Глава 22 КЕЙТ

Мы поселились в большом зеленом коттедже, который предоставил нам колледж. Когда начались занятия, Роберт стал еще реже бывать дома, а писал теперь на нашем новом чердаке и по ночам. Мне не нравилось туда подниматься из-за запаха, и я держалась подальше. Я проходила ту стадию, когда день и ночь беспокоишься о ребенке. Возможно, потому, что я начала чувствовать, как он ворочается и лягается во мне, «ощущала новую жизнь», — как сказала мне наблюдающая сестра. Стоило ему притихнуть, я уже не сомневалась, что он болен, а скорее мертв. Я больше не покупала бананов в бакалее, куда выбиралась на нашей новой, очень старой машине, потому что прочитала где то, что в них есть вещества, способные вызвать ужасные врожденные уродства. Вместо этого я время от времени отправлялась в Гринхилл с большой пустой корзиной, наполняла ее экологически чистыми фруктами и йогуртами, которые были для нас дороговаты. И как же мы станем оплачивать ребенку колледж, если не можем себе позволить купить безвредного винограда?

От всего этого я была вне себя. Я уже потеряла надежду, что из меня получится хорошая мать, а не скучная, раздражительная истеричка, горстями глотающая валиум. Я почти жалела, что нам удалось зачатие: из самых благородных соображений тревожась за несчастного крошку, которому придется обходиться тем, что смогу дать ему я и жалкая судьба сына художника. А что, если оттого что Роберт все время дышит химическим испарениями, его сперма мутировала? Как же я раньше не подумала! Я забиралась в постель с книгой и плакала. Мне нужен был Роберт, и когда нам случалось ужинать вместе, я рассказывала ему о своих предчувствиях, а он обнимал и целовал меня, и твердил, что нет никаких причин волноваться, но после ужина ему нужно на совещание, потому что кафедра решает, нанимать ли нового специалиста по горным видам спорта. Мне постоянно его не хватало, и тем неприятнее было видеть, что его это не слишком заботит.

И в самом деле, Роберт в свободное от занятий время все больше времени проводил на чердаке. Может быть, поэтому я долго не замечала, что у него нарушился сон. Однажды утром он не вышел к завтраку. Я знала, что он писал всю ночь, как нередко случалось, и лег в постель с рассветом. Для меня было уже привычно в таких случаях находить его половину кровати пустой, потому что он вскоре после нашего переезда затащил на чердак старый диван. В тот день он объявился только к полудню, волосы на голове справа стояли дыбом. Мы вместе перекусили, и он ушел на дневные занятия.


Думаю, тот день мне запомнился в основном потому, что позвонили с кафедры. Они интересовались здоровьем Роберта, студенты сообщили, что он два раза подряд пропустил утренние классы. Я попыталась вспомнить, как он проводил последние дни, но не смогла. У меня самой в голове все путалось от слабости, живот уже так вырос, что я с трудом наклонялась, чтобы застелить постель. Я сказала, что спрошу его, когда он придет, но что, по-моему, дома его не было.

На самом деле я много спала и поздно просыпалась, а потому полагала, что он уходит, не разбудив меня, но теперь засомневалась. Я прошла к подножию короткой лестницы, которая вела к нему на чердак, и открыла дверь. Лестница выглядела неприступной для меня, как Эверест, однако я подобрала платье и принялась потихоньку взбираться наверх. Мне пришло в голову, что от этого могут начаться схватки. Но если и так, то что ж? Я уже доносила до безопасного срока, и акушерка на прошлой неделе бодро сообщила мне, что я могу рожать, «когда вздумается». Я разрывалась между желанием увидеть лицо нашего сына или дочери и надеждой оттянуть неизбежный миг, когда наш малыш взглянет мне в глаза и поймет, что я сама не знаю, что натворила.

