Глава 60 МЭРИ

После художественной школы я бралась за любую работу, какую удавалось найти, пока наконец не пробилась на место преподавателя в Вашингтоне. Время от времени я что-то выставляла, вступала в какие-то группы, даже попадала в хорошие мастерские. Я хочу рассказать вам о мастерской, в которую попала около трех лет назад, в конце августа. Она размещалась в старом поместье в Мэне, на побережье. Мне всегда хотелось побывать в тех местах и, может быть, написать их. Я доехала туда от Вашингтона в своем маленьком пикапе, в моем синем «шеви», который с тех пор сдала на свалку. Я любила грузовичок. В кузове лежали мольберты, большая деревянная коробка со всеми принадлежностями, спальный мешок, подушка и солдатский рюкзак, оставшийся у моего отца после службы в Корее, набитый джинсами и белыми футболками, старыми купальниками, старыми полотенцами, все старое. Собирая рюкзак, я сообразила, как далеко ушла от Маззи с ее воспитанием. Маззи никогда бы не допустила таких сборов: скомканная поношенная одежда вместе с серыми теннисками и пакетами новых кистей из собольего волоса. Она не потерпела бы моей барнеттовской футболки с полустершейся надписью на груди и брюк хаки с оторванным клапаном заднего кармана. Правда, неряхой я не стала: длинные волосы у меня блестели, кожа и поистрепавшаяся одежда были чистехоньки. На шее я носила золотую цепочку с гранатовой подвеской, купила новый кружевной лифчик и трусики, скрыв нарядное белье под рваньем. Я любила себя такой: обтянутые кружевами тугие округлости, скрытые под одеждой, не ради мужчин (от них я после колледжа успела устать), а ради минуты, когда я вечером снимала заляпанную краской белую блузку и джинсы с протертыми насквозь коленями. Только ради себя: я дорожила только собой.

Я выехала очень рано и свернула на второстепенную трассу к штату Мэн, переночевала на Род-Айленде в полупустом придорожном мотеле пятидесятых годов: маленькие белые коттеджи с надписями причудливым черным шрифтом. Все вместе неприятно напоминало мне мотель из фильма Хичкока «Психоз». Впрочем, убийц в нем не оказалось; я мирно проспала чуть ли не до восьми и позавтракала яичницей в прокуренной закусочной по соседству. Там же я сделала несколько набросков в записной книжке: засиженные мухами занавески, подвязанные по сторонам окна, ящик с искусственными цветами, люди, зашедшие выпить кофе. На границе штата Мэн стоял знак, предупреждающий, что на трассу могут выйти лоси, а вдоль дороги теснилась чаща вечнозеленых деревьев, подступавших к обочине, словно войско великанов — ни домов, ни проездов, только высокие ели миля за милей. А потом у самой обочины показалась светлая песчаная дюна, и я поняла, что подъезжаю к океану. Я взволновалась, как бывало, когда Маззи на летних каникулах возила нас на Кейп-Мэй в Нью-Джерси. Я представила, как буду писать морской берег, пейзажи или скалы у воды под луной… Совсем одна. В те времена я еще в полной мере наслаждалась романтичным «совсем одна», не зная пока, как скоро это становится одиночеством, как остро оно ощущается порой на развалинах прошедшего дня. И не только дня, если вы меня понимаете.

Мне не сразу удалось найти поворот на дорогу, ведущую через городок и дальше: в буклете мастерской была маленькая карта, с дорогой, оканчивающейся на выезде из цивилизации. Последние две дороги, по которым я проехала, были грунтовыми и напоминали просеки через густой сосняк, но были мягкими, и на обочине в лесной тени прорастали маленькие сосенки. Через несколько миль я выехала к пряничному домику — так это выглядело — и увидела на деревянных воротах вывеску: «Центр отдыха Роки-Бич», и кругом никого, а чуть дальше дорога свернула на большую зеленую лужайку. Передо мной стоял большой деревянный дом с такими же пряничными украшениями под карнизами, а за ним блестел океан. Дом был громадный, бледно-розовый, и старые деревья, и большая площадка, на которой кто-то играл в крокет, и гамак. Я посмотрела на часы: срок регистрации только начался.


