Когда наступил вечер, заиграли огнями улицы, на заводе остановилась последняя машина и смолк гул уходящих рабочих, сутуловатый человек взялся за ручку двери, где было написано:
ТЕХНИЧЕСКИЙ ДИРЕКТОР тов. ОЗЕРИН
Его изрытое морщинами лицо говорило о пережитом, косматые рыжие вихры торчали во все стороны, как забытая копна соломы, и нависшие рыжие брови закрывали глаза. Если встретишь такого человека ночью в пустынном переулке, невольно свернешь в сторону и прибавишь шагу. Но стоит только взглянуть в глаза этого сутулого человека — серые, доверчивые — невольно сразу захочется дружески улыбнуться.
Директор сидел за столом, разбирая кипу бумаг. На шум шагов он поднял голову, отодвинул папки и устало улыбнулся. Рыжий человек кивнул большой головой, сел. Минутку молчали.
— И ваш, товарищ Чернов? — заговорил первым директор.
— И мой, товарищ Озерин!
— Куда?
Чернов развел руками, спрятал глаза; его лицо сделалось неприятным и суровым.
— Я вам прочту, товарищ Чернов, что мне оставил мой Миша. Письмо это было у меня в старом пиджаке… Случайно нашел…
Озерин стал читать: бритое лицо его побледнело, уголки губ тянулись книзу, видно было, как трудно человеку прочитывать столько раз читанное и выученное наизусть.
«Дорогой папа, я знаю, что крепко обижаю тебя, но мы с Гришей Черновым решили бежать на море и за границу. Когда нас перевели в комсомол, мы были там меньше всех. Никакой работы нам не давали, и наши заявления об этом имели смешные резолюции, а в ячейке нас прозвали „шибко деловыми“. Из галстуков мы выросли: хочется большего. Скажи про это ячейке и не сердись на меня, дорогой папа, и на Гришу. Мы хотим быть краснофлотцами — авангардом революции для победы во всем масштабе».
— Вот что написано мне, а в углу, смотрите, вот для вас ваш Гриша написал:
«Батька, не ругайся шибко на меня, привезу трубку и кило заграничного табаку».
Чернов поднял глаза, Озерин улыбнулся.
— Я знаю своего Мишу и допустил ошибку, — не говорил вам два дня: думал — вернется. На третий совершил еще одну — послал телеграмму в Ленинград, упустив из виду другие портовые города. Сегодня получил ответ — обшарили весь порт — не нашли. Из Баку, Севастополя, Николаева, Одессы — ответа нет. Совторгфлот пароходов не выпускал за эти дни; из Архангельска сегодня я получил официальную справку, что военный крейсер «Коминтерн» вышел вчера в пять часов сорок минут в дальнее плавание. Крейсер запрашивали по радио через Мурманск, — ответили: никого, кроме положенной по штату команды, нет. Что вы скажете, товарищ Чернов?
— Что ж сказать, Олег Георгиевич, действуйте. Может, вернутся еще, только Гриша мой упорист, как бычок, не иначе, как в Англии будет, и… трубку привезет. Вот это уж верно.
Когда за сутулым закрылась дверь, директор достал фотографическую карточку сына и долго смотрел на нее.
Чернов шагал по слякотной мостовой за заставой и бурчал в рыжие усы:
— Экий чертенок Гришуха, весь в брата… огонь и порох! Ну, что ж, приедешь, — из твоей трубки курить будем…
Здесь, в небольшой комнате, все так живо напоминало об отсутствии сына.
Новый красный пионерский галстук над кроватью, книги, подшитый за год журнал «Пионер», вырезанные из него и развешанные на стене картинки. В углу поблескивал металлическими частями — гордость Гриши — начатый им радиоаппарат.
Чернов подошел к кровати сына, поправил подушку, погладил ее и слабо улыбнулся.
Всю ночь, ворочаясь на диване с боку на бок, старался он справиться с невеселыми думами:
«Как же так не доглядел? Работа, собрания, нагрузка. Думал: раз в отряде, — значит кончено. В отряд, что ль, сходить? Эх, старый шут! Как не углядел, как не увидел?»