От двери наверху мне был виден сразу весь чердак. С потолка свисали две лампочки, обе включенные. Сквозь застекленную крышу сочился бледный полдень. Роберт спал на диване, свесив одну руку к полу, вывернув другую ладонью вверх, — грациозная, барочная поза. Лицо он спрятал в подушке. Я взглянула на часы — было 11:35. Ну что ж, вероятно, он работал до рассвета. Его мольберт был развернут в противоположную от меня сторону, но в воздухе еще стоял сильный запах краски. Меня замутило, словно вернулись мучительные первые месяцы беременности, и я стала спускаться обратно по лестнице. Я оставила ему записку, чтобы он перезвонил на кафедру, что-то поела и пошла на прогулку с подругой Бриджит. Она тоже была беременна, вторым ребенком, хотя еще не с таким большим брюхом, как у меня, и мы обещали друг другу проходить пешком не меньше трех миль в день.

Когда я вернулась домой, на столике увидела остатки завтрака Роберта, а записка исчезла. Он позвонил мне, сказал, что ему придется задержаться для встречи со студентами и что он пообедает в колледже. Я спустилась в столовую. Он никогда не обедал там со мной. На следующую ночь и ночь спустя я слышала сквозь сон, как скрипит чердачная лестница. Иногда, переворачиваясь на другой бок, я обнаруживала его рядом с собой. Иногда просыпалась поздно, и его уже не было. Я ждала ребенка и его, хотя за ребенка тревожилась сильнее. Наконец я стала бояться, что начнутся роды, а я не смогу найти Роберта. Я молилась, чтобы он в это время оказался на чердаке, рисовал или спал, и тогда я могла бы подойти к лестнице и позвать его снизу. Однажды днем, когда я вернулась с прогулки, чувствуя себя так, словно прошла двадцать миль, мне опять позвонили с факультета. «Извините, что беспокоим, но не видели ли вы Роберта?» Я обещала найти его. Стала подсчитывать, и мне показалось, что он не спал уже несколько дней, во всяком случае в нашей постели, и дома почти не бывал.

Я, слыша иногда скрип лестницы, думала, что он пишет без передышки, торопясь, может быть, закончить сверхурочную работу к рождению ребенка. Я еще раз одолела лестницу и на чердаке увидела, что он растянулся на спине, медленно и глубоко дышит, даже похрапывает. Было четыре часа дня, но я заподозрила, что он еще не вставал. Он что, не знает, что его ждут студенты, что ему надо кормить жену с огромным животом? Я в приступе ярости шагнула к дивану, чтобы встряхнуть его, и остановилась. Мольберт был повернут к большому верхнему окну, и я краем глаза увидела его и разбросанные по полу наброски.

Я сразу узнала ее, будто встретила на улице после недолгого расставания. Она улыбалась мне, чуть изогнув вниз уголки губ, смотрела сияющими глазами, знакомыми мне по наброску, который я за месяц до того вытащила из кармана Роберта на стоянке. Это был поясной портрет в одежде. Теперь я видела, как привлекательна и ее фигура, стройная, сильная, полная, плечи чуть шире, чем ожидаешь, гибкая шея. Вблизи мазки расплывались, видна была неровность поверхности, и все же создавалось впечатление реальной объемной формы, — импрессионизм или нечто на грани импрессионизма. На ней было бежевое платье с оборками, отделанными темно-красной тесьмой, сужающимися к талии, подчеркивая грудь, — одежда иной эпохи, студийный костюм, и волосы были уложены в высокую прическу, об витую красной лентой, — мой любимый краплак, я точно знала, какой тюбик он использовал для этих деталей. На броски на полу были этюдами к тому же портрету, и я с первого взгляда поняла, что это лучшее из всего, до сих пор Робертом написанного. Портрет был изящен и в то же время полон сдержанной силы. Я редко видела, чтобы так точно было схвачено выражение лица, — она готова шевельнуться, негромко рассмеяться, потупиться под моим пристальным взглядом. Я в ярости обернулась к дивану, не знаю, рассердила ли меня женщина на холсте, или неподражаемый талант Роберта, или то, что он спит, когда ему звонят с работы, где он должен был бы зарабатывать на йогурты и пеленки, я сама в тот миг не могла бы сказать. Я встряхнула его. И сразу вспомнила, как он предупреждал меня никогда так не будить его, он сказал, что пугается, потому что слышал однажды невыдуманную историю, как кто-то сошел с ума оттого, что его встряхнули во сне. Мне тогда было все равно. Я грубо трясла его, ненавидела его широкие плечи, его безразличие, мир, в котором он спал, мечтал, писал… И восхищался другими женщинами, с тонкими талиями? И зачем я вышла замуж за такого расхлябанного эгоистичного типа? Мне впервые пришло в голову, что я сама виновата, сама ошиблась в выборе.

