Под старой баржей, прогнившей и дырявой, послышался заглушенный шепот:
— Миш! А Миш! Пойдем, что ль? Слыхал? Завтра уходят. Часовой, вон гляди, как носом клюет. Смотри, во, во!
Кудлатый рыжий Гришка расталкивал свернувшуюся фигурку и смеялся тихим смехом.
Был Гришка веснущатый, будоражный и порывистый. Курносый нос его задорно поглядывал вверх, большие губы постоянно смеялись, и серые глаза, разведывая, бегали по сторонам. Руки у Гришки были не по росту длинны. Весь он, вертлявый, подвижной, сильно смахивал на веселую обезьяну.
Фигурка спящего была меньше, нежней. Черноволосый приятель Гришки зябко вздрагивал, хныкал и пытался опять заснуть.
— Продрог я, Гриша… А-в-в! Спать хочется и есть тоже!
— Да ну же, барчук!.. Вставай! На вот, ешь!
Гриша протянул дрожавшему приятелю кусок колбасы и завалявшийся в кармане ломоть черного хлеба. Маленькая рука жадно схватила еду. Сидя на корточках, Гриша рассеянно глядел на приятеля, глотая непрожеванные куски.
— Стемнеет вовсе и поползем… А?.. Мишук! Неправда, по-нашему бу…
Гриша замолк. Бумага, на которой лежала колбаса и хлеб, зашуршала. Крепкая Гришкина рука ухватилась за теплую шерсть и притянула к себе взвизгивающую собаку.
— Верный! Ах ты, песик, забыли про тебя, на… на… лопай!
Все трое энергично жевали. Гришка не спускал глаз с баржи, а когда совсем стемнело он бросил хлеб, заерзал на сырой земле и решительно встал.
— Ну, товарищ Озерин, — айда, или теперь, или фью-ю-ю!
— Гриша, а может домой вернемся? Папа, наверное, волнуется… есть хочется и… чешется что-то!
— Что чешется? Чему ж чесаться, как не вше? Вша и чешется. Шесть суток ведь мы с тобой, Мишка, в поезде под лавками пыль вытирали. Папа волнуется! Обо мне вот наверное никто не беспокоится… Не хошь — валяй домой! Там в ячейке тебя насмех подымут. Эх ты, размазня!.. Оставайся… Я пошел! Верный, айда!
Знал Гришка повадки своего приятеля, не ошибся и на этот раз. Прижавшись к земле, Мишка пополз за ним. Чтобы закрепить свою победу, Гришка, остановившись у чудовищных лап якоря, вразумительно заговорил:
— Товарищ Озерин! Как мы есть теперь кандидаты комсомола, то должны мы докончить начатое дело до победы! И еще мы дали клятву, что попадем за границу, — как же теперь вернемся? И еще, если вернемся, — что будет? В комсомоле нам работу не дадут;, помнишь, небось, как секретарь сказал: «Малы и сопливы». С пионерами песни петь, галстуки завязывать, под барабан шагать? На это не согласен, товарищ Озерин! И еще я говорю вам, товарищ Озерин, ползем дальше…
Издали крейсер казался совсем не таким громадным. Спрятавшись за ржавым жбаном, видели приятели, как высились борта корабля, как грозно смотрели орудия и строго топорщилась труба, словно грозила ребятам.
В утробе крейсера что-то рокотало, стонало и ворчало на разные голоса, а иллюминаторы, глядевшие в ночную черноту желтыми не мигающими глазами, будто говорили:
— Видим, видим, ишь что затеяли, злодеи курносые!
Вахтенный на палубе, вкусно зевая, негромко и лениво затянул песенку. В иллюминатор было видно, как спал, облокотившись на стол, дневальный по кубрику. Гришка толкнул Мишку в бок, потрепал Верного; собака заскулила, словно почуяла что-то недоброе.
— Миша! На руках по канату метра четыре, пять — не больше!.. Как пролезу и махну рукой, тогда валяй и ты!
Червяком на крючке рыболова повис Гришка на толстом канате, державшем крейсер у пристани, и пополз, дрыгая ногами.
Мишка чувствовал, как его охватила нервная дрожь. Зубы громко защелкали, в испуге закрылись глаза.
Ночь, притаившись, молчала. Что-то стонало в машине крейсера.
Дождь перестал.
Верный взвизгнул. Мишка открыл глаза. На носу крейсера Гришка яростно махал рукой. Крепко сжав цокающие зубы, Мишка вцепился в мокрый канат и пополз. Под ногами, пенясь в легких водоворотах, журчала Северная Двина.
Еще два-три усилия, и Мишка увидел испуганное лицо друга.
