— Василий Сергеевич, посмотрите, что делается на улице! — однажды утром крикнула Иринка.
— Что ты, непутевая, — замахала руками стоявшая у печи бабушка, — раскричалась, ровно угорелая. Человек спит еще, а ты ни свет, ни заря…
— Что случилось, Иринка? — отозвался из своей комнаты Василий.
— Сколько снегу навалило! Все кругом запорошило! — радостно продекламировала девушка, с улыбкой поглядывая на бабушку, и улыбка ее будто говорила: он очень рад услышать от меня эту новость.
Василий вышел из комнаты.
— Значит, зима?
— Зима, Василий Сергеевич! — подхватила Иринка и таким тоном, словно раньше никогда не бывало такого чуда.
— Зимушка наступила, оно и пора. Теперь дома умываться будете, хватит на реку бегать, — заметила Ивановна.
— А мы теперь на лыжах будем! Правда, Василий Сергеевич?
— Непременно. Посмотрю, какая ты лыжница. Хвалилась много.
— И совсем не хвалилась. А если хотите посмотреть, идемте сейчас.
— Батюшки мои, — всплеснула руками бабушка, — что выдумала.
— Нет, Иринка, снег еще не окреп, на лыжах рано.
— Ну и что же? А вы знаете, как хорошо по первому снегу! Кругом снежная целина, кругом ни одной лыжни, а ты идешь первой и прокладываешь след. Разве это плохо?
— Вот неугомонная, — с ласковой укоризной говорила Ивановна, — и в кого пошла такая. Ты вон в школу след прокладывай, да не опоздай смотри.
— Сегодня опаздывать нельзя, у нас праздник всего класса.
— Какое-нибудь важное событие? — поинтересовался Василий.
— У Татьяны Семеновны день рождения.
Василий знал это. Как-то вечером, возвращаясь из кино, Тобольцева сказала о своем дне рождения, и он тогда в шутку пообещал преподнести ей самый дорогой подарок, какой только может обнаружиться в магазинах Зареченского района. Татьяна не осталась в долгу и тоже отшутилась, посоветовав не тратить на подарок годовую зарплату врача.
Иринка убежала в школу. Когда Василий вышел на улицу, в глаза ударила чистая, какая-то праздничная белизна. Искрился, сверкал, поблескивал в лучах утреннего солнца первый снег. Улица была белой, приветливой, на крышах колхозных строений белые шапки, над трубами вился белыми хлопьями дым, высоко поднимаясь в чистое синее небо.
А больничный сад? Он стал неузнаваем, он будто расцвел за ночь серебристо-белым цветом. Каждая веточка была щедро усыпана сверкающим инеем.
«Это все для Тани, даже природа отмечает ее день рождения», — промелькнуло в голове Василия.
После амбулаторного приема Василий отправился на колхозную ферму — партийное бюро поручило ему провести беседу с доярками о Куйбышевской ГЭС.
В просторном красном уголке было тепло и уютно. На столе здесь лежали газеты, журналы, шахматная доска с расставленными фигурами ждала бойцов-любителей. Белые стены были увешаны плакатами, лозунгами, диаграммами. Василию бросился в глаза красочный плакат с портретом знакомой доярки. «Тамара Егоровна Никитина — лучшая доярка области», — гласила подпись. Дня три назад Никитина пришла на прием с нарывом под мышкой, так называемым гидраденитом. Разрез он делать пока не стал, а назначил медикаментозное лечение и дал освобождение от работы, строго-настрого предупредив, что доить коров ей нельзя.
Сейчас, читая об успехах доярки, он думал, что для быстрейшего ее выздоровления, пожалуй, придется прибегнуть к ножу. Завтра она снова придет на прием и он решит, что делать.
Неподалеку от плаката висела в красной деревянной рамке стенная газета «Голос доярки». Василий обратил внимание на рисунок. Если верить надписи, то федоровский художник-карикатурист изобразил колхозного зоотехника. Стихотворная подпись под карикатурой рассмешила Василия:
Не смотри на дояркины губки и бровушки,
А смотри и следи, как зимуют коровушки.
В красный уголок забежала с подойником Никитина. Увидев доктора, она хотела незаметно выскользнуть, но он остановил ее.
— Тамара Егоровна, постойте. Вы работаете?
— Я… Меня попросил председатель, — смущенно проронила она.
— Я же вам целый час толковал. Вы грамотный человек, десятилетку окончили. Неужели не понимаете?
— Простите, Василий Сергеевич, — еле выдавила доярка, пятясь к выходу. — Меня попросили, я не могла… коровы мои привыкли… — не договорив, она скрылась за дверью.
«Придется говорить с доярками о гигиене», — решил Василий.
Вошел Тобольцев. На нем белый полушубок, серая барашковая шапка, черные валенки. Несколько мгновений председатель озадаченно смотрел на врача, удивленный встречей с ним здесь, в красном уголке, потом глухо сказал:
— А, доктор. Здравствуйте. Что это вы?
Поздоровавшись, Василий ответил:
— Пришел побеседовать с вашими кадрами.
— Хорошее дело. Вот они, наши кадры, — кивнул он на портрет Никитиной.
— Хороша. Только приболела немножко.