Столовая, куда все сошлись вечером ужинать, располагалась в бывшем каретном сарае со снесенными перегородками. Под высоким потолком виднелись грубые балки, а по краям окон были вставлены квадратики цветного стекла. На дощатом полу расставили восемь или десять длинных столов, и молодые люди — студенты и студентки колледжа, они уже выглядели для меня молодыми — обходили их, разнося сифоны с водой. В конце зала была буфетная стойка с несколькими бутылками вина, стаканами и кувшином с цветами, а рядом открытые кулеры с пивом. Мне было неуютно, как в первый день в новой школе (хотя в детстве я все двенадцать лет отходила в одну школу) или на первом курсовом собрании, когда понимаешь вдруг, что все вокруг незнакомые и никому нет до тебя дела, и с этим придется как-то справляться. Я увидела, что несколько человек собрались группами у стойки с напитками, и направилась туда (я в те времена гордилась своей размашистой походкой) и, ни на кого не оглядываясь, вынула со льда бутылку пива. Оглядываясь в поисках открывашки, я плечом и локтем задела Роберта Оливера.

Точно, это был Роберт. Он стоял в полупрофиль ко мне и сторонился, уступал мне дорогу, даже не взглянув, кто на него налетел. Он разговаривал с каким-то худощавым мужчиной с седеющей узкой бородкой. Это несомненно, определенно был Роберт Оливер. Кудрявые пряди сзади отросли чуть длиннее, чем мне помнилось, а сквозь голубой рукав рубахи просвечивал загорелый локоть. В каталоге мастерской его имя не упоминалось. Почему он здесь? Сзади на его светлых легких брюках виднелось пятно жира или краски, словно он, как маленький, вытирал руки о штаны. Несмотря на вечернюю прохладу, на нем были тяжелые пляжные сандалеты. В одной руке он держал бутылку пива, а другой размахивал, втолковывая что-то узколобому собеседнику. Все такой же высокий, статный.

Я застыла на месте, уставившись ему в ухо, на тяжелую прядь волос за ухом, на знакомое и не забытое плечо, на клинок длинной ладони, воздетой в споре. Все то же надежное, изящное равновесие, как на вводных беседах в студии. Потом он, нахмурившись, оглянулся, он не копировал жест из кино, скорее казалось, он что-то потерял или пытается вспомнить, зачем вошел в комнату. Он узнал меня, не узнавая. Меня встревожила мысль, что я, если бы захотела, могла бы подойти и похлопать его по плечу под голубой рубашкой, уверенно прервав разговор. Меня ужаснуло его замешательство и смутное извинение: «Ох, извините! Где же я вас видел… Ну, все равно, рад встрече». Мне пришло в голову, что после меня у него были сотни (тысячи?) студентов. Лучше уж с ним не заговаривать, чем убедиться, что я для него — одно из сотен лиц в толпе.

Я поспешно обернулась к первому, на кого упал взгляд. Это оказался тощий парень в расстегнутой на груди рубашке. Грудь была ничего себе, загорелая, выпуклая, и на ней лежала цепочка с пацификом. По обе стороны от подвески, будто два куска куриного филе, красовались плоские загорелые мышцы. Я подняла глаза, заранее предположив, что у него, как положено старому хиппи, длинные волосы, но стрижка оказалась короткой, светлым ежиком. Лицо было таким же заметным, как грудь: клювастый нос, светло-карие глаза, неуверенно встретившие мой взгляд.

— Крутая вечеринка, — заговорил он.

— Не такая уж крутая.

Меня переполняла неприязнь, и я сознавала, что несправедливо срывать на парне досаду, оставшуюся во мне, когда Роберт повернулся ко мне спиной.

— Да, мне тоже не нравится.

Парень со смешком передернул плечами, мышцы на миг спрятались. Он был моложе, чем мне показалось, моложе меня. Улыбался он дружелюбно, и светлые глаза заблестели ярче. А я разозлилась еще сильнее. Ясно, он слишком крут, чтобы одобрить любое собрание человеческих существ или по крайней мере чтобы в том признаться вопреки чужому мнению.

— Здравствуйте, я — Фрэнк.

Он протянул руку, и вся крутизна мигом слетела с него: благовоспитанный маменькин сынок. Перемена обезоруживала своей неожиданностью. В нем было почтение к моим годам и мелькнувший интерес: лет на шесть старше, но сексуальная. Я не могла не оценить его умение восхищаться. Он как будто распознал во мне тридцатилетнюю, и его теплое рукопожатие говорило, что он любит тридцатилетних, очень любит. Я удержалась от смеха.

