Глава LXXV. Путь истинной любви

Обладай ваш отец, дети мои, хоть самой скромной долей благоразумия, не только эта глава его жизнеописания никогда не была бы написана, но и сами вы никогда бы не появились на свет, чтобы терзать его на сотни различных ладов; не было бы громких криков и смеха в коридоре, когда ему хочется в тишине углубиться в книгу; никто не будил бы его, когда он вздремнул после обеда, как положено каждому не обиженному здоровьем сельскому жителю; никто не запихивал бы невесть куда его очки и не утаскивал бы газету, которую он собрался прочесть; не разорял бы его счетами от портных, от модисток, от репетиторов, как все вы, дорогие мои, постоянно делаете; не нарушал бы его ночной покой, позволяя себе занемочь, вследствие чего ваша неразумная маменька полностью теряет душевное равновесие, не спит ночами и не дает спать другим, а если Джоан не может спать, то какой, скажите на милость, смысл Дерби напяливать на себя ночной колпак? Каждое ничтожное недомогание одного из вас нагоняло на вашу маменьку такой страх, что, клянусь, мне не было покоя ни днем, ни ночью, и, не будь я самым терпеливым созданием на свете, у меня бы не раз, наверное, зародилось желание избавиться от всех вас разом. А теперь, – подумать только! – теперь, когда вы уже подросли и пеленки, коклюш, ветряная оспа, скарлатина и прочие прискорбные спутники незрелого возраста остались позади, что, как вы думаете, предлагает мне эта несуразная женщина? Устроить в южных комнатах детскую для наших будущих внуков, а также помочь капитану обзавестись невестой и как можно быстрее жениться, поскольку так поступили мы. Он, видите ли, слишком часто заглядывает к Бруксу и в «Крыжовник», когда бывает в Лондоне. И вопреки всякому здравому смыслу она даже намекнула, что хотя иметь доступ в Карлтон-Хаус, может быть, и очень приятно, но вместе с тем и очень опасно для молодого человека, и ей бы хотелось, чтобы Майлз держался подальше от всех этих искушений, поскорее остепенился и вступил в брак, как это сделали мы. Как мы! О, моя бесценная, нам-то уж никоим образом не следовало вступать в брак! По всем законам сыновнего долга и общепринятой морали, я должен был бы уклониться от выполнения данного мною мисс Тео обещания (она при этом, несомненно, вышла бы замуж за кого-нибудь другого) и жениться на богатой невесте. Ваш дядюшка Джон, будучи священником, не мог вызвать меня на дуэль, бедняжка Чарли был еще в школьном возрасте, а ваш дедушка, наоборот, – был уже слишком стар, чтобы призвать меня к ответу с помощью пистолета или шпаги. Повторяю: свет еще не видывал более безрассудного брака, чем наш, и гнев наших родственников был совершенно понятен. Да для чего же в конце концов и существуют родственники, как не для того, чтобы изобличать наши ошибки и бранить нас? Ну признайтесь, мистер Джордж, вы, конечно, не преминете поссориться с Эстер, если она выйдет замуж не по вашему выбору? И вы, мисс Эстер, когда Джордж, окончив колледж, где он слывет славным забиякой, начнет самостоятельную жизнь, вы, мисс Эстер, будете, конечно, задирать свой хорошенький носик перед молодой особой, которая ему приглянется. Ну, а с тобой, моя крошка Тео, я расстаться просто не в состоянии [482] . Ты не должна покидать твоего престарелого отца – иначе кто же будет играть ему Гайдна и колоть орехи после обеда?

Эти голубки, ваши родители, когда им была предоставлена благословенная (о, поистине благословенная!) возможность каждый день встречаться и ворковать, все время витали в облаках и попросту не замечали окружающий их мир с его мелкими дрязгами и пересудами. Ринальдо был храбрый воин и разил турок, однако, как вам известно, он любил праздно бродить в садах Армиды. О моя дорогая леди Армида, зачем понадобилось вам так околдовать меня в мои юные годы своими чарами, что ни слава, ни почести, ни утехи высшего света, ни игорный стол, ни умная беседа не могли подолгу удерживать меня вдали от вашего передничка, от вашего милого безыскусного лепета? О чем, вспомните, моя дорогая, беседовали мы в часы этих бесконечных свиданий? В те дни я никогда не ложился вздремнуть после обеда. Кто из нас был так необычайно остроумен? Я или вы? И почему столь увлекательной была наша беседа? Помнится, я тогда даже не потрудился пойти поглядеть, как будут судить, и вешать лорда Ферререя, а ведь все, от мала до велика, сбежались на площадь. Прусская столица была взята, и если бы австрийцы и русские осадили Тауэр, верно и тогда Лондон не был бы взбудоражен сильнее. Однако мисс Тео и ее возлюбленный не испытали ни чрезмерного сострадания, ни возмущения. Какое нам было дело до участи Лейпцига или Берлина? А все потому, что добрый старый дом на Дин-стрит был подобен заколдованному райскому саду. С тех пор мне еще не раз доводилось жить так же праздно, но никогда не был я так счастлив. А может, закажем места в почтовой карете, моя дорогая, оставим детей стеречь дом, отправимся в Лондон и поглядим, не сдается ли по-прежнему внаем ваша старая квартира? И ты сядешь на твое постоянное место у окна и помашешь мне крошечным носовым платочком, когда я буду проходить мимо. Ты скажешь, что мы поступали безрассудно. А разве мы не повторили бы все это еще раз? Мои дорогие, появись тогда передо мной Венера и предложи отдать ей яблоко, я бы отдал его вашей матери, так я был в нее влюблен. И она, если бы ей предстояло сделать выбор между вашим покорным слугой в потертом кафтане и милордом Клайвом со всеми его бриллиантами, предпочла бы меня.