Тобольцев распахнул полушубок, окинул Донцова недружелюбным взглядом и, чеканя каждое слово, сердито произнес:
— Я вот что скажу вам, товарищ доктор, не делайте здоровых людей больными. Не допущу, чтобы она (он снова кивнул на портрет Никитиной) уступила первенство в соревновании. Я, может быть, готовлю ее в Герои Социалистического Труда.
— Достойная кандидатура.
— И она будет носить золотую звезду Героя. Каждый день я докладываю об успехах Никитиной в райком. Вы это понимаете?
— Понимаю, — подтвердил Василий. — Думаю, что о болезни доярки вы тоже не забыли доложить в райком.
— О какой болезни! Не выдумывайте! Она здорова, она работает отлично и по-прежнему впереди всех в области идет.
— Можно подумать, что вы где-то прячете врачебный диплом, если так уверенно судите о здоровье человека, — иронически заметил Василий. Ему сперва казалось, что легко удастся убедить Тобольцева в его заблуждениях, да и ссориться нынче не с руки: вечером им придется сесть за праздничный стол и выпить по рюмочке за здоровье Тани.
— Дело в том, Семен Яковлевич, что Никитину никак нельзя допускать к молоку, — миролюбиво пояснил он.
— Из-за какого-то чирья?
— Именно из-за чирья и нельзя.
Тобольцев усмехнулся.
— Я тоже умею сказки рассказывать и не хуже вас. Мне нужно план по молоку выполнять, а вы тут со своими чирьями, со своими справками. Никитина работала и будет работать! — нерушимо отрезал председатель, намереваясь уйти.
Василий шагнул, к Тобольцеву. Голубые глаза его потемнели, под кожей щек вздулись тугие бугорки желваков. Силясь подавить в себе чувство негодования, он сдержанно проговорил:
— Никитина будет работать, но только после выздоровления.
— Сами с усами и знаем, кому и когда работать положено. Пока я хозяин, пока мне доверяют люди и к моим распоряжениям прислушиваются. А изберут вас председателем, можете хоть весь колхоз на бюллетень посадить!
— Не колхозникам, а прокурору следует прислушиваться к вашим распоряжениям, — единым духом выпалил Василий. — Прокурору потому, что вы совершаете преступление! Да, преступление! Микробы, попавшие в молоко из «какого-то», как вы говорите, «чирья», могут вызывать у человека тягчайшие отравления и приводить к смерти! Это вам известно, товарищ председатель? Думая о надоях, вы забываете о людях, для вас важно, чтобы план выполнялся, чтобы показатели росли! Со своей колокольни смотрите на мир, товарищ председатель! Между прочим, как бы ни высока была эта колокольня, а всего охватить глазом не сможете.
Тобольцев швырнул рукавицы на стол и хотел что-то возразить, но Василий опередил его.
— Я не уйду с фермы до тех пор, пока здесь Никитина. Завтра утром приду на дойку и не допущу, чтобы больная коров доила, — упрямо пригрозил он.
В этот день они снова повздорили, и Тобольцеву пришлось-таки в присутствии собравшихся на беседу доярок объявить Никитиной, чтобы на ферму не выходила, что он допустит ее к дойке только с разрешения врача (фамилию Донцова председатель не назвал).
Удрученный неприятным столкновением с доктором, Тобольцев шел с фермы, утопая в снегу и чертыхаясь по адресу Донцова. И этот Донцов еще в зятья метит? Хочет быть отцом его внучат? Да не бывать этому! Он, Тобольцев, не то что в зятья — вообще видеть его не желает! Да, не желает! Не успел этот доктор приехать в Федоровку и пошел крик разводить… В глазах Тобольцева врач — это прежде всего человек вежливый, культурный, сердечный, с которым поговорить приятно. Взять, к примеру, Бориса Михайловича, худого слова от него не услышишь, лечит себе и в колхозные дела не вмешивается. А Донцов сует свой нос куда надо и не надо…
— И откуда навязался на нашу шею этот доктор… Уехал бы отсюда поскорей, что ли, — вслух рассуждал Тобольцев.
…Беседа с доярками затянулась. Бойкие девчата засыпали доктора вопросами и о Куйбышевской ГЭС, и о том, как сохранить цвет лица, и каким кремом пользоваться, чтоб румянец был, а одна сероглазая, в белой шелковой блузке, серьезно спросила:
— А скажите, Василий Сергеевич, как медицина относится к поцелуям? Вредно целоваться или не вредно?
Девчата прыснули от смеха, но с любопытством посматривали на молодого доктора, ожидая, что он скажет. Было заметно, что вопрос о поцелуях интересует их очень.
— Вопрос не по существу, — пряча улыбку, сказала самая старшая из всех Елена Григорьевна Брагина.
— А почему не по существу?
Девчата смеялись, а Василий сидел смущенный, не зная, что сказать, что ответить злоязычницам.
— Ну, ладно, девчата, в другой раз отвечу, — неловко пробормотал он.
И снова комната наполнилась хорошим девичьим смехом.
Василий бодро шагал по утоптанной тропинке, любуясь красивым закатом. На душе у него было и тепло и как-то по-особенному радостно.