— Мэри Бертисон, — представилась я.

Краем глаза я снова увидела Роберта. Он пробирался к дверям навстречу кому-то еще. Я не обернулась ему вслед. Волосы мои падали завесой, защищали меня.

— Ну, и что тебя сюда привело?

— Борюсь с прошлым, — ответила я.

Хорошо хоть, он не спросил, не преподаю ли я здесь.

Фрэнк насупился.

— Шучу, — объяснила я. — Я приехала писать пейзажи.

Фрэнк просиял:

— Круто, я тоже. То есть я в той же группе.

— Ты где учился? — спросила я, пытаясь смыть образ профиля Роберта глотком пива.

— СКИД, — небрежно бросил он. — Магистр.

Саванна-колледж искусств и дизайна входил в число самых престижных художественных школ, и магистерскую степень парень получил рано. Я поневоле прониклась уважением.

— Когда получил степень?

— Две недели назад, — признался он. Понятно, откуда у него манеры студента на вечеринке и отрепетированная улыбка. — Я записался на здешний курс пейзажной живописи, потому что осенью начинаю преподавать, а мне кое-чего недостает.

«Недостает… — подумала я. — А мне чего недостает?»

Фрэнк — одаренный художник с блестящим будущим. Ну, студенческая самоуверенность через несколько лет сотрется, впрочем, он уже получил место преподавателя. Роберт Оливер совсем скрылся из вида, я не видела его, даже слегка поворачивая голову. Он ушел к кому-то, а меня не узнал, даже не почувствовал моего стремления быть узнанной. А мне теперь не отвязаться от Фрэнка.

— Где будешь преподавать? — спросила я, чтобы замаскировать неприязнь к нему.

— СКИД, — повторил Фрэнк, и я запнулась. Он получил место сразу после аспирантуры, на своем же факультете? Очень необычно, может, он и не преувеличенного мнения о себе. Я помолчала, гадая, когда же начнется ужин, и сесть ли мне подальше или поближе к Роберту Оливеру. Лучше подальше, решила я. Фрэнк с любопытством рассматривал меня.

У тебя прекрасные волосы, — наконец объявил он.

— Спасибо. Я отращиваю их с третьего класса, я тогда мечтала играть принцессу в школьном спектакле.

Он снова насупился.

— Так ты занимаешься пейзажами? Думаю, будет здорово. Я готов обрадоваться, что Джуди Дарбин сломала ногу.

— Она сломала ногу?

— Ага. Я знаю, она молодец, и, в общем, жаль, что она сломала ногу, но вот заполучить Роберта Оливера — это круто!

— Что? — Я, против воли, оглянулась на Роберта. Он стоял в группе студентов, возвышаясь над всеми на две головы, спиной ко мне, далекий, отделенный от меня целым залом. — У нас ведет Роберт Оливер?

— Да, мне сегодня сказали. Я и не знал, что он здесь. Дарбин сломала ногу в туристском походе, секретарша рассказывала, Дарбин говорит, что слышала, как хрустнула кость. Серьезный перелом, операция и все такое, вот директор и вызвонил своего приятеля Оливера. Представляешь? Я хочу сказать, повезло. Не Дарбин, конечно.

Передо мной словно прокручивался видеоролик: Роберт выходит с нами на пленэр, выбирает освещение, вид на голубые холмы, мимо которых я сегодня проезжала. Видно ли их с берега? Надо будет в первый же день заговорить с ним. «О, привет, вы меня, наверное, не помните, но…» И потом я буду целую неделю писать у него на глазах, он будет рядом, будет расхаживать от мольберта к мольберту. Я громко вздохнула.

Фрэнк удивился:

— Тебе не нравятся его работы? То есть он, конечно, академист и все такое, но, господи, как он пишет! Ты видела обложку «Арт ньюс» позапрошлого года?

Меня спас громкий звук гонга, звонившего за стеной — сигнал к ужину. Мне предстояло слышать этот звон два раза в день до конца недели, и этот звон, когда я его вспоминаю, до сих пор пробирает меня до костей. Народ начал подтягиваться к столам. Я держалась за спиной у Фрэнка, пока не увидела, что Роберт занял место за столом рядом со своей компанией, собираясь, очевидно, продолжить разговор. Тогда я оттеснила Фрэнка к самому дальнему столу, как можно дальше от Роберта и его блестящих коллег. Мы сели рядом и раскритиковали ужин, о котором только и можно было сказать, что это «здоровая пища». На закуску был клубничный пирог и кофе. Подавали студенты: по словам Фрэнка, занимавшиеся в той же мастерской, но еще не окончившие курса. Нам не приходилось стоять в очереди, симпатичные молодые люди ставили перед нами тарелки. Кто-то налил мне воды.