Роберт шевельнулся и пробормотал:

— Что?

— А как ты думаешь, «что»? — вспыхнула я. — Без малого половина четвертого. Ты пропустил утренние классы. Опять.

Я с облегчением увидела, что он поражен.

— Ох, дерьмо! — пробормотал он, садясь с заметным усилием. — Сколько, ты сказала, времени?

— Половина четвертого, — сухо ответила я. — Тебе нужна эта работа или мы будем растить ребенка в нищете? Решай сам.

— Ой, брось! — Он медленно стягивал с себя старые одеяла, словно каждое весило по пятьдесят фунтов. — Только не надо проповедей.

— Я тебе проповедей не читаю, — огрызнулась я, — но не знаю, что ты услышишь, когда позвонишь на кафедру.

Он бросил на меня злой взгляд, потер затылок, ероша волосы, но промолчал, и я почувствовала, как к горлу у меня подступает комок. Как бы мне не остаться одной, а может, я уже одна… Он поднялся, надел ботинки и сбежал по лестнице, а я осторожно потащилась следом, жалкая, неуклюжая, неуверенная в себе. Мне хотелось догнать его, поцеловать в кудрявый затылок, ухватиться за плечо, чтобы не упасть, наорать на него и вцепиться ему в спину ногтями. На миг я даже ощутила давно угасшее физическое желание, ощутила свои разбухшие груди и живот. Но он далеко обогнал меня, я уже слышала, как он торопливо проходит в кухню. Когда я вошла, он говорил по телефону.

— Спасибо, спасибо, — повторял он. — Да, наверное, что-то вирусное. Уверен, что до завтра пройдет. Спасибо, обязательно.

Он повесил трубку.

— Ты им сказал, что у тебя грипп?

Мне хотелось подойти, обнять его за шею, извиниться, что потеряла терпение, сварить ему суп, начать все с чистого листа. Ведь он столько работает и столько пишет, понятно, что он устал. Но голос у меня стал холодным и неприятным.

— Что я им сказал, тебя не касается, если ты собираешься говорить со мной подобным тоном, — ответил он, открывая холодильник.

— Ты всю ночь писал?

— Конечно, писал.

Мне стало еще хуже, когда он вытащил банку пикулей и пиво.

— Я художник, если ты не забыла.

— И что это значит?

Руки у меня против воли скрестились на груди. Им было на что опереться.

— Что значит? То и значит!

— Значит, ты все это время рисовал ту женщину?

Я надеялась, что он обернется ко мне, с холодной злостью скажет, что не понимает, о чем я говорю, что он пишет то, что пишет, что ему нужно писать. И я пришла в ужас, когда он вместо этого отвернулся с застывшим лицом и принялся открывать пиво. Про пикули он, кажется, забыл. Это была не первая наша ссора за без малого шесть лет, проведенных вместе, даже за последнюю неделю, но впервые он отвел глаза.

