Когда вернулся Роберт, я не заговорила с ним о чердаке. Он был усталым после дня занятий и молча сидел над тарелкой чечевичного супа, который я приготовила, а Ингрид весело пускала пузыри, заливая себе грудку морковью и яблочным соком. Я кормила ее, снова и снова вытирала ей рот влажной салфеткой и пыталась набраться храбрости, чтобы расспросить Роберта о его работе, но не могла. Он сидел, подперев голову рукой, с глубокими тенями под глазами, и я чувствовала, что-то для него изменилось, хотя не понимала, что и как. Временами он поглядывал мимо меня на кухонную дверь, и глаза его безнадежно поблескивали, словно он ждал кого-то, кто никогда не придет, и меня снова охватила дрожь смятения и робости. Я заставляла себя не оглядываться вслед его взглядам.
После обеда он лег и проспал двенадцать часов. Я прибрала кухню, уложила Ингрид спать, вставала к ней ночью, проснулась вместе с ней утром. Я подумывала позвать Роберта на прогулку, но когда я с коляской вернулась с обычного обхода кампуса, его уже не было, постель осталась незастеленной, недоеденная тарелка каши на столе. Я поднялась на чердак, проверить, нет ли его там, и снова увидела, как в калейдоскопе, ту женщину, но не Роберта. На третий день я не вытерпела и позаботилась уложить Ингрид к тому времени, когда Роберт приходил домой с дневных занятий. Конечно, это означало, что вечером она долго не заснет, но для меня это было пустяком в сравнении с надеждой снова поставить опрокинувшийся мир на ноги.
К приходу Роберта я приготовила ему чай, и он сел за стол. Лицо его было серым от усталости, одна сторона чуть обвисла, словно он засыпал, или готов был заплакать, или перенес легкий инсульт. Я понимала, что он без сил, и дивилась своему эгоизму: втягивать его в такое время в серьезный разговор. Конечно, отчасти это было и ради него, ведь с ним что-то не так, и я должна ему помочь.
Я поставила чашки на стол и как можно спокойнее присела сама.
— Роберт, — начала я, — я знаю, что ты устал, но нельзя ли нам немного поговорить?
Он глянул на меня поверх чашки, волосы взъерошены, лицо тусклое. Тут я поняла, что он и не мылся — он был не только усталым, но и каким-то засаленным. Надо было убедить его не переутомляться так на занятиях или при росписи чердака. Он просто переутомился. Он поставил чашку.
— Теперь в чем я виноват?
— Ни в чем, — ответила я, но к горлу уже подкатил ком. — Совершенно ни в чем. Просто я за тебя беспокоюсь.
— Не беспокойся, — возразил он. — Что обо мне беспокоиться.
— Ты вымотался, — продолжала я, проглотив комок. — Ты столько работаешь, что выглядишь совсем выжатым, и мы тебя совсем не видим.
— Ты этого и хотела, не так ли? — проворчал он. — Хотела, чтобы я нашел хорошую работу и кормил вас.
Как я ни сдерживалась, глаза у меня наполнились слезами.
— Я хочу, чтобы ты был счастлив, и вижу, как ты устал. Ты весь день спишь и всю ночь работаешь.
— А когда мне работать, кроме как ночью? И, кстати, я обычно и сплю тоже. — Он сердито пригладил волосы надо лбом. — Ты думаешь, я могу по-настоящему работать?
Внезапно при виде его нечесаных сальных косм я тоже рассердилась. В конце концов я работаю не меньше его. Мне не удается поспать больше нескольких часов подряд, я делаю всю нудную работу по дому, чтобы рисовать, мне пришлось бы еще больше часов урывать у сна, а я этого себе позволить не могу, поэтому и не рисую. Это я даю ему возможность заниматься тем, чем он занимается. Ему никогда не приходится мыть посуду, туалет, готовить — я его освободила. И при этом умудряюсь время от времени мыть голову, считая, что ему небезразлично.
— Это еще не все, — заговорила я резче, чем собиралась. — Я поднималась на чердак. Зачем эта роспись?
Он выпрямился, уставился на меня и замер, расправив мощные плечи. Впервые за все годы нашего знакомства я почувствовала страх перед ним — не перед его блестящим талантом, не страх, что он скажет что-нибудь обидное, а простой низменный животный страх.
— На чердак? — повторил он.
— Ты там много работал, — я старалась говорить более осторожно, — но не над картинами.
Он минуту помолчал, потом плашмя опустил на стол ладонь.
— И что?
Больше всего мне хотелось спросить, кто та женщина, но я вместо этого заметила:
— Я думала, ты готовишься к выставке.
— Готовлюсь.
— Но ты закончил только одну картину и наполовину — вторую, — напомнила я.
Мне не о том хотелось говорить. Голос у меня снова задрожал.
— Так ты теперь и за моей работой следишь? Не хочешь ли указывать мне, что писать?
Он сидел, прямой как палка, на маленькой кухонной табуретке, и его присутствие наполняло всю кухню.
— Нет-нет, — возразила я, и от его жестоких слов, и от сознания моего собственного самоотречения слезы покатились у меня по щекам. — Я не собираюсь указывать тебе, что писать. Я знаю, ты пишешь то, что тебе нужнее. Просто я за тебя тревожусь. Мне тебя не хватает. Мне страшно видеть, как ты выматываешься.
— Ну, избавь себя от беспокойства, — отрезал он. — И не лезь, куда тебя не просят. Мне только шпионов и не хватало! — Он глотнул чая, с отвращением отставил чашку и вышел из кухни.
Почему-то меня больше всего потрясло его нежелание закончить разговор. Меня горькой волной захлестнуло ощущение кошмара. Я пробилась сквозь него и поймала себя на том, что вскочила вслед за Робертом.
— Роберт, стой! Не уходи так!
Я догнала его в прихожей и схватила за плечо. Он стряхнул меня.
— Отстань.
Моего самообладания как ни бывало.
— Кто она? — завопила я.
— Ты про кого? — спросил он, а потом потемнел лицом, отстранился и ушел в нашу спальню.
Я остановилась в дверях, глядя на него: лицо залито слезами, из носу течет, я постыдно громко всхлипываю, а он ложится на кровать, которую я застелила с утра, и натягивает на себя одеяло. И закрывает глаза.
— Оставь меня в покое, — произнес он, не открывая глаз. — Оставь меня в покое.
И к моему ужасу, тут же, при мне, заснул. Я стояла в дверях, приглушенно всхлипывая, и смотрела, как выравнивается его дыхание, как оно становится тихим и редким. Он спал, как младенец, а наверху с плачем проснулась Ингрид.