За едой Фрэнк беспрерывно толковал об учебе, о своих выставках, о талантливых друзьях, разъехавшихся из Саванны по большим городам.

— Джейсон уехал в Чикаго, я, может, навещу его следующим летом. Чикаго — это, ясное дело, почти так же здорово, как у нас.

И так далее. Убийственно скучно, но помогало мне скрыть смятение, и к тому времени, как подали клубничный пирог, я успокоилась: впереди целая ночь, отделяющая меня от узнавания или неузнавания Робертом Оливером. Я чувствовала плечом мускулистое плечо Фрэнка, его губы приблизились к моему уху, шепча: «Может, это начало? Моя комната в дальнем конце мужского общежития…» Во время десерта директор программы подошел к микрофону — директором оказался тот самый редковолосый мужчина с похожей на пулю головой — и сообщил нам, как он рад, что подобралась такая хорошая группа, какие мы все талантливые, как трудно было отказаться от множества других достойных кандидатур («…и других денег за курс», — шепнул мне Фрэнк).

Он закончил речь, все встали и несколько минут толкались у столов, хотя студенты уже бросились собирать тарелки. Женщина в бордовом платье и с крупными серьгами в ушах сказала нам с Фрэнком, что за конюшнями будет костер и что нам стоит задержаться.

— Это традиция первого вечера, — пояснила она, как будто сама уже много раз проходила эту мастерскую.

Мы вышли в темноту, я снова вдохнула запах океана, и над головой светились звезды, а когда мы обошли здание, фонтан искр уже вздымался вверх, к небу, и освещал лица. Я ничего не видела дальше круга деревьев, но мне послышался шум прибоя. Буклет уверял, что лагерь стоит у самого берега, завтра разведаю. На деревьях кое-где висели бумажные фонарики — мы словно попали на праздник.

Меня вдруг захлестнула надежда: все будет чудесно, и сотрется долгая скука работы младшего преподавателя в городском колледже и в районном центре, и моя работа сольется с моей тайной жизнью, где я пишу и рисую, и кончится моя тоска по общению с другими художниками — тоска, которая безмерно разрослась после окончания учебы. Здесь я всего за несколько дней научусь писать так, как мне и не снилось. И даже снисходительность Фрэнка не разгоняла этого внезапного прилива надежды.

— Массовое действо, — бросил он, и под этим предлогом уверенно взял меня за локоть и отвел от дымящего костра.

Роберт Оливер стоял в кругу старших преподавателей и администраторов (я узнала женщину в бордовом платье) тоже поодаль от дымного круга, с бутылкой пива в руке. Бутылка отражала свет огня, светясь изнутри топазовым блеском. Он сейчас слушал директора. Я вспомнила его прием — а может, и не прием — слушать больше, чем говорить. Он каждого выслушивал, склонив набок голову, с видом пристального внимания, а потом поднимал глаза чуть вверх, будто слова говорящего были отпечатаны на небе. Он надел свитер с распустившимся в одном месте воротом; мне пришло в голову, что он разделяет мою страсть к обноскам.

Я подумывала вернуться к огню, выйти на свет костра и попробовать поймать его взгляд, но отбросила эту мысль. Завтрашнее смущение и так слишком близко. «О, да, я (не) помню вас». Интересно, станет ли он лгать? Фрэнк протягивал мне пиво.

— Или ты хочешь чего покрепче?

Я не хотела. Фрэнк уже прижимался к моему плечу под старым свитером, и после хорошего глотка пива ощущение его твердого плеча за моим стало не таким уж неприятным. Я видела силуэт головы Роберта на фоне звездного неба, его глаза на мгновение блеснули, отразив пламя костра, его жесткие волосы мятежно топорщились, а лицо было мягким и спокойным. Морщины на нем стали глубже, чем мне запомнилось, но ведь ему уже не меньше сорока: в углах губ пролегли тяжелые складки, пропадавшие при улыбке.

Я обернулась к Фрэнку, уже откровенно прижимавшемуся к моему свитеру.

