Глава 59 МАРЛОУ

Подъезжать с этого направления к Нью-Йорку всегда было роскошью. Силуэты высотных зданий вставали на горизонте прежде самого города и походили на ряд копий: Всемирный торговый центр, Эмпайр-стэйт, Крайслер-билдинг и еще множество небоскребов, неизвестных мне названий и назначения: банки, надо полагать, и громады офисных зданий. Трудно было представить себе город без этого высотного силуэта, каким он был лет сорок назад, а теперь еще труднее мысленно вернуть в него силуэт башен-близнецов. Я ощутил прилив бодрости, отоспался вволю и предвкушал встречу с шумным городом. К тому же прибавлялось ощущение отпуска или по крайней мере лишнего выходного — уже второй раз всего за несколько месяцев. Я в сотый раз проверил мобильный: сообщений из Голденгрув и от моих частных пациентов не поступало, так что я был совершенно свободен. Мне приходило в голову, что могла бы позвонить Мэри, но она не звонила, да и с какой стати? И мне придется переждать еще несколько недель, прежде чем можно будет снова позвонить ей. Я опять пожалел, что она не позволила поговорить с ней, как с Кейт, хотя видеть ее слова на бумаге было редкостным удовольствием, и повествование, надо полагать, получалось более откровенным, чем было бы в беседе лицом к лицу. Только оставив сумку в отеле и выйдя в Виллидже, я сообразил, почему бессознательно выбрал этот район. На этих улицах жили Роберт и Кейт: он каждый день приходил сюда на занятия, сидел в барах с друзьями, обмениваясь с ними мнениями и свитерами, выставлял свои работы в окрестных мелких галереях. Жаль, что Кейт не называла мне адресов, хотя вряд ли я стал бы отыскивать здания и разглядывать их, задрав голову: «В этом доме жил Роберт Оливер». Все же я ощущал его присутствие и на удивление легко представлял его еще не перевалившим за тридцать: таким же, как сейчас, только без серебра в путанице кудрей. Кейт оказалась более загадочной — конечно, она была тогда другой, но какой, я пока не знал.

Я полушутя отыскивал их взглядом на улицах: вон та девушка со светлой стрижкой, в длинной юбке, и студент с папкой на ремне через плечо — нет, Роберт был выше и мощнее всех в этой густой толпе. Он выделялся бы в ней так же, как в Голденгрув, хотя Нью-Йорк был лучше приспособлен, чтобы впитать его жизненную силу. Мне впервые пришло в голову, не началась ли его депрессия просто оттого, что он оказался не на своем месте: такой крупной, заметной личности нужно соответствующее окружение. Не начал ли он постепенно увядать, оказавшись оторванным от Манхэттена? Это ведь Кейт хотела жить в маленьком городке, тихой гавани для детей. Или же удаление от бурной городской жизни Нью-Йорка только усилило в нем решимость следовать своему призванию? Не тот ли яростный напор заметила в нем Кейт, когда он расписывал чердак и просыпал занятия в Гринхилле? Не стремился ли он добиться увольнения, которое оправдало бы его возвращение в Нью-Йорк? И почему, бежав наконец из Гринхилла, он направился не в Нью-Йорк, а в Вашингтон? Можно ли считать этот выбор доказательством его привязанности к Мэри или дело в том, что его темной леди уже не было в Нью-Йорке, если только она вообще когда-нибудь там была?

Я миновал место, где Дилан Томас, можно сказать, умер в канаве — по крайней мере там его нашли, прежде чем увезти в больницу, из которой он уже не вернулся — и ряд домов, в которых Генри Джеймс разворачивалось действие романа «Вашингтон-сквер». Об этом напомнил мне утром отец, достав томик с полки в кабинете и глядя на меня сквозь свои слишком слабые очки: «Ты еще находишь время читать, Эндрю?» Героиня книги жила в доме, выходящем прямо на площадь, и, отвергнув наконец жадного до денег поклонника, занялась своей вышивкой. «Навсегда», — вслух прочел отец.

Опять же конец девятнадцатого века; я задумался о Роберте и его таинственной леди в платье с пышной юбкой, с крошечными пуговками — с глазами, такими живыми, какой не бывает краска. В то утро нагретая летним солнцем Вашингтон-сквер была тиха, люди беседовали на скамейках так же, как люди прошлого поколения, как я беседовал когда-то с той женщиной, на которой думал жениться, а время проходило и исчезало, и мы исчезли вместе с ним. И утешительно было видеть, что город и без нас продолжает жить.

Я съел сандвич в уличном кафе, потом вошел в подземку на Кристофер-стрит и доехал до Семьдесят девятой Западной улицы, где пересел на автобус. Центральный парк пышно зеленел, народ катался на роликах и велосипедах, «бегуны трусцой» с трудом спасались от смерти под колесами. Настоящая суббота, Нью-Йорк чистой воды, я не видел его таким много лет. Мне яснее прежнего вспомнился собственный нью-йоркский мир, сосредоточенный вокруг Колумбийского университета, где я учился и жил в общежитии. Нью-Йорк для меня означал юность, так же как для Роберта и Кейт. Я вышел из автобуса и пешком прошел пару кварталов до музея Метрополитен. Ступеней не видно было за посетителями, рассевшимися на них, как стая птиц. Люди фотографировали друг друга, вспархивали, чтобы купить хот-дог, поджидали такси или друзей или просто давали отдых усталым ногам. Я пробрался между ними и вошел.