Я в тот миг не могла вообразить ничего хуже, чем этот виноватый уклончивый взгляд, но мгновенье спустя случилось худшее — он поднял глаза, будто не замечая меня, будто смотрел на что-то за моим плечом, и лицо его смягчилось. У меня возникло жуткое до мурашек чувство, будто кто-то неслышно возник в дверях за моей спиной, и у меня буквально волосы зашевелились на затылке. Я изо всех сил старалась не оглянуться туда, куда он смотрел с слепым и нежным взглядом. Я вдруг испугалась, как бы не узнать лишнего. Если он полюбил другую, я об этом скоро узнаю. А сейчас мне с нашим малышом хотелось только лечь и отдохнуть.

Я вышла из кухни. Если он из-за собственной безответственности потеряет работу, вернусь в Энн-Арбор и буду жить с матерью. Рожу девочку, и три поколения женщин будут заботиться друг о друге, пока она не вырастет и не найдет себе лучшую жизнь. Я прошла в нашу спальню, легла на заскрипевшую под моим весом кровать и натянула на себя плед. Слезы слабости выступили у меня на глазах и покатились по щекам. Я утирала их рукавом.

Через несколько минут появился Роберт. Я закрыла глаза. Он присел на край кровати, заставив ее провиснуть еще сильней.

— Прости, — сказал он. — Я не хотел тебя обижать. Просто я совсем измотан занятиями и ночной работой.

— Почему же ты тогда не притормозишь? — спросила я. — Я тебя уже совсем не вижу. Да ты, кажется, больше спишь, чем работаешь.

Я украдкой взглянула на него. Лицо снова выглядело нормальным. Верно, тот странный взгляд мне почудился.

— Только не ночью, — сказал он. — Ночами заснуть не могу. Я напал на тему, большую тему, и считаю, мне надо выжать из нее все, что можно. Я подумываю сделать новую серию, портретную в основном, и, мне кажется, я не смогу уснуть, пока не доделаю хотя бы часть. От этого я здорово устаю, и приходится отсыпаться. По-моему, я три ночи провел на ногах.

— Ты мог бы притормозить, — повторила я. — Все равно придется притормозить, когда родится ребенок.

«А это может случиться в любую минуту», — добавила я про себя, но из суеверия промолчала.

Он погладил меня по волосам.

— Да, — сказал он, но это прозвучало рассеянно, я почувствовала, что он опять отдаляется.

Кое-кто из моих подруг, уже ставший матерью, болтая у песочницы, говорил, что мужья иногда «отключаются» перед появлением ребенка, и посмеивались, словно в этом не было ничего страшного. «Но стоило ему увидеть этого малыша…» — добавляли они, и все вокруг согласно кивали. Конечно, первый взгляд на младенца все исправит. Может быть, и с Робертом все станет, как прежде. Он будет вставать по утрам, писать в разумное время, не думая, выполнять свои обязанности и ложиться вместе со мной. Мы будем вместе гулять с коляской и вместе укладывать малыша в кроватку вечерами. Я сама снова стану художницей, и мы сможем работать посменно, по очереди нянчить малыша и писать. Может быть, можно будет поначалу устроить ребенка у нас в комнате, а вторую спальню превратить в мою студию.

Я думала, как описать все это Роберту, как попросить его об этом, но не было сил подыскивать слова. Кроме того, если он не станет заниматься этим со мной и ради меня по доброй воле, что же он будет за отец? Меня уже беспокоила мысль, что он словно не замечает, как мало у нас денег и что пора оплачивать счета. Я всегда сама их оплачивала, аккуратно, с чувством выполненного долга приклеивала марки в правом верхнем углу, хоть и знала, что доставленные конверты будут вскрывать как попало. Роберт чуть сжал мне плечо.

— Мне надо закончить работу, — сказал он. — Думаю, смогу к завтрашнему дню закончить, если сейчас возьмусь.

— Она — твоя студентка? — я насильно заставила себя задать вопрос, боясь, что после не решусь.

Он как будто не удивился. Собственно, вопрос как будто не дошел до него — в нем не было чувства вины.

— Кто «она»?

— Женщина с портрета наверху.

Я снова заставила себе переспросить, уже жалея об этом. Я надеялась, что он не ответит.