Морозило. У самого горизонта пылало красноватое совсем негреющее солнце, а над ним, высоко в небе, поднимались светлые, золотистого оттенка столбы, похожие на ленты сказочных размеров. Казалось, будто солнце повисло на этих лентах, будто чья-то могучая рука с их помощью осторожно опускала отяжелевшее дневное светило, боясь уронить и разбить его о кромку горизонта.
«Светлые круги около солнца — к морозу», — вспомнилась Василию народная примета.
«Да, к морозу, стукнет завтра градусов тридцать, а снегу на полях маловато… Это, говорят, вредно для посевов… Эге, доктор, ты уже начинаешь кое-что смыслить в сельском хозяйстве… Ничего, ничего, поработаешь в селе годик, другой, третий и станешь больше разбираться в этой великой премудрости…» — подумалось Василию и вдруг опять припомнился разговор с Тобольцевым, — «Напрасно я с ним так грубо, ведь Семен Яковлевич — отец Тани… После нынешней перебранки как-то заходить в их дом неловко. А Таня будет ждать, она приглашала на день рождения… Нужно держать себя в руках, когда говоришь с Тобольцевым, и не всегда уместна принципиальность», — нашептывал смиренный внутренний голос, и вдруг второй — неподкупный и решительный — горячо возразил: — «Но разве мог я смириться, разве мог я допустить, чтобы Никитина работала! Тобольцев знает свое дело, а я, врач, свое!» — И как бы в подтверждение своей правоты Василий припомнил слова из «Записок врача» Вересаева, которые он еще студентом записал тушью на обложке учебника по хирургии: «…врач, если он врач, а не чиновник врачебного дела, — должен прежде всего бороться за устранение тех условий, которые делают его деятельность бессмысленною и бесплодною; он должен быть общественным деятелем в самом широком смысле этого слова, он должен не только указывать, он должен бороться и искать путей, как провести свои указания в жизнь».
Он, Василий, указал, чтобы доярку временно отстранили от работы и добился выполнения своего указания. Как отнесся к этому Тобольцев? Плохо. Но не станет же он, Семен Яковлевич, переносить это плохое отношение к требованиям Донцова-врача, на Донцова-гостя. Василий почему-то был уверен в этом. К семи вечера он придет к Тобольцевым и скажет Семену Яковлевичу: дескать, извините… погорячился…
«Эх, доктор, доктор, горячишься ты часто, выдержки у тебя маловато, с людьми говорить не умеешь», — упрекал себя Василий и вдруг вспомнил, что не купил еще подарка Тане, а идти к ней с пустыми руками просто нечестно… Он тут же решил поспешить домой, чтобы послать за подарком Иринку (самому в магазин идти не хотелось), но время было позднее и продавщица, наверное, уже подсчитала дневную выручку.
Возле магазина Василий встретил Машу. Та успела повесить на дверь внушительный замок и собиралась уходить домой.
— Вы уже закрыли? Вот не повезло, — с сожалением сказал он.
— Всякому невезению можно помочь, — с улыбкой ответила Маша. — Видимо, кончились папиросы? Так вы не беспокойтесь, днем прибегала Иринка и взяла десять пачек «Беломора», — сообщила она, и в ее голосе можно было расслышать: удивляюсь, почему других посылаете в магазин, а сами зайти не решаетесь…
— Не папиросы мне нужны.
Маша окинула доктора недоумевающим взглядом.
— А что же вам нужно? — И вдруг лукаво проговорила: — А, понимаю, понимаю. Эх, вы, мужчины, и кто вас только выдумал… — Улыбаясь, она приблизилась к нему и горячим шепотком добавила: — У меня дома кое-что хранится на всякий пожарный… даже коньячок имеется три звездочки. Идемте.
Василий не тронулся с места. У него даже мелькнула мысль побежать к завхозу да попросить лошадь, чтобы съездить в магазин соседнего села, но время было позднее.
— Мне хотелось бы кое-что купить, — проронил он.
— Ну что ж, для вас и магазин открыть не долго.
— Правда? — обрадовался он. — Я вам буду очень благодарен.
— И при удобном случае приведете сюда Моргуна и оштрафуете на сто рублей, — съязвила Маша.
Отворив дверь, она пропустила доктора в магазин. Там было темно и холодно. Сквозь неплотно закрытые ставни едва пробивался скупой свет зимних сумерек.
Даже в полумраке Василий видел, как лихорадочно заблестели цыганские Машины глаза.
— Что ж вы, Василий Сергеевич, ни ответа, ни привета… Я вам передавала записки. Или не читали?
— Читал. Но об этом не нужно.
— Вот как? Разве я хуже Татьяны? Хуже? Да? Чем?
— Я пришел к вам как покупатель…
В дверь кто-то постучал и сразу же послышался скрипучий старческий голос:
— Марусь, а Марусь, отвори на минутку, сольцы взять хочу, вышла у меня соль-то…
— Закрыт магазин, — зло ответила продавщица.
— Вижу, что закрыт, а только сольцы, Марусь, ни крошки дома не осталось. Ты уж, Марусь, уважь.
Маша зажгла свет и ухватила Василия за руку.
— Идите вон туда в кладовку, — шепотом приказала она.
В кладовке было совсем темно и сыро. Пахло кожей, селедкой и мылом.