И вспомнил, что не бывал здесь больше десяти лет. Как я допустил, чтобы столько времени пролегло между мною и его чудесными дверями, гулким вестибюлем со свежими цветами в урнах, с потоком людей, с разверзшимся с краю входом в Древний Египет? Несколько лет спустя моя жена одна побывала в музее и рассказала мне, что под главной лестницей открыли новый отдел. Она завернула туда, устав от блужданий, и обнаружила выставку Византийского Египта. В маленьком зале могло поместиться не больше трех человек; войдя, она оказалась одна среди нескольких старинных превосходно освещенных предметов. И, рассказывала она мне, у нее к глазам подступили слезы, потому что при виде их она почувствовала свою связь с другими людьми. («Но ведь ты была там одна», — сказал я. Она ответила: «Да, наедине с вещами, которые кто-то сделал».)

Я знал заранее, что проведу здесь весь день, даже если на Роберта уйдет всего пять минут. Мне уже вспоминались полузабытые сокровища: колониальная мебель, испанские балконы, рисунки эпохи барокко, большой томный Гоген, который мне особенно нравился. Не стоило приходить сюда в субботу, когда народу больше всего: удастся ли рассматривать полотна вблизи? С другой стороны, Роберт увидел свою леди в толпе, так что, пожалуй, вполне уместно и мне влиться в толпу. Прицепив к клапану нагрудного кармана цветной музейный номерок и повесив куртку на локоть, я поднялся по парадной лестнице.

Я забыл спросить, осталась ли коллекция Дега на прежнем месте или ее переместили с тех пор, с 80-х годов, когда Роберт увлекся его балеринами. Это было не так уж важно: всегда можно вернуться к справочному бюро, но я, пожалуй, обойдусь без справок. Импрессионистов я нашел на прежнем месте и задержался, очарованный их зелеными просторами. Толпа здесь была еще плотнее, но передо мной внезапно открылись видения садов, аллей, тихих вод и кораблей, величественные скалы Моне. Какая жалость, что эти вещи стали каноном, мотивом, который напевает каждый из нас. Но всякий раз, как я подступал ближе к одному из полотен, старый мотив смолкал, смытый чем-то огромным: цветом, граничащим с музыкой, густыми мазками, подлинно доносившими запахи пастбищ и моря. Мне вспомнились стопки книг, найденные Кейт у чердачной койки Роберта, книг, которые вдохновили его на огромный труд, роспись стен и потолка. Для него, современного художника, эти работы были не мертвыми, а свежими как ветер, даже на глянцевых книжных репродукциях. Конечно, сам он придерживался академических традиций, но, глядя на прославленные полотна на бесчисленных выставках и репродукциях, по сей день ощущал в них революционный прорыв.

Коллекция Дега занимала четыре зала, и еще несколько образцов его работ — в основном большие портреты, которых я не помнил, — выплеснулись в большие залы искусства девятнадцатого века. Я и позабыл, что Метрополитен, кажется, собрал самую большую в мире коллекцию его работ: надо будет проверить, так ли это. В первом зале стояла бронзовая отливка самой знаменитой скульптуры Дега, «четырнадцатилетней танцовщицы», в юбочке из настоящей вылинявшей кисеи, с атласной ленточкой, свисающей с косички на спину. Она стояла лицом к входящему, слепая и покорная, но, кажется, ушедшая в мысли, непостижимые для тех, кто не танцует. Руки сложены за спиной, легкий изгиб поясницы, правая нога выставлена вперед и невероятным образом вывернута — прекрасная, неестественная, заученная поза. На стенах вокруг преобладал Дега с редкими вкраплениями других художников: его портреты довольно заурядных женщин, нюхающих цветы в своих комнатах, и полотна с балеринами. Балерины почти полностью заполняли два следующих зала, молоденькие балерины, растягивающие ноги на барре или на стульях, завязывающие балетки… Балетные пачки торчат над склоненными спинами, как хвосты ныряющих лебедей. Чувственность работ заставляла любоваться линиями их тел, как любуются изгибами тел на балетном спектакле, а то, что художник показывал их за сценой, на репетиции, после спектакля, обыкновенными, усталыми, застенчивыми, изломанными, честолюбивыми, незрелыми или переспелыми, только добавляло изысканности и интимности. Я перешел ко второй картине, а перед третьей остановился, чтобы немного оглядеться.

