно. Мы ничего собственного не имеем, кроме чести: отступить от оныя, перестать быть царём и не царствовать».
Сколь много было вероломства в других монархах, о том князь Дмитрий знал доподлинно. И нежданно нахлынувшее воспоминание той давней поры облегчило душу, готовую ожесточиться. Нет, не ему судить дела и поступки российского монарха — они принадлежат истории, они в её власти.
Снова над ними заклубилась густая въедливая пыль, поднятая тысяченогим и тысячекопытным чудовищем, медленно ползущим всё дальше к югу. Море, приблизившееся было к ним, снова отдалилось, хотя его влажное солёное дыхание приносил время от времени ветер.
Однообразие пути подчас нарушалось какой-нибудь находкой. Обычно то были древние камни — свидетели былой жизни. Время безжалостно расправлялось не только с обитателями этой земли, но и с камнями. Жара и холод, дожди и снег неутомимо делали своё дело. И плита с тенью иероглифов, которую Кантемир распорядился приподнять в надежде увидеть более сохранившуюся надпись, рассыпалась в руках драгунов.
Близ четвёртого часа пополудни внимание князя привлекли два обложенных камнем бассейна, в которых жирно поблескивала густая чёрная жидкость. Он подъехал к ним одновременно с Петром.
— Чуешь, княже, — возгласил Пётр с блестевшими от любопытства глазами. — Сие есть нафта, горючая субстанция, яко каменной уголь. Не ведаешь ли, что можно из неё извлечь, кроме пламени?
— Древние говорили, что она целебна, — заметил князь. — Но более ничего не знаю.
Пётр спешился, подошёл к краю бассейна и наклонился над ним.
— Осторожней, государь! — воскликнул Макаров. Но Пётр только отмахнулся. Он скинул камзол, засучил рукав рубахи.
— А ну-ка! — воскликнул он и глубоко черпанул жидкость. Она оказалась густой и вязкой и медленно стекала с руки.
Подъехала карета Екатерины, и она в сопровождении своих дам выкатилась из неё.
— Иди, иди, матушка! — воскликнул Пётр. — Глянь, какова моя длань. Хошь, украшу? — озорно блестя глазами, продолжал он и приблизился к дамам. Они испуганно завижжали и, толкаясь, полезли в карету. Екатерина сохранила полное самообладание.
— Укрась, государь-батюшка, сделай милость. Токмо потом сам отмывать будешь. Да отмоешь ли? Да и ручку твою, опасаюсь, долгонько очищать придётся.
Пётр повертел рукою — сначала у себя под носом, потом у Екатерины. Она невольно поморщилась.
— Чем пахнет, Катинька? Не худой то дух, а земляной, угольной. Неча морщиться. Экая красота!
Рука почти до локтя была чернолаковая и поблескивала.
— Эй, кто там! — позвал Пётр. — Неси ведро, станем отмывать.
Дежурные денщики мигом подскочили с ведром и тряпицею. Пётр окунул руку в ведро, поболтал там ею и вытащил.
— Эко дело, — покрутил он головой. — Не берёт вода сию нафту.
— Не лезь в воду, не пытав броду, — назидательно произнесла Екатерина. — Вечно ты, государь-батюшка, наперёд других всё пытаешь.
— Правда твоя, Катинька, — с непривычным смущением отвечал Пётр. — Любопытно то мне. Однако потрудись, сделай милость. Тряпицами да глиной.
— Экое богатство, — бормотал Пётр, пока Екатерина отмывала ему руку. — Приспособить бы его к печам заместо дров, а? Что скажешь, княже?
— Слышал я, что здешние народы освещают нафтою свои жилища, — отвечал князь. — Полагаю, можно и топить ею.
— Гляди-ко, как въелась. Ровно краска. Старайся, Катеринушка, не то супруг твой с одного боку мурином[96] станет.
— Ваше величество, курьер из Баку, — приблизился Макаров. — С письмом от тамошних жителей и правителя города.
— Ну, что там писано? — нетерпеливо произнёс Пётр. — Чти, Алексей. Сие известие мне важно.
— Пишут, что другой уже тому год, что от злоумышленных шахова величества неприятелей обороняются, ибо многократно оные хотели обманом город взять и жителей в свою партию склонить и до конца разорить. Благодарят они Бога, что его императорское величество удостоен над всеми народами иметь волю и державство и над обижателями бедных праведным своим судом иметь победу и что является над ними обиженными высокое Божие милосердие, что его императорское величество по дружбе с шаховым величеством к ним в Ширвань счастливо путь свой восприять изволил... и желают, чтобы те злодеи, как наискорее, к достойному наказанию приведены, а они, жители, его императорского величества милостивым охранением взысканы были.