Но какое-то, правда, не очень долгое, время в том же году я готов был выйти с ножом на большую дорогу с единственной целью, чтобы меня схватили и повесили, как лорда Феррерса, или наняться на службу к королю Прусскому и постараться, чтобы кто-нибудь из его противников раскроил мне череп, или завербоваться на службу в Индию и совершить там какой-нибудь неслыханный подвиг, который увенчался бы уничтожением моего бренного тела. О да, это было поистине страшное время! Ваша маменька и теперь еще не решается вспоминать о нем, а если и говорит, то шепотом и с испуганным видом, – так жестоки были тогда наши муки! Еще много лет она бывала грустной в годовщину некоего несчастного дня, пока однажды в этот же день не родился один из вас. Что было бы, если бы нам пришлась разлучиться, – что сталось бы с вами? Какова была бы моя судьба, лишись я ее? Стоит мне об этом подумать, и свет меркнет у меня в глазах. Я говорю, не о теперешней возможной разлуке. Богу было угадав, чтобы наш союз длился тридцать лет, и мы теперь уже достигли своей осени, а потомки готовы занять наше место. И тот из нас, кому суждено первым уйти из этого мира, будет, покидая его, знать, что другой вскоре к нему присоединится. Но в молодости мы были разлучены, и я дрожу при мысли о том, чем могло бы это кончиться, если бы не помощь одного драгоценного друга, соединившего нас навеки.

Без моего ведома и, возможно, желая мне только добра, мои английские родственники почли нужным написать госпоже Эсмонд в Виргинию и сообщить ей, что они думают о моей помолвке, которую им угодно было назвать Безумием. Все они пели одну и ту же песню: я видел эти письма много лет спустя, когда моя мать показала их мне у нас дома в Виргинии, и я тогда же бросил в огонь всю проклятую пачку. Тетушка Бернштейн опередила всех со своими советами: молодая особа не знатного рода, без всякого приданого и не слишком хороша собой – можно ли вообразить себе более опрометчивый выбор и не следует ли для блага дорогого Джорджа расторгнуть эту помолвку? У нее есть на примете несколько весьма подходящих партий для1 меня. Не обидно ли, если я, с таким знатным именем и такими видами на будущее, погублю себя браком с этой девицей? Нет, она считает, что ее сестра должна вмешаться… ну, и так далее.

Леди Уорингтон тоже почла своим долгом написать, притом в своей особой, неповторимой манере. Письмо ее изобиловало цитатами из Священного писания, Свою суетность она прикрыла фарисейской набожностью. Она писала, что я провожу свои дни в недостойном обществе театральных лицедеев и прочих людей подобного же сорта, и если и не вовсе лишенных религиозного чувства, – этого она не утверждает, упаси господи, – то, во всяком случае, прискорбно преданных мирской суете. Она также не хочет сказать, что некая ловкая дама заманила меня в сети для своей дочери, после того как безуспешно пыталась поймать в них моего младшего брата. Она отнюдь не хочет отзываться дурно о самой девушке, на которую пал мой выбор, но одно во всяком случае несомненно: у мисс Л. нет ни состояния, ни видов на будущее, и ее родители, естественно, хотели бы связать меня словом… Она испрашивала совета… ждала указания свыше… и так далее. Чувствуя, что долг повелевает ей не молчать, она решилась на это письмо. Сэр Майлз, с его огромным жизненным опытом и пониманием света (хотя помыслы его больше принадлежат другому, лучшему миру), полностью согласен с ней, и более того, выразил желание, чтобы она написала сестре с просьбой вмешаться и не дать осуществиться этому безрассудному браку.