За залом с балеринами была маленькая комната с его ню — женщины выходили из ванны, вытирались большими белыми полотенцами. Обнаженные, они были откровенно полными, словно его балерины, постарев, набрали вес или оказались пышными, освободившись от жесткой дисциплины тугих трико и воздушных юбок. Здесь я не чувствовал присутствия Роберта и той женщины, которую он однажды увидел в галерее, но, возможно, она была поклонницей Дега. Он получил разрешение копировать картины в музее, он расставлял мольберт или стоял с альбомом в руках, когда в густой утренней толпе, где-нибудь году в 85-м, увидел и потерял ту женщину. Если он собирался делать наброски, зачем было приходить, когда в музее толпа? Я даже не знал, не сменили ли с тех пор экспозицию, а вздумав проверять, я покажусь фанатиком, пусть даже только самому себе. Что за нелепое паломничество я затеял; меня уже измотала толкотня вокруг, все эти люди, охотящиеся за впечатлениями от впечатлений импрессионистов, любующиеся в оригиналах тем, что давно знали по копиям.

Я вернулся мыслями к Роберту и решил спуститься вниз в какой-нибудь тихий зал с мебелью или китайскими вазами, привлекавшими меньше зрителей. Может, так было и с ним: он устал в тот день, повернулся и взглянул сквозь толпу. Я поступил так же, и мой взгляд остановился на седой женщине в красном платье, державшей на руках маленькую девочку, ребенок тоже устал и пустыми глазами разглядывал не столько картины, сколько людей. Но в тот день Роберт сквозь массу людей взглянул в упор на женщину, которой уже не смог забыть, на женщину, возможно, одевшуюся в костюм девятнадцатого века для репетиции, для съемок или шутки ради — такая возможность прежде не приходила мне в голову. Возможно, он подошел к ней и заговорил, несмотря на толпу.

— У вас есть еще картины Дега? — спросил я охранника в дверях.

— Дега? — он нахмурился. — Да, еще две в том зале.

Я поблагодарил и направился туда, решившись дойти до конца, возможно, божество, или галлюцинация посетила Роберта там. В этом зале было меньше людей, может быть, потому, что здесь было меньше Дега. Я осмотрел пастели на коричневом фоне: бело-розовые балерины, тянущиеся длинными руками к длинным ногам, и еще три или четыре балерины спиной к зрителю, обнявшие друг друга за талию или поправляющие ленты в волосах.

Вот и все. Я отвернулся, поискал взглядом проход в дальний конец галереи, за спинами толпы. И вот передо мной она, на стене напротив, портрет маслом примерно в два квадратных фута, написанный в свободной манере, но с абсолютной точностью, знакомое лицо, неуловимая улыбка, ленты шляпки завязаны под подбородком. Глаза сияли так живо, что невозможно было, обернувшись, не встретиться с ними. Я неловко прошел через зал, показавшийся вдруг огромным: я целую вечность шел к ней. Несомненно, та самая женщина, плечевой портрет в синем платье. Когда я приблизился, она как будто чуть улыбнулась мне, улыбка стала заметнее, лицо было неправдоподобно живым. Я бы сказал, Мане, хотя портрет не отмечен его гением. Но явно тот же период, тщательно выписанная ткань на плечах, кружева на шее, темный блеск волос. Это еще не импрессионизм — в ее лице виден был реализм предшествующей эпохи. Я прочитал табличку: «Оливье Виньо. Портрет Беатрис де Клерваль, 1879». Итак, эта женщина существовала. Но не среди живых.

Служащий справочного бюро на первом этаже сделал для меня все что мог. Нет, у них нет больше работ Оливье Виньо, и нет картин, в названии которых значится Беатрис де Клерваль. Это полотно закуплено в 1966 году у парижского коллекционера. В 1985–1986 годах оно было одолжено передвижной выставке, посвященной французскому портрету периода раннего импрессионизма. Он улыбнулся и кивнул, больше никаких сведений, сумел ли он мне помочь?

Я поблагодарил его пересохшими губами. Роберт видел ее раз или два, прежде чем портрет передали на выездную экспозицию. Это не галлюцинация, его просто потрясло чудесное полотно. Неужели он никого не спросил, куда оно пропало? Может быть, спрашивал, может быть, нет, главным в сложившемся у него мифе было ее исчезновение. А если он через много лет и вернулся в музей, ему уже не важно было, здесь ли полотно, ведь к тому времени он написал немало собственных версий. Даже если он видел портрет всего пару раз, он наверняка сделал зарисовку, и очень хорошую, ведь его работы так точно передавали лицо.

Или он нашел репродукцию в своих книгах? Очевидно, и художник, и женщина на портрете малоизвестны, однако работа Виньо была достаточно хороша, чтобы Мет ее купил. Я зашел в сувенирную лавку, но там не нашлось книг или открыток с репродукцией. Я снова поднялся наверх, прошел галерею. Она ждала там, сияла, улыбалась, готова была заговорить. Я достал свой блокнот для набросков и зарисовал ее наклон головы как умел. Потом стоял, глядя ей в глаза. Мне трудно было уйти, не взяв ее с собой.

Загрузка...