— Кто писал-то?
— От поручика Лукина, тамо обретающегося. Ещё приписано, что императорский манифест ими получен и они-де, жители, его императорскому величеству служить и в послушании пребыть за потребное рассуждают.
— Всё благо, да только пустые то слова, нету им веры. Давай-ко сюда курьера, пущай ответствует мне.
Курьер, рослый гвардеец, не доходя двух шагов до Петра, пал на колени.
— Ты что, служивый, ровно дьяк, — укорил его Пётр. — В ноги падаешь, не таков воинский артикул. Зело оборван да грязен, видно, тяжка дорога. Сдай репорт.
Солдат, поднялся с коленей. Вид у него был и в самом деле жалкий: одежда в клочьях, лицо черно от загара и грязи.
— Не купался ль ты в нафте? — с улыбкой вопросил Пётр. — Чёрен, что моя длань.
— Осмелюсь доложить, ваше императорское величество, тамо той нафты цельные реки текут. И в ихних храмах она горит, и люд тамошний ей молится; и на ейном огне жарит и парит. Сказывают ещё, что нафта кожные хвори излечивает, и таке у них со старины ведётся.
— Ну а народ-то тамошний как? Всамделе меня с войском ожидает?
Солдат замялся.
— Тамо, в доношении, значит, господина поручика всё прописано, — наконец заговорил он. — Однако, осмелюсь доложить, ваше императорское величество, противная партия велика и сильна. И ежели войско наше приближится, то беспременно султан тамошний Махомет Гуссейн с известным Дауд-беком город оборонять станут.
— Поручик салтановы заверительные слова за елей принимает. И нам таково по простоте своей отписывает, — покачал головой Пётр. — А елей сей нами уж не раз испытан. Ладно, солдат. Ступай отмойся да отъешься. Спать-то спал?
— Осмелюсь доложить, ваше императорское величество, — привычно начал солдат. — Спать почти не довелось. Днём злодеи норовят схватить, а ночью шакалы ровно бусурмане воют, не до сна.
— Ступай в обоз да скажи интенданту, что велел я тебя напоить, накормить да в телегу спать уложить.
В окружении свиты Пётр двинулся прочь от нафты. С засученным рукавом, в сером от пыли камзоле он никак не походил на монарха великой империи, а мнился бродягою саженного роста, предводителем шайки таких же бродяг.
Ещё несколько вёрст месили пыль, покамест дежурные денщики Петра, высланные вперёд, не подскакали в радостном изумлении.
— Ваше величество, тамо впереди колодезь с банею для купанья, и вода горячая так и хлещет!
Пётр оживился. Это было как нельзя кстати. Он открыл дверцу государыниной кареты и возгласил:
— Катеринушка, Господь для нас с тобою баньку сотворил с водою горячей.
— Помилуй, государь-батюшка. — Екатерина отрицательно помотала головой. — Нафты этой ты уж отведал, боюсь, баня та навроде нафты будет. Поберегись, ради всех святых прошу, ты уж не вьюноша, за полсотни годов перевалил, а всё скачешь, ровно кузнечик.
— Э, матушка, не урезонишь — отмыться хочу. Может, более такого не встретим. — И, пришпорив коня, он поскакал вслед за денщиками, указывавшими дорогу.
В самом деле: у подошвы горного кряжа виднелась ограда белого камня и оттуда пыхал парок, отчётливо видимый, несмотря на всё ещё жаркий закатный час.
Да, то был горячий источник, как видно, чтимый тамошними жителями, потому что всё окрест было ухожено, многочисленные тропы вели к нему отовсюду.
— Эй, кто-нибудь! — кликнул Пётр. — Добудьте кружку, надобно прежде испить сей водицы.
Кружка тотчас нашлась, зачерпнули воды из неглубокого бассейна, куда струился поток, и подали Петру.
— Ровно чай, — заметил он, отхлебнув глоток. — Подобна нашей олонецкой, из марциального колодезя. Целебна, право слово. Ну, братцы, я первый окунусь.
И он стал торопливо стягивать с себя одежду.