— А, я пишу не с натуры, — сказал он. — Просто пытаюсь ее представить.

Странное дело, я ему не поверила, но и не думала, что он лжет. Я знала, что отныне с ужасом буду встречать каждое молодое лицо в кампусе, каждую кудрявую темноволосую головку. Он уже рисовал ее, еще в Нью-Йорке, или по крайней мере во время переезда. Лицо наверняка было тем же самым.

— Мне никак не дается платье, — добавил он после короткой паузы. Он хмурился, скреб лоб под волосами, потирал нос: обычный, задумчивый, увлеченный.

«Господи, — подумала я, — какая же я мнительная дура. Он художник, настоящий художник, у него свое видение. Он делает, что хочет, что приходит ему в голову, и делает это блестяще. Это не значит, что он спит со студенткой или с нью-йоркской натурщицей. Он же и не бывал там с нашего переезда. Это вовсе не значит, что он не будет хорошим отцом».

Он встал, нагнулся с высоты своего роста, чтобы поцеловать меня, задержался в дверях.

— Да, забыл тебе сказать. Факультет выдвинул меня на персональную выставку в будущем году. Мы выставляемся по очереди, ты ведь знаешь, но я не ждал, что меня выпустят так скоро. Участвует и городской музей. И я получу подъемные.

Я села.

— Это же чудесно! Ты мне не говорил.

— Ну, я только вчера узнал. Или позавчера. Я хотел бы закончить к тому времени этот холст, а может, и всю серию.

Он вышел, а я еще полчаса улыбалась под пледом. Пожалуй, я, как и Роберт, заслужила право вздремнуть.


Но в следующий раз, когда я в поисках Роберта поднялась на чердак, обнаружилось, что холст чисто выскоблен, готов для новой картины, может быть, красное платье так и не получилось. Я готова была поверить во второй раз — мне только кажется, что это лицо полно грустной любви к нему.

18 декабря

Mon cher oncle et ami!

Как Вы были добры, что зашли вчера, как раз когда начался дождь, предвещавший унылый день. Так приятно было видеть Вас и слушать ваши рассказы. А сегодня снова дождь! Хотела бы я суметь нарисовать дождь — как это вообще делается? Мсье Моне, безусловно, это удается. И у моей кузины Ивонны, которой по душе все японское, в гостиной висит серия гравюр, о каких французские художники могли бы только мечтать — но, может быть, в Японии дождь более вдохновляет, чем в Париже. Как бы я хотела знать, что все в природе доступно моей кисти, как кисти Моне, хоть кое-кто и отзывается недобро о нем, его коллегах и их экспериментах. Подруга Ивонны, Берта Моризо, выставляется, как Вы знаете, вместе с ними, и она уже приобрела известность (она очень часто участвует в открытых выставках, а это, вероятно, требует немалой отваги). Хорошо бы, снова пошел снег… Чудесная зимняя красота слишком медлит в этом году.

К счастью, нынче утром у меня есть Ваше письмо. Как мило с Вашей стороны писать не только папá, но и мне. Вы незаслуженно добры к моим успехам, но студия на веранде помогает в работе, я коротаю в ней часы, когда папá спит. С утренней почтой пришло также известие, что Ив задерживается на две недели — удар для всех нас, но особенно для папá. Должно быть, лучше совсем не иметь детей, как мы, чем единственного, как мой свекор, такого любимого и постоянно отсутствующего. Я сочувствую папá, но мы сидим у огня, держимся за руки и читаем вслух Вийона. Его рука стала такой иссохшей, что могла бы послужить моделью для стариков Леонардо или же какому-нибудь древнеримскому скульптору. Как замечательно, что Ваше большое полотно продвигается и что Ваши статьи пользуются широким успехом, и я настаиваю на своем праве гордиться Вами как кровная родственница. Прошу Вас принять поздравления от Вашей безумно любящей племянницы.

Беатрис.

Загрузка...