— Пойду-ка я спать. — Я надеялась, что это прозвучало совершенно беззаботно. — Доброй ночи. Завтра большой день.

Я тут же пожалела о последних словах, для Фрэнка — Великого художника — этот день значил меньше, чем для меня, небесталанной заурядности, но ему незачем было об этом знать.

Фрэнк взглянул на меня поверх горлышка бутылки. Он был слишком молод, чтобы скрыть разочарование.

— Ну, давай. Спи крепко, ладно?


В длинном общежитии — еще одном перестроенном сарае, где студентки спали в крошечных отгороженных каморках, еще никого не было. Здесь нечего надеяться на одиночество, хоть нас и попытались разделить крепкими перегородками. В помещении еще держался легкий запах конюшни, приятно напомнивший мне три года, когда Маззи оплачивала нам с Мартой уроки верховой езды.

— Ты так замечательно держишься, — повторяла она мне после каждого занятия, как будто моя посадка в седле вполне оправдывала потраченное время и деньги.

Я зашла в холодный туалет в конце коридора, вернее, прохода между каморками, и закрылась в своей келье, чтобы разложить вещи. Здесь стоял письменный стол, достаточно большой для альбома, жесткий стул, крошечная тумбочка с зеркалом в раме и узкая кровать, застеленная узкими белыми простынями, да еще висела доска объявлений — пустая, только дырочки от кнопок. На окне были коричневые занавески.

Постояв минуту в растерянности, я закрыла занавески и расстегнула молнию спального мешка, превратив его в еще одно одеяло. Я рассовала по ящикам свои тряпки, положила альбомы и дневник на стол. Свитер повесила на дверь. Приготовила пижаму и книгу. Сквозь закрытое окно проникал шум веселья, голоса, далекий смех. «Зачем я ушла?» — удивилась я, но к моей меланхолии примешивалась солидная доля удовольствия. Мой грузовик стоял на стоянке неподалеку, а я устала от долгой поездки и засыпала на ходу. Встав перед зеркалом, я совершила вечерний ритуал, стянув через голову свитер. Под ним открылся тонкий кружевной лифчик. Потом я сняла и его, отложила в сторону и снова взглянула на себя. Автопортрет ню. Оторвав взгляд, я натянула сероватую пижаму и нырнула в постель, на холодную простыню, с книгой, которую собиралась прочесть: биографию Исаака Ньютона. Рука дотянулась до выключателя, а голова опустилась на подушку.

1879

Мой милый друг!

Твое письмо очень тронуло меня. Мне больно причинять тебе боль, которую я вижу между твоих отважных и самоотверженных строк. С тех самых пор, как я отправил тебе то письмо, я не перестаю раскаиваться, опасаясь, что оно не только наполнит твою память ужасными картинами — теми же, с которыми живу я, — но и покажется жалкой мольбой о сочувствии. Я всего лишь человек, и я люблю тебя, но клянусь, у меня этого и в мыслях не было. Этот стыд заставил меня радоваться, что ты рассказываешь о своем кошмаре, дорогая, несмотря на сдержанность твоего рассказа: он позволит мне в свой черед страдать за тебя, сожалея, что я стал причиной твоей бессонницы.

Если бы и в самом деле моя жена умирала на твоих любящих руках, она почувствовала бы себя в объятиях ангела или дочери, которой у нее не было. Уже теперь после твоего письма в моих воспоминаниях о том дне, непрестанно преследующих и мучающих меня, произошла странная перемена: до этого утра я остро желал, чтобы она, если уж ей суждено было умереть, умерла у меня на руках. Теперь же мне кажется, что если бы ей довелось умирать в нежных объятиях дочери или существа, наделенного твоей инстинктивной нежностью и отвагой, это стало бы еще большим утешением и для нее, и для меня. Благодарю тебя, мой ангел, что ты облегчила эту тяжесть и поделилась со мной своим великодушием. Я заставил себя уничтожить твое письмо, так что оно не станет уликой, свидетельствующей, что тебе известно это опасное прошлое. Надеюсь, что и ты уничтожишь оба моих: и это, и предыдущее.

Сейчас мне надо идти, я не в силах сегодня собраться с мыслями и успокоиться, пока не пройдусь немного. Заодно я удостоверюсь, что это письмо благополучно доставлено тебе вместе с сердечной благодарностью твоего

О. В.

Загрузка...