«Прячусь, как неудачный любовник», — с негодованием подумал Василий и ему стало так противно и стыдно, что он готов был вырвать решетку, что чуть виднелась на крохотном окне кладовки, и броситься прочь отсюда…
— А я смотрю в окошко, закрываешь магазин-то, а потом глядь, на счастье доктор к тебе подходит, а то совсем без соли я осталась… — слышал Василий скрипучий голос.
— Не болтай ты своим помелом, — грубо оборвала Маша.
— А я что, я ничего, ничего не видела, ничего не знаю. Мне сольцы и только. Дело-то молодое…
— Ну ладно, ладно. Некогда мне. Получи сдачу.
Прислушиваясь к этому разговору, Василий кусал губы. И дернул же черт прятаться в этой проклятой кладовке, пойдет теперь по селу молва — продавщица прячет в магазине доктора…
Василий скрипнул зубами.
— Выходите, Василий Сергеевич, — послышался голос Маши.
Он вышел злой, покрасневший. А Маша улыбалась…
«И чего улыбается», — с яростью подумал он.
— Что прикажете, уважаемый товарищ покупатель, что вам подать, что завернуть? — игриво спрашивала Маша. Она, видимо, чувствовала себя отлично, и старуха-покупательница ничуть не смутила ее.
— Может быть, тоже сольцы, как Кудряшевой? — продолжала продавщица.
«Опять эта ябедная старуха Кудряшева… Ну теперь держись, доктор, пойдет гулять по Федоровке сплетня… Узнает Татьяна…» — с горечью раздумывал Василий.
По всей вероятности, Маша решила, что доктор явился к ней не за покупками, и расстегнула шубку. Ей было жарко от мысли, что Василий Сергеевич, о котором она столько передумала, пришел…
— Разрешите бутылку шампанского.
— Зачем? — удивилась Маша. — У меня дома все есть, все, понимаешь?
— Меня не интересует, что есть у вас дома. Дайте бутылку шампанского и… — Василий оглядывал магазин. Ему хотелось выбрать хороший подарок для Тани, но рядом стояла чего-то ждавшая продавщица, и он почти крикнул: — Вон того медвежонка и косынку…
— В гости собираетесь? К ней?
Василий промолчал.
— Конечно, она культурная, она образованная, у нее высшее образование… Когда-то с Антоновым трепалась, а теперь Антонов нехорош, к доктору пристраивается, — со злобой говорила Маша. Немного помолчав, она продолжала. — Что же ты, доктор, знаться со мной не хочешь? Но запомни, уходя, я так хлопаю дверью, что стекла сыплются. Смотри, не обрежься об эти стекла…
Василий потом сам удивлялся, как стерпел и не бросил в лицо этой Маше что-то злое, оскорбительное. Молча взяв покупки, он почти бегом бежал из магазина.
Третьего урока у Тобольцевой не было. Когда после звонка учительская опустела, о«а достала из портфеля оставшиеся непроверенными вчера вечером тетради, вооружилась авторучкой с красными чернилами. Впрочем, красные чернила почти не требовались: умницы-десятиклассники будто специально постарались обрадовать ее в день рождения своими успехами. Хотя Татьяна, как всегда, была скупа на отметки и проверяла сочинения учеников придирчиво, — на этот раз оказалось много пятерок, четверок и пока ни одной двойки!
Последней она взяла тетрадь. Иринки.
«Если все хорошо написали, значит она тоже», — подумала Тобольцева, листая тетрадь, и вдруг на глаза попала фраза, которая никак не вязалась с сочинением на заданную тему.
— «Милый, милый, Василий Сергеевич», — вслух, прочла она, не понимая, к чему и к кому относятся эти слова.
«Письмо», — быстро промелькнуло в голове учительницы.
Да, это было письмо. Иринка второпях забыла вырвать его из тетради.
Татьяна не знала, что делать: то ли прочесть это письмо, то ли, перевернув несколько страниц, найти сочинение и заняться им…
«Ты не имеешь права читать чужие письма. Это нечестно». — «Но ведь письмо написано Василию…» — «Тем более…» — «Я все-таки должна знать». — «Ты считаешь ученицу своей соперницей?» — спорила сама с собой Татьяна. Она почувствовала, как цепкая спазма, перехватила дыхание. Сердце билось, точно после быстрого бега. Во рту было горячо и сухо.
«Я должна прочесть, должна помочь девушке, моей ученице», — решила она.
«Милый, милый, Василий Сергеевич! — с замирающим сердцем читала Тобольцева. — Если бы Вы знали, сколько писем написала я Вам за это время — не сосчитать. Я Вам пишу и сейчас, а вы не знаете. Вы никогда не узнаете об этом. Никогда! Вы так близко от меня в этот темный вечер, вы там, за дощатой перегородкой, и я слышу, как вы зажигаете спичку, как листаете страницы книги, как мурлычете песню: «Куда ведешь, тропинка милая». Мне тоже нравится эта песенка о не разделенной любви».
Татьяна машинально исправила грамматическую ошибку, соединив красными чернилами «не» со словом «разделенной» и подчеркнув это слово.