И кто же еще приложил свою прелестную ручку к этому доброму делу? Ну конечно же, новоиспеченная графиня Каслвуд! Она написала весьма величественное письмо госпоже Эсмонд. Поскольку провидению было угодно, утверждала графиня, поставить ее во главе семейства Эсмонд, она считает своим долгом снестись со своей американской родственницей и предостеречь ее против этого брака, которому надо воспрепятствовать. Думается мне, что все три дамы сперва посовещались между собой, а потом, одна за другой, послали свои предостережения в Виргинию.

И вот хмурым апрельским утром Коридон отправляется нести свою ежедневную службу возле Филлиды и вместо нежной улыбки возлюбленной, которой она всегда его встречает, видит, заплаканные глаза миссис Ламберт и бледное как смерть лицо генерала.

– Прочтите это, Джордж Уорингтон! – говорит генерал. Его супруга закрывает лицо руками, а он кладет передо мной письмо, и я узнаю руку, которая его писала. И по сей день еще я слышу рыдания доброй тетушки Ламберт, а шум разгребаемых в камине углей у меня над головой до сих пор бросает меня в дрожь. Этот шум доносился в тот день из комнаты наверху, где находились обе сестры. Бедное кроткое дитя! Бедная Тео!

– Что мне остается после этого делать, мой мальчик, мой бедный Джордж? – говорит генерал в ужасном расстройстве, шагая из угла в угол.

Я не дочитал письма госпожи Эсмонд до конца, так как внезапно почувствовал слабость и головокружение, однако часть его и сейчас еще помню наизусть. Слог его был хорош и выражения достаточно сдержанны, но смысл сводился к тому, что мистер и миссис Ламберт обманным путем поймали меня в брачные сети, прекрасно понимая, что подобный союз недостоин меня; они (как стало известно госпоже Эсмонд) стремились заключить подобный же союз с ее младшим сыном, но, по счастью для него, отказались от этого плана, как только стало известно, что мистер Генри Уорингтон не унаследует виргинского поместья. Если мистер Ламберт действительно человек чести и высокой нравственности, каким его рисуют, госпожа Эсмонд уверена, что после представленных ею возражений он едва ли будет настаивать на этом браке. Она не намерена диктовать свою волю сыну, нрав которого ей слишком хорошо известен, но ради спокойствия и доброго имени мисс Ламберт предлагает, чтобы расторжение помолвки исходило от ее семейства, а не было вызвано справедливым недовольством Рэйчел Эсмонд-Уорингтон из Виргинии.

– Да поможет нам бог, Джордж! – сказал генерал. – Да ниспошлет он нам силы перенести это горе и стерпеть все обвинения, которые вашей матушке угодно было возвести на нас! Они жестоки, но не в них сейчас дело. Сейчас всего важнее, насколько это в наших силах, оградить мою бедную девочку от страданий. Я знаю, что ты крепко любишь ее и поможешь нам с матерью смягчить по мере возможности удар, нанесенный ее нежному сердечку. За всю свою жизнь она еще ни разу не причинила страданий ни одному живому существу, а ее вот заставляют так жестоко страдать. – И он провел рукой по сухим глазам.

– Это все я виновата, Мартин! Все я виновата! – сквозь слезы проговорила бедная миссис Ламберт.

– Ваша мать писала в благожелательном духе и дала свое согласие, заметил мистер Ламберт.

– А я, вы считаете, способен нарушить свое слово? – вскричал я и с пеной у рта стал доказывать то, что и так было всем хорошо известно: мой союз с Тео заключен перед богом и ничто не может разлучить меня с ней!

– Она сама этого потребует. Видит бог, она хорошая девушка и почтительная дочь и не допустит, чтобы ее отца и мать называли интриганами и обливали их презрением. Ваша мажь, думается мне, не вполне понимала, что она совершает, но дело сделано. Вы можете сами поговорить с нашей дочуркой и услышите от нее то же самое. Тео уже одета, Молли? Я принес это письмо из департамента вчера вечером, когда вы уже ушли. Миссис Ламберт и дочери, провели тяжелую ночь. Тео сразу по моему лицу догадалась, что я получил дурные вести из Америки. Она проявила большую твердость духа, читая письмо. Потом выразила желание увидеть вас и попрощаться. Само собой разумеется, Джордж, вы должны дать мне слово, что после итого не будете пытаться увидеться с ней. Как только дела мне позволят, мы уедем отсюда. Да, мы с миссис Ламберт полагаем, что легче перенесем этот удар, если будем все вместе. Выть может, уехать следовало бы вам. Но, так или иначе, дайте мне слово, что не будете видеться с Тео. Мы должны оградить ее от излишних страданий, сэр! Повторяю, это наш долг! – И добрый генерал опустился на стул с таким убитым видом, что его горе передалось мне, и я искренне пожалел его; мое собственное горе еще не успело тогда полностью овладеть моей душой. Я не мог поверить, что дорогие губы, которые я целовал вчера, скажут мне сегодня последнее «прости». В этой комнате мы все встречались каждый день, мы все любили друг друга и нам было хорошо вместе, мой карандашный набросок лежал на столике возле ее рабочей корзинки. Сейчас она в своей комнате наверху и с минуты на минуту спустится сюда.