— Мишка!.. Матрос на палубе… Не то спит, не то зубы у него болят. Держись как-нибудь, а я к нему пойду — была не была!
В десяти шагах от бака маячила темная неясная фигура. Она шевелилась, урчала. Гришка решительно подполз к фигуре, встал и нахмурил рыжие брови.
— Дяденька, возьмите нас с собой. А если не возьмешь, товарищ матрос, все равно в воду бросимся, а в Москву не п-п-п…
Послышался лязг цепи и тихое урчанье. Из темноты глянула на Гришку оскаленная пасть, в лицо пахнуло утробным дыханием. Белые острые зубы чудовища, казалось, сейчас загрызут и раскромсают на части. Колебля ночную тишину, раздался яростный рев. Не помня себя от испуга, Гришка метнулся в сторону, схватил тонкие Мишкины пальцы, прижал обеими своими к канату.
— Держись как-нибудь, Мишуха! Держись, а-в-в-вось живы бу-дд-ем!
Приближались шаги вахтенного. Гришка сжался в комок, готовый провалиться сквозь палубу. Мишка дрыгал ногами, сдерживая крик от режущей боли в пальцах. Было слышно, как вахтенный шлепал кого-то.
— Ты что же это, канительщик, на ночь глядя, ворчать вздумал? Ах ты, Касьян, ах ты, бродяга! Небось во сне Касьяниху увидал… Спит она теперь в берлоге и в ус не дует. Нет, Касьян, пойдем с нами. Я тебя в Англии к самому Керзону в парламент приведу, вот, мол, твоя Керзонья смерть! Ну, дрыхни, дрыхни, Касьян, медвежья твоя утроба. Накось!
В темноте захрупал сахар. Послышалось довольное сопенье, звон цепи, и все стихло.
— Мишка, ведмедь. Ей-бо, ведмедь! — шепнул Гришка. — Здоровущий, как корова, а ручной: сахар жрет, вот напугал! Ну, вползай!
Приятели сидели на корточках на палубе «Коминтерна». Впереди возвышался мостик. На нем горел фонарь. Кто-то громко крикнул, щурясь от света:
— Товарищ вахтенный…
— Есть!..
— Осмотрите кормовые швартовы.
— Е-есть!..
Вахтенный побежал на корму.
Стараясь сдерживать дыхание, пугаясь бешеного стука сердца, мальчики осторожно продвигались к люку носового трюма. Подошел вахтенный, он ухватился за веревку рынды[3] и ударил четыре двойных удара.
Из люка кубрика высунулась помятая, заспанная физиономия.
— Двенадцать, что ль, Петелькин? Обожди минутку — сейчас сменю.
Вахтенный ушел. Гришка решил, что сейчас самый удобный момент пролезть в трюм. На мостике сменялись вахтенные начальники.
Извиваясь змеей, Гришка подполз к трюму, осторожно отдернул брезент и хмыкнул от удовольствия. В темноте он нащупал железную лестницу и конец[4]. Помогая Мишке спускаться, он озирался по сторонам, и только что хотел закинуть ногу в люк, как его ударило в спину, и кто-то жалобно заскулил. Верный нетерпеливо скреб палубу когтями, поглядывая в трюм.
Через секунду зашевелился брезент, словно под ним ползла большая мышь, и все стихло. Сменявшийся вахтенный вдруг наступил на что-то.
— Петелькин!.. Что это? Откуда ребячья кепка на палубе? Давно-ли небо кепками кидается? Тут что-то, браток, неладно!
Петелькин, почесывая спину, осклабился.
— Г-ы-ы… Ты, брат Котенко, не выспался. Должно, ребята с ветошью принесли с берегу, ну, и обронили. А вот собака пристала… Стою я давеча на вахте, вдруг здоровущий рыжий пес как сорвется с берегу, да по трапу! Хвостом вильнул, зубами щелкнул, и поминай, как звали. Не иначе как с нами уйдет. Веселей будет — медведя-то на берегу оставят. Смотри, не упущай. А кепку брось. Ну, спокойной тебе вахты!
Котенко неуверенно теребил в руке детскую кепку. Он направился к мостику, задрав голову, крикнул:
— Товарищ командир!
С мостика свесилась невыспавшаяся злая физиономия.
— Что случилось?
Не то неловко стало вахтенному, что встревожил он командира, не то смешно сделалось на свои подозрения, но сказал он совсем не то, что хотел.
— Сколько времени, товарищ командир?
В ответ вахтенный начальник насмешливо пробурчал что-то.
Котенко смутился, зло швырнул Гришкину кепку за борт и зашагал вразвалку по палубе.
Ничто больше не тревожило сон крейсера. В кубрике висел густой храп.