«Я всегда слышу, — продолжала читать Тобольцева, — как вызывают Вас ночью к больным, и я мысленно иду рядом с вами. В такую минуту мне очень хочется быть Вашей помощницей, хочется помогать Вам, хотя Вы сильный, Вы очень сильный и в помощи не нуждаетесь. Мне теперь кажется, что нет на свете лучшей специальности, чем Ваша, и мне тоже хочется быть врачом, чтобы когда-нибудь работать вместе с Вами. Все в Федоровке говорят, что Вы очень хороший врач. Если хвалят Вас, у меня на душе тогда так радостно, будто меня похвалили. Иногда у меня появляется желание забежать в Вашу комнатку и оставить на столе письмо, или нет — уехать куда-нибудь и послать Вам письмо по почте. Но нет! Я никогда этого не сделаю. Я боюсь, что Вы рассердитесь, осудите меня, а мне так хорошо с Вами.
Мне грустно и легко; печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою…
Вы помните, Василий Сергеевич, как пролетал над нашей Федоровкой спутник? Мы выбежали с Вами за ворота, на улицу, и здорово промерзли, пока дождались его. А он, маленькая и очень яркая звездочка, быстро проплыл над нами. Мне было даже обидно, что он так быстро исчез. Вы тогда сказали: «Вот на что способен человек. Когда-нибудь спутники станут явлением обычным, как тракторы на федоровских полях, а пока это удивительно». И еще Вы сказали, что на такие дела способны только великие мечтатели. Мне тоже очень, очень хочется быть великой мечтательницей, такой же, как Вы. О да, Василий Сергеевич, Вы тоже великий мечтатель. У Вас есть большая цель в жизни и у меня она тоже будет.
А помните, как мы бегали с вами по утрам на речку умываться? Вчера я была там, на берегу. Теперь льдом сковало речку, и скоро, очень скоро выпадет снег. Скорей бы! Мы будем с вами бегать на лыжах. Вы знаете, как хорошо в степи зимой: кругом, куда ни глянь, белым-бело, и мы с вами вдвоем среди безбрежного снежного моря…»
Неожиданно прогремел звонок. Татьяна вздрогнула и быстро смешала тетрадь Иринки с другими тетрадями…
В учительской было шумновато. Молоденькая учительница географии Жанна Мазур горячо продолжала нескончаемый спор с таким же молодым учителем математики о роли наглядных пособий. И хотя у них не было почти никаких разногласий в этом вопросе, они все-таки спорили…
— Удивительно, Татьяна Семеновна, поразительно, — обращался к Тобольцевой учитель химии — седой, очень подвижный старичок в очках. — С седьмого класса Ирина Кучеренко у меня на тройках шла, а теперь я вынужден ставить ей пятерки!
— У меня такое же положение, — вставил физик.
— Не знаю, как она шла по математике раньше, а сейчас очень старается. Я бы даже сказал влюблена в математику.
— Кучеренко влюблена в географию, — тут же возразила молоденькая учительница. — Это ясно!
«Ничего вам не ясно, Жанна Сидоровна», — подумала Тобольцева.
— Секрет ее успеха прост: повзрослела, взялась за ум, понимая, что в вуз конкурсы большие, что знания нужны основательные, — уверенно заявил химик.
«Причина ее успеха совсем другая, Сергей Николаевич», — мысленно возразила ему Татьяна.
Из головы не выходило письмо Иринки. Конечно, разумом Татьяна понимала, что между доктором и десятиклассницей не может быть ничего общего, что Василий знать не знает о девичьих письмах, да и сама Иринка едва ли отдает себе отчет в том, что делает. Но к разуму, как назло, примешивалось другое чувство, и оно бередило сердце. Если бы Иринка написала кому-то другому, а то ведь письмо адресовано Василию… Тобольцева успокаивала себя тем, что девушки Иринкиного возраста часто пишут подобные письма. Разве сама она, Тобольцева, не писала? Писала Антонову, писала и уничтожала написанное. Но ведь Антонов — другое дело, они — ровесники…
Ей сейчас не давала покоя мысль: как поступить? Быть может, осторожно поговорить с Иринкой? Но что будет с девушкой, если она узнает, что ее тайна раскрыта? Может быть, сказать Василию? Нет, он не должен знать.
После раздумий Татьяна решила делать вид, будто никакого письма не читала…
Десятиклассники стоя встретили учительницу, и вдруг к доске вышла Иринка.
— Дорогая Татьяна Семеновна, — торжественным голосом начала она, — разрешите от имени нашего класса от всей души поздравить вас с днем рождения и пожелать вам успеха и самого большого, светлого счастья!
«А ведь она совсем взрослая и хороша собой», — думала Татьяна, слушая поздравления. Раньше она как-то не замечала этого…
…В тот же вечер продавщица Маша специально поджидала, когда Татьяна выйдет за водой к колодцу, и дождалась. Живо схватив пустые ведра, она кинулась на улицу.
— Добрый вечер, Танечка, — поприветствовала она у колодца Тобольцеву.
— Здравствуй, — вежливо ответила та.
— Разреши поздравить тебя с днем рождения.
— Спасибо.
— Говорят, у тебя сегодня грандиозный бал?
— Говорят. А что?
