Глава 101

Раннее июньское утро 1892 года, на лицах стоящих на платформе провинциальной станции одинаковое выражение путников, вышедших из дома на рассвете. Они опрятно одеты и не смешиваются с деревенской суетой. Одна из них — женщина в расцвете лет, второй, девочке, одиннадцать или двенадцать, на руке у нее корзинка. Женщина одета в черное, ее черная шляпка крепко завязана под подбородком. Сквозь вуаль весь мир представляется ей закопченным, и ей хочется откинуть кисею, вернуть живые цвета: цвета светлой охры станционное здание, поле за путями, золотисто-зеленую траву, первые летние маки, просвечивающие алым кадмием даже сквозь ее сумеречную сеть. Но она твердо придерживает рукой ридикюль, и вуаль остается на лице. Деревня строго хранит старые условности, во всяком случае относительно женщин, а она — дама среди селян.

Она оборачивается к спутнице:

— Ты решила не брать книгу?

Последние несколько вечеров они читали перевод «Больших надежд».

— Non, maman. Мне нужно закончить вышивку.

Женщина, протянув руку в тонких черных кружевах, гладит девочку по щеке, касается уголка губ, похожих на ее губы.

— Так все-таки к папиному дню рождения?

— Получилось совсем неплохо. — Девочка заглядывает в свою корзинку, словно вышивка в ней живая и ее нельзя оставлять без присмотра.

— Конечно.

Женщину на миг захлестывает ощущение быстротечности времени: вот и этот цветок, ее красавица, в одночасье выросла большой и разумной. А она еще чувствует в своих руках крепкие младенческие ножки дочери, топчущиеся у нее на коленях. Воспоминания являются как по заказу, и она часто вызывает их, смешивая радость и грусть. Однако она ни на минуту не жалеет, что стоит здесь: женщина, одинокая в душе, едва за сорок, и в Париже ее ждет любящий муж. Зрелая женщина в трауре. В этом году они лишились доброго слепого старика, который заменил ей отца. А теперь есть и другой повод для грусти.

И все же она чувствует, что жизнь идет как должно: ребенок растет, смерть приносит не только горе, но и облегчение, портной шьет что-то несколько более модное, чем платье, которое она носила после смерти матери много лет назад — с тех пор моды переменились. У нее впереди ничего, кроме дочери с ее корзинкой с рукодельем, мечтами о дне рождения, любви к папá, а потом уже ко всем остальным. Беатрис не стала одевать дочь в беспросветно черное: на девочке белое платье с серым воротничком и манжетами и черный кушак на талии: пока еще слишком тонкой, но уже гибкой и грациозной. Она берет руку девочки и, неожиданно для них обеих, целует ее сквозь вуаль.


Поезд на Париж редко опаздывает: в это утро он подходит немного раньше времени, далекий рокот обрывает поцелуй, и они обе ждут на краю платформы. Девочке каждый раз представляется, как поезд проносится по деревне, сокрушая дома, сгребая перед собой валуны и поднимая тучу пыли, опрокидывая курятники и рыночные прилавки: слово «boulevreser», словно гравюра в детской книжке: старушки, подхватив передники, разбегаются на деревянных сабо, которые кажутся продолжением их больших ступней. Комическая катастрофа, а потом пыль осядет и все мигом придет в порядок, а пассажиры, такие, как маман, спокойно войдут в вагоны. Маман все делает спокойно, с достоинством: тихо читает про себя, тихонько поворачивает тебе голову, заплетая косы, тихо касается щеки.

Бывают у маман и минуты, которые Од знает по себе, но еще не узнает в них вечно живущей в нас юности. Неожиданный поцелуй, смех, с каким она обнимает покрытую шляпой голову папá, читающего на садовой скамье. Она красивая, даже в трауре, который носит по дедушке Од, а теперь еще и по дяде папá, умершем в далеком Алжире, куда уехал давным-давно. А иногда она застает маман у окна, рассматривающей лужайку под дождем, и видит редко появляющуюся в ее глазах печаль. Их сельский дом на самом краю деревни, из сада можно выйти прямо в поля, а за полями видна темная линия леса, куда Од нельзя ходить без родителей.

В поезде, после того как проводник вносит их багаж, Од спокойно садится, подражая матери. Ее выдержки хватает ненадолго: через минуту она вскакивает, чтобы посмотреть в окно на пару лошадей и своего любимца-кучера, Пьера ле Трист, который ежедневно доставляет посылки в деревню, иногда и маман. Они давние знакомые: папá купил этот сельский дом в год, когда она родилась: замечательная, круглая дата: 1880. Од не помнит времени, когда бы они не ездили в эту деревушку как раз между Лувесьен и Марли-ле-Руа; поезд, пыхтя, проходит через нее три раза в неделю: они приезжают на несколько дней, а летом живут подолгу с матерью, а порой и с обоими родителями. Пьер слезает с облучка и о чем-то спорит с кондуктором: у него в руках посылка и письмо, лицо морщится в улыбке. Вечное веселье и заслужило ему ироническое прозвище: «le Triste» — Грустный. В окно она слышит его голос, но слов не разобрать.