— Грешно таковой случай упустить, господа. Ого-го! — загоготал он, погружаясь. — Горяча, однако терпимо. Лягу. Коли государыня с дамами подъедут, я срам свой отворочу, на бок лягу.
— Государь, дозволь и мне попариться, — нетерпеливо топтался на месте генерал-адмирал.
— Лезь, Фёдор Матвеич, чего там, места хватит.
Засуетился и Пётр Андреевич Толстой.
— Ложись и ты, граф. И ты, князь, — звал Пётр, блаженно щурясь и поворачиваясь с боку на бок. — Целебна вода сия и для питья и для омовения. Отлежимся, а потом дам пустим. Ежели отважатся.
— Соромно, государь, — неожиданно застеснялся Толстой. — Коли подъедут да увидят...
Пётр снова загоготал:
— Твой-то вялый да морщеный. На што он годен? Им и дырку в бочке не заткнёшь, не то что иную, нежную. А давно ль ты, старый хрен, отведывал сию нежную?
— Ох, государь, и не говори. Запамятовал, когда он у меня милости просил. Всё спит, всё дремлет. Ино встрепенётся и опять набок.
Теперь уже засмеялись все. Смеялись и гвардейцы государевой охраны, и денщики, коих набежало много ради редкого зрелища.
Князь Дмитрий чувствовал себя несколько неловко, столь необычен был весь антураж, вроде бы урон достоинству самых высоких особ государства. Но коли сам государь обнажился перед слугами его, коли он ничуть не чувствует стеснения, то чего гнушаться ему.
Пузырьки газа обволокли тело, словно бы лаская его. Князь чувствовал, как спадает тяжесть, не отпускавшая его все дни, как клонит в сон блаженная истома. Всё отлетело куда-то, всё забылось: кровь и пот, битва и расстрел заложников, тяготы похода, которым, казалось, не будет конца...
Он погружался и погружался, до конца расслабившись, как вдруг чуть не захлебнулся. Вода была железистого вкуса и показалась ему чуть солоноватой. Он стал пить её — она освежала и бодрила.
Князь Дмитрий огляделся. Странное дело: шутейные разговоры смолкли, похоже, всех охватила та же истомность, то же забытье, что почувствовал он. И неожиданное невыразимое облегчение. У всех его спутников глаза были закрыты: казалось, они задрёмывали. Лишь один Пётр озирался вокруг, словно бдящий часовой.
Завидев, что князь встрепенулся, он молвил:
— Хорошо, княже. Так бы лежал да нежился не един час. Однако труба зовёт, да и доктора наши возропщут противу долгого лежания. Коли станем возвертываться этою же дорогой, устроим тут растах. Эй, Тимофей да Ерёма, — кликнул он денщиков, — добудьте рукавицы мочальные да всех нас поскребите: эвон, сколь корки наросло.
Денщики бросились исполнять повеление государя. В это время к бассейну приблизились кареты со свитой Екатерины. Ничего не подозревавшие дамы, мучимые любопытством, высыпали наружу и засеменили к источнику. Увидевши голых сановников во главе с самим государем, возлежавших в пузырившейся воде, они охнули и стыдливо закрылись ладонями. Впрочем, у некоторых ладони были неплотны: пальцы отодвинуты. Одна царица оставалась невозмутима, стоя на самом краю бассейна.
— Матушка государыня, сигай сюда, ко мне, — шутливо позвал её Пётр. — Больно хороша водица: сил прибавляет всем членам, и главному наперёд!
Екатерина отмахнулась. Но Пётр не отставал:
— Сигай, матушка. А этих не бойся, у них, окромя пальцев, ништо уж не шевелится.
Эти слова, как видно, рассердили Екатерину. Она бросила гневно:
— Полно, государь-батюшка, охальничать-то! Да ещё при служивых. Я ведь не девка какая-нибудь, а государыня. Пристойно ли тебе громогласно столь непотребное предложение делать?!
Пётр смутился, что с ним бывало чрезвычайно редко. Он примирительно пробормотал:
— Ты уж прости меня, Катеринушка. Уж больно хорошо здесь возлежать, целебна сия вода, яко наша марциальная. Язык разумею. Мы сейчас вон полезем, а ты со своими дамами да девками окунись. Я прикажу в стороне батальон на страже поставить, дабы никто посторонний сюды не проник да в смущение вас не ввергнул. Мочалки вам оставим — трите друг дружку на здоровье. А что до нашей потной грязи, то вода здесь проточная — всё быстро снесёт.