— Ничего. Не бойся, в гости напрашиваться не стану.
Татьяна и Маша были одногодками. И хотя жили они почти по соседству, учились в одной школе, но некогда не дружили. Еще в десятилетке Маша была неравнодушна к Антонову, а тот открыто дружил с Татьяной. Это всегда бесило Машу. Татьяна знала, что Маша писала Дмитрию в армию, сообщая о ней всякие небылицы. Потеряв надежду быть с Антоновым вместе, назло всем она вышла замуж за эмтээсовского механика. Вскоре Маша уехала с мужем на какую-то стройку, а в прошлом году вернулась в Федоровку одна, поговаривая, будто ждет мужа, который вот-вот должен приехать из какой-то длительной командировки.
— Гостей много пригласила?
— Много. А тебе что? — возмутилась Татьяна.
— Так. Любопытно посмотреть, как подерутся доктор с Антоновым на твоей вечеринке.
— Слушай, Маша…
— Или ты угождаешь каждому, никого не обижая, — с усмешкой перебила продавщица.
— Как ты смеешь!..
— Получше потчуй доктора, с твоего бала он ко мне придет, — рассмеялась Маша и вдруг, подавив смех, вплотную приблизилась к Татьяне. Горячо дыша ей в лицо, она сквозь зубы цедила: — Да, придет, и ты не удержишь его. Он ходит ко мне и будет ходить. А ты… ты отстань от доктора. Слышишь? Отстань. Я жду от него ребенка…
Руки у Татьяны дрогнули. Ведро выскользнуло и с оглушительным взрывом шлепнулось в черную пасть колодца.
В амбулатории Лапин открыл ящик стола, но вместо аппарата для измерения давления крови наткнулся на какой-то сверток, показавшийся ему подозрительным.
«Уж не припрятал ли кто-нибудь больничное имущество, чтобы унести потом», — промелькнуло у главврача. Он быстро развернул сверток и увидел плюшевого медвежонка, косынку и бутылку шампанского.
«Так, так. В рабочем столе врача хранятся спиртные напитки… Интересно, очень даже интересно», — подумал Борис Михайлович. Он позвал дежурную сестру и в упор спросил: — Чей сверток?
— Василия Сергеевича, — ответила Вера, не подозревая ничего дурного. Она действительно видела, как перед неожиданным вызовом к больному в Успенку доктор Донцов сунул какой-то сверток в стол.
— Значит, сверток Василия Сергеевича… Очень хорошо, — прищелкнул пальцами Лапин. — А вы знаете, что находится в том свертке?
— Нет, Борис Михайлович, не знаю.
— Плохо, товарищ Богатырева, очень плохо, что вы этого не знаете. — Лапин извлек из стола бутылку. — Видите, что хранит доктор Донцов?
Девушка пожала плечами — а ей какое дело.
— Напишите-ка мне докладную, так, мол, и так, в столе доктора Донцова я обнаружила спиртные напитки, принадлежащие врачу Донцову, что подобные находки бывают часто…
— Я ничего не обнаруживала и по ящикам врача не лажу, — быстро возразила медсестра.
— Но вы видите, вот она, бутылка, видите?
— Нет, Борис Михайлович, что угодно со мной делайте, а только писать я не буду.
— Не будешь? Значит, ты заодно с ним? Выпроводила из больницы Кузнецова, а теперь что ж? Разопьете ночью с доктором бутылочку, наденешь новую косыночку…
Вера почувствовала, как грязные липкие слова главврача ударили ей в лицо. Оскорбленная, она задрожала вся, потом, не помня себя, закатила звонкую пощечину обидчику и вихрем выбежала из амбулатории. Она прибежала в ординаторскую, упала на кушетку и заплакала. Ей казалось, что сюда вот-вот явится Лапин и отстранит ее от дежурства, а завтра на пятиминутке объявит всем, что она, медсестра Богатырева, уволена из больницы…
«Ну и пусть, пусть увольняет, — раздумывала сейчас Вера. — Домой к маме уеду… А как же Миша?..»
Борис Михайлович, пораженный поступком сестры, бегал по кабинету, не зная, что делать, как поступить. Первой мыслью было — немедленно сочинить приказ и выгнать Богатыреву из больницы… Выгнать? Но вмешается Моргун и спросит — за что?
«За оскорбление главврача при исполнении служебных обязанностей», — мысленно доказывал сейчас Лапин.
«Не убедительно», — скажет Моргун, а потом еще вмешаются комсомольская организация, профсоюзная… узнают о позорной пощечине…
«Лучше молчать и делать вид, будто ничего не произошло», — решил Борис Михайлович. Его тревожило сейчас другое — случай с обнаруженной в столе Донцова бутылкой, это поважнее пощечины… С Богатыревой можно расправиться потом, а теперь важно составить шумное дельце вокруг бутылки… Конечно, можно самому написать, можно объявить врачу выговор, но все это не то, было бы весомей и доказательней, если бы в его руки попала написанная кем-нибудь из персонала докладная. Докладная — это уже документ, с которого можно снимать копии, заверенные сельсоветской печатью…
В окно Борис Михайлович увидел Шматченко. Тот въехал на санях во двор и собирался распрячь лошадь. Лапин вышел на крыльцо и позвал завхоза в амбулаторию.