— Что там, милая? — Мать снимает перчатки и плащ, раскладывает багаж, корзинку Од и корзинку с завтраком.

— Там Пьер.

Кондуктор, заметив ее, машет рукой, и Пьер тоже машет и спешит к вагону, большими руками показывая, что нужно опустить окно и взять пакет и письмо. Мать нагибается, принимает их и отдает пакет Од, кивая в знак разрешения открыть сразу. Это от папá из Парижа, запоздавший, но долгожданный подарок: они увидятся вечером, и все же он прислал Од шаль цвета слоновой кости с расшитым маргаритками углом. Довольная девочка складывает платок и кладет себе на колени.

Маман вынимает из прически длинную шпильку и вскрывает письмо, тоже от папá, но из него выпадает другой конверт, с незнакомыми штемпелями, подписанный неверной рукой. Маман подхватывает его и открывает с трепетной осторожностью, она как будто забыла про новую шаль. Она разворачивает единственный листок, читает, складывает, опять разворачивает и читает, медленно вкладывает обратно в конверт и опускает его на черный шелк на коленях. Она откидывается назад, снова опускает вуаль, но Од видит, что она закрыла глаза, видит, как изгибаются ее губы, как вздрагивают, как бывает, когда твердо решишь не плакать. Од опускает глаза и гладит маргаритки на шали. Что с маман? Не попробовать ли утешить ее, что-нибудь сказать?

Маман сидит очень тихо, и Од выглядывает в окно в поисках ответа, но там только Пьер в больших сапогах и широкой куртке сгружает ящики с вином, а мальчик увозит их на тележке. Кондуктор на прощанье машет Пьеру, раз и другой взвизгивает паровозный гудок. С деревней все в порядке, а в жизни что-то не так.

— Маман? — робко окликает она.

Темные глаза за вуалью открываются, в них, как и боялась Од, блестят слезы.

— Да, любовь моя.

— Что-то… плохая новость?

Маман долго смотрит на нее, потом говорит чуть вздрагивающим голосом:

— Нет, не новость. Просто письмо от старого друга, которое шло ко мне слишком долго.

— От дяди Оливье?

— Да, от него. Как ты догадалась, милая?

— О, наверное, потому, что он умер, и это очень грустно.

— Да, очень грустно.

Маман накрывает конверт ладонями.

— А он пишет тебе про Алжир и про пустыню?

— Да, — говорит она.

— Но оно пришло слишком поздно?

— Ничто не бывает слишком поздно, — говорит маман, но ее голос срывается на всхлип.

Од тревожно, ей хотелось бы, чтобы папá был с ними. Она еще никогда не видела, как маман плачет. Маман улыбается чаще всех, кого она знает, не считая Пьера ле Трист. Особенно часто она улыбается, когда смотрит на Од.

— Вы с папá его очень любили?

— Да, очень. И твой дедушка тоже.

— Жаль, что я его не помню.

— Мне тоже жаль.

Маман, как видно, уже овладела собой. Она хлопает по диванчику рядом, и Од с благодарностью подсаживается к ней.

— А я бы тоже любила дядю Оливье?

— О, да, — говорит маман. — И он бы тебя любил. Мне кажется, ты похожа на него.

Од нравится быть на кого-то похожей.

— Чем?

— О, в тебе много жизни и любопытства, у тебя умелые руки. — Секунду маман молчит и смотрит на Од взглядом, который та любит и под которым ежится, прямым взглядом бездонных темных глаз. Потом говорит: — У тебя его глаза, любовь моя.

— Правда?

— Он был художник.

— Как ты? Такой же хороший?

— О, много лучше, — отвечает она и гладит письмо. — Он мог вложить в свои картины куда больше знания жизни, а это очень важно, хотя тогда я не понимала.

— Ты сохранишь его письмо?

Од не такая глупышка, чтобы просить, но ей хочется почитать про пустыню.

— Конечно. С другими письмами. Со всеми письмами, какие могла сохранить. Они будут твои, когда ты станешь старушкой.

— Как же я их тогда получу?

Маман поднимает вуаль и улыбается, треплет Од по щеке рукой без перчатки.

— Я сама тебе отдам. Или обязательно скажу, где найти.

— Тебе нравится, какую мне папá шаль подарил?

Од расправляет ткань на своей белой муслиновой юбке и на тяжелом черном шелке материнских коленей.

— Очень нравится. — Она растягивает шаль, прикрыв ею конверт с незнакомыми штемпелями. — И маргаритки почти такие же милые, как на твоей вышивке. Но не совсем, потому что твои всегда кажутся живыми.

Загрузка...