— Горячо ли, государь? — уже спокойно поинтересовалась Екатерина.
— Да нет, матушка, терпимо. Ровно в баньке нашей в Преображенском. Однако много лучше.
Дамы отвернулись, покамест неутомимые денщики растирали Петра и вельмож. А потом, загородясь каретами, совлекли с себя свои платья, предварительно отослав кучеров да грумов и дождавшись, пока по приказу государя расставят оцепление на десятке сажен от бассейна. Впрочем, кто сильно хотел, тот мог кое-что узреть. Особенно сильно оголодавшие по женскому телу гвардейцы. Воображение дорисовывало остальное...
Опять потянулись сухие да пыльные вёрсты. Теперь своею свежестью, своим солёным дыханием манило их море. Оно мало-помалу приближалось, открывая пустынный берег, неширокую полосу песка и гальки. С другой стороны колыхались пересохшие степные травы. Их неумолчный шелест сопровождал колонну всю дорогу. Их приминали кони, они с сухим треском, похожим на пистолетный выстрел, лопались под ногами.
«Море близко, стало быть, скоро Дербент», — подумал князь Дмитрий. Дотоле пустынное, оно теперь открывало взору то одинокий парус, то лодку рыбаря. Быть может, вдруг подумал он, там, в Дербенте, найдёт он весточку от Марии, доставленную из Астрахани с одним из ластовых судов.
Беспокойство не оставляло его, особенно в те редкие минуты, когда мысль была свободна. Он с горечью думал о том, что государь более не спрашивает его о дочери, будто она вовсе изгладилась из его памяти, будто ничего меж них не было.
Обольщение надеждою — худшее из зол, думал он. И следовало ему, отцу, тщательно оберегать Марию от обольщений. Да, она была ослеплена любовью, да, с таковым ослеплением чрезвычайно трудно сладить. Трудно, но можно, особенно ему, искушённому не только в учёных занятиях, чья мудрость признана всеместно, но и в делах житейских.
Вот у него молодая жена, моложе дочери, чья красота и образованность не только пленили его в зрелых летах, но более льстили ему. Счастлив ли он с нею? Ослепление первых лет супружества минуло, и наступило неминуемое отрезвление. У него не оставалось сил на Анастасию: поначалу недоставало, а уж потом и вовсе не осталось. На смену явилась ревность — красавицу жену окружали молодые поклонники. А нынче и ревность отступила. Всё поглотили заботы об очередной рукописи, о доме, о дочери с её пагубной страстью... И не отпускавшая его болезнь...
Покачиваясь в седле, он думал о будущем. Он не был фаталистом, не верил в магию цифр, которую исповедовали со времён Пифагора. И всё же испытывал некий — не трепет, нет, но беспокойство пред цифрою три. Казалось бы, троица есть число священное: Бог-отец, Бог-сын и Бог — Дух Святой, есть праздник Святой Троицы.
Но вот у них в роду всё, окончивавшееся на тройку, несло неприятность, а то и несчастие. Отец Константин преставился 13 марта 1693 года; любимая супруга Кассандра — предстала пред престолом Предвечного в 1713 году; 23 ноября 1710 года он сам получил султанский фирман на господарство, открывший цепь несчастий. Да и тайный договор с Петром о союзничестве, звено в этой цепи, был подписан 13 апреля в Луцке. Он, Кантемир, рождён был 26 октября 1673 года. А что такое есть 26? Тринадцать, взятое два раза!
Не за горами год 1723-й, год его пятидесятилетия. Он думал о нём с беспокойством. Рубеж, Рубикон. Удастся ли ему перейти его в здравии и благополучии?.. Мысль эта становилась со временем всё неотвязней. Он гнал её, но она снова являлась, особенно тогда, когда болезнь вонзала в него свои когти, а порой и когтищи...
Размышления его прервались неожиданно. Послышались крики казачьего пикета, скакавшего во весь опор вдоль медленно и устало колыхавшейся колонны:
— Неприятель! Войско пылит встречь!
Есаул свалился с коня прямо под ноги оторопевшему Апраксину.
— Ваше сиясь, господин генерал-адмирал. Оттоль, с дербеньской стороны, движется войско.
— Передай мой приказ драгунам — быть в готовности. Фузелёров подтянуть к передней линии, фузеи зарядить!
Волна напряжения прокатилась по людям. И усталость тотчас отступила.