Шматченко явился незамедлительно.
— Ходит слушок, Петр Иванович, будто наш доктор выпивает, — осторожно позондировал почву Лапин.
Шматченко развел руками и сказал:
— Да ведь кто ж не пьет, птица и та к лужам прикладывается. А вот относительно Василия Сергеевича, вроде не очень он к этому.
— «Не очень», — грубо передразнил завхоза Лапин. — А спиртные напитки кто хранит у себя в столе? Донцов. Ты думаешь для мытья рук спрятана вот эта, — Борис Михайлович открыл стол и показал собеседнику бутылку шампанского.
Шматченко неожиданно рассмеялся.
— Да какое же это спиртное, и что вы такое говорите, Борис Михайлович. Ну я там понимаю — спиртик, водочка или самогонка — вот это настоящее спиртное, а шампанское, извините, квасок, и только. Да у меня жена квас готовит и то крепче вот этого ситра, да чтоб в голове малость зашумело от этого шампанского, дюжину бутылок нужно, а вы говорите — спиртное.
— Ты что дурачком прикидываешься, — гневно процедил сквозь зубы главврач. — Не понимаешь?
Улыбаясь, Шматченко продолжал:
— Э, Борис Михайлович, в спиртном я толк знаю, не обманете.
Шматченко действительно не понимал, в какую сторону клонит главврач и почему вдруг заговорил об этой бутылке.
— Ты вот что, Петр Иванович, посмеялся и хватит, — сдержанно проговорил Борис Михайлович. — Дело есть, — и он объяснил, что требуется от него, Шматченко. Тот выслушал внимательно и, немного подумав, ответил:
— Грамотешки у меня маловато.
— Грамотность тут ни при чем, — радостно подхватил Борис Михайлович. — Ты напиши как умеешь, и сойдет.
— Да нет, Борис Михайлович, грамотешка тут как раз и нужна, чтобы разобраться, зачем потребовалась вам моя докладная.
Такой поворот ошеломил главврача.
Шматченко выглянул в окно и крикнул:
— Вот, дьявол, не стоит на месте, — и выбежал из амбулатории.
И все-таки в больнице нашелся человек, который написал докладную.
У Тобольцевых был накрыт праздничный стол. Гостей пригласили немного — только близких родственников да Тобольцев привел Антонова. За столом, как и положено в таких случаях, было шумно, поднимались тосты за именинницу, за здоровье родителей.
Больше всех, кажется, шумел сам хозяин. Он знал, что Татьяна в первую очередь приглашала Донцова, и у него даже было подозрение, что мать и дочь в сговоре, что они специально затеяли эту семейную вечеринку (в прошлом году, например, день рождения Татьяны с таким торжеством не отмечался).
Причину отсутствия за столом доктора Тобольцев объяснил по-своему: у того не хватило мужества появиться в их доме после нынешней стычки на ферме… «Не плюй в колодец, товарищ доктор… Не пришел и хорошо сделал», — с удовлетворением думал Тобольцев, поглядывая на Антонова, который сидел рядом с Татьяной и вполголоса о чем-то рассказывал ей. Татьяна улыбалась. «Воркуют, как голубки… Вот это хорошо, вот это по-моему», — радовался Тобольцев.
— Что же мы молчим? А где песня? — вслух спросил он, обводя гостей веселым взглядом.
— Начинай, Семен Яковлевич.
— А ты поддержи, Дмитрий, — отозвался Тобольцев и затянул свою любимую: «Меж крутых бережков Волга-речка течет».
Песню подхватили дружно.
Ставя на стол тарелки с яствами, Варвара Платоновна грустно посматривала на дочь. И пусть Таня смеялась, беззаботно щебетала с Антоновым и бойко да складно отцу подпевала, а в ее серьезных глазах мать видела печаль и тревожное ожидание и замечала, как дочь прислушивается к каждому шороху за окном и вздыхает украдкой…
«Не пришел Василий Сергеевич, не пожаловал к тебе, Танечка… То ли делом занят, то ли по другой какой причине, а не поздравил тебя с днем рождения», — думалось матери.
Когда часам к одиннадцати гости разошлись, Тобольцев убежденно говорил дочери:
— Теперь ты видишь сама, каков доктор! Не откликнулся на твое приглашение. А не пришел, потому что он трус!
— Оставь ты ее в покое, смола липучая, — вступилась мать. — Да он-то, может, посмелее десятерых таких, как ты.
— Видали таких смелых! Не пришел и хорошо сделал, показал бы я ему от ворот поворот.
— Грозилка грозит, а возилка возит.
Татьяна молча ушла к себе в спальню и еще долго слышала перебранку родителей. На душе у нее было неспокойно и тоскливо. Почему не пришел Василий? Он дал слово — что бы ни случилось, обязательно придет. Неужели отец прав — струсил? Нет, нет, это на него не похоже. Она уже знала о нынешнем столкновении отца с доктором, и ей понравилась настойчивость Василия, его непримиримость… Впрочем, какое имеет отношение деловой разговор к праздничной вечеринке?
Мельтешили перед глазами клочки бумаг — анонимки (она иногда продолжала получать их), плыли фиолетовые линии строчек Иринкиного письма, вспоминался нынешний разговор с Машей у колодца…
«А вдруг Василий не пришел потому, что задержался у продавщицы, а вдруг все — жестокая правда…» — подумала Татьяна и уткнулась лицом в подушку. Она еле сдерживала себя, чтобы не разрыдаться, она до боли закусила губы, сдавила руками голову, как будто удерживая рвущиеся наружу полынно-горькие девичьи мысли.
За окном послышался тихий скрип шагов. Кто-то ходил взад и вперед возле дома. Татьяна вскочила с постели, отдернула занавеску на окне и увидела запорошенного снегом Василия.
«Пришел… Пришел… Я знала, что он придет», — обрадовалась она и вдруг словно ледяной водой окатила ее другая мысль:
«Пришел? Но откуда? От кого он пришел к тебе?» Татьяна задернула занавеску и в нерешительности стояла у темного окна, не зная, что делать.
Василий осторожно постучал в окошко, а Татьяне почудилось, будто со звоном стекла посыпались.
«Не отзовусь… не выйду… не впущу…», — в мыслях твердила она и хотела метнуться от окна в постель, а ноги словно приросли.
«Никому не верь, только ему единственному», — пронеслось в голове.
Татьяна снова отдернула занавеску и горячим лбом прижалась к холодному стеклу.
— Сейчас, подожди, — жарко прошептала она. Потом торопливо оделась, тихо отворила дверь и вышла на улицу.
— Принеси два стакана, — попросил Василий.
— Ты с ума сошел!
— Товарищ именинница, прошу не возражать. Видишь? — он показал ей бутылку. — Хочу поздравить тебя с днем рождения. Этот белый снег будет нашим праздничным столом.
— Хочешь пооригинальничать?
— А почему бы и нет? Кто может запретить нам такую вольность? Скорей, Таня, я сгораю от нетерпения выпить за твое здоровье.
Ночь была тихая, светлая и удивительно теплая. Кружась над белой землей, поблескивали в лунном сиянии редкие снежинки.
Василий смахнул с лавочки снежную порошу.
— Место для именинницы готово.
— Ты, я вижу, отлично настроен.
— Да, да, Танечка, отлично. Я так спешил к тебе…
— Спешил?
— Опоздал? Извини, не моя вина. Вызывали в Успенку. Но теперь я не отпущу тебя до утра.
Бутылка могуче выстрелила. Василий наполнил стакан Татьяны, налил себе.
— За твое счастье, Танечка.
— Спасибо, — ответила она, чувствуя себя по-настоящему счастливой.
Василий воткнул бутылку и пустые стаканы в сугроб.
— Санки на прежнем месте? — спросил он.
— Да. А зачем тебе?
Не ответив, он скрылся за калиткой и вскоре появился на улице с санками.
— Хочу прокатить именинницу. Садись, Таня.
— Нет, нет, что ты… Поздно, — попыталась отговориться она.
— Совсем не поздно. До утра далеко… Тебе холодно? — Он распахнул свое пальто, обнял Татьяну, прижавшись щекой к ее горячей щеке. — Танечка, милая Танечка, самая лучшая, самая красивая, — нашептывал Василий. — если бы ты знала, если бы ты только знала…
— А что я должна знать? — чуть слышно спросила она.
— Как я люблю тебя…
— И я, слышишь? И я тоже… — ответила Татьяна и вдруг, вырвавшись из объятий, села на санки. — Вези только быстрей, чтобы ветер свистел в ушах.
— Держись! — крикнул он и помчался вдоль улицы. На него угрюмо глянули черные глазницы Машиного дома, промелькнул одинокий огонек в окне Антонова, но Василий ничего не видел. Подгоняемый звонким смехом Татьяны, он без устали бежал по утоптанной дороге и остановился только на краю села у самой больницы.
— Здорово? Правда? — спрашивал он.
Татьяна вскочила с санок.
— Любишь кататься, люби саночки возить. Теперь…
Но Василий не дал ей договорить, он целовал ее щеки, лоб, губы…
— Побежали на Рублевую гору, — предложила Татьяна.
— Боюсь…
— Почему?
— Помнишь, сама рассказывала, что на той горе когда-то Емельян Пугачев рубил головы богатым…
— Но мы не богатые.
— Богатые, Танечка… Я самый богатый человек в мире, потому что рядом ты.
Татьяна, смеясь, повалила его на санки и повезла. Он встал на колени, хотел что-то сказать, но она рывком ускорила бег, и Василий вывалился, барахтаясь в снегу.
Смеясь, она подбежала к нему.
— Ай, доктор, если бы увидели тебя твои пациенты…
— А тебя — твои ученики…
Они стояли рядом, смотрели друг другу в глаза и молчали.
…На следующий день Татьяна вошла в десятый класс и удивилась: все время Иринка сидела за первой партой, а нынче поменялась местами с подружкой и пряталась от взгляда учительницы за спиной Юрия.
«Что с ней случилось? — в тревоге подумала Татьяна. — Прячется, глаза поднять стесняется… Неужели узнала о том, что я прочла ее письмо? Нет, она не могла узнать этого», — уверяла себя Тобольцева, а самой было неловко смотреть на девушку.