Кто это отворяет дверь? Я вижу ее милое лицо. Такое же лицо было у нашей крошки Мэри, когда она болела горячкой и мы уже потеряли надежду. И даже какое-то подобие улыбки играет на ее губах. Она подходит и целует меня.

– Прощай, мой дорогой Джордж! – говорит она.

Силы небесные! Даже сейчас, когда я, убеленный сединами, сижу здесь, и рабочая корзинка моей жены стоит рядом на столике, а она сама всего пять минут назад была возле меня, слезы так застилают мой взор, что я не вижу лежащей передо мной рукописи. Я снова чувствую себя двадцатитрехлетним. И снова испытываю все пережитые когда-то муки. Так уже было со мной однажды, когда я ехал в своем экипаже и моя жена сидела рядом со мной.

Кто осмелился запятнать ее чистую любовь низкими подозрениями? Кто посмел ранить эту нежную грудь? Разве вы не видите, как эти знатные дамы заносят свои ножи, а бедное дитя пытается защититься от их ударов? Но вот в комнату входит моя жена. Она, верно, оделяла чаем или табаком кого-нибудь из своих подопечных:

– Отчего у тебя такой сердитый вид, папочка? – спрашивает она.

– Моя дорогая, – говорю я, – сегодня тринадцатое апреля.

Тень страдания пробегает по ее лицу и сменяется нежной улыбкой. Она приняла мученический венец и среди своих страданий нашла в себе силы простить. Я же простить не могу… Разве когда впаду в детство и все события жизни изгладятся из моей памяти.

– Хел приедет домой на Пасху и с ним несколько его друзей из Кембриджа, – говорит она. И тут же прижимается строить планы, как развлечь мальчиков. Все ее помыслы о том, как сделать других счастливыми.

Джентльмен, сидящий с очками на лесу перед толстой тетрадью и доверяющий ей горестные воспоминания о своих страданиях, может показаться смешным чудаком. Если мне не дают покоя мои мозоли, так ведь и у моего ближнего сапоги тоже могут немного жать. Я не собираюсь слишком громко оплакивать мои несчастья или подробив распространяться о них. У кого не осталось в памяти такого дня, когда свет внезапно померк в его глазах, радость жизни отлетела и душа догрузилась в печаль и мрак? В дни моей скорби я пытался читать одну книгу – письма Хауэла – и когда теперь я дохожу до описания жизни принца Чарльза в Испании, те трагические дни оживают передо мной новой силой. Я тогда отправился в Брайтелмстон, снял на постоялом дворе комнату окнами на восток и утро за утром после долгой бессонной ночи наблюдал восход солнца, покуривая трубку, набитую моим виргинским табаком. Если мне теперь случается попасть на этот постоялый двор и увидеть восход солнца, я грожу светилу кулаком и думаю: «О Феб, свидетелем каких мук, какой безысходной печали и какого яростного гнева ты был!» И хотя жена моя давно уже со мной неразлучна, признаться, я и по сей день еще испытываю гнев. Как осмелился кто-то, спрашиваю я, подвергнуть нас таким страданиям?

Видеть Тео мне было запрещено. Я сдержал слово и после того ужасного прощального свидания не появлялся в доме Ламбертов. Но по ночам я шел туда и смотрел на ее окно и видел, что у нее горит свет. Я ездил в Чартер-Хаус (где учился один знакомый мне мальчик) и, отыскав там ее брата, пичкал его пирожными и набивал ему карманы монетами. Я униженно зазывал ее старшего брата отобедать со мной и едва удерживался, чтобы не поцеловать его на прощанье, Я стал завтракать в кофейне на Уайтхолл, чтобы видеть, как мистер Ламберт идет в свой департамент; мы грустно обменивались поклонами и молча расходились. Но никто из дам почему-то не показывался на улице. Они теперь не выходили из дома. Миссис Ламберт и Этти не хотели оставлять Тео одну и старались убедить ее, что она должна забыть меня. О, какие это были горестные дни! Как тягостно влачилось время! Но вот к дому генерала стал что ни день подъезжать экипаж доктора. Быть может, Тео больна? Боюсь, что при мысли об этом я даже испытал некоторую радость. Мои страдания были столь непереносимы, что я жаждал, чтобы она разделила их. Да и разве могло быть иначе? Разве могло это нежное, отзывчивое сердце не сочувствовать моему горю? Разве не готово было оно к любым мучениям, лишь бы облегчить мою боль?

Я подкараулил доктора. Попросил меня выслушать. Я рассказал ему все, я открыл ему сердце так искренне и с таким жаром, что пробудил в нем симпатию к себе. Мое признание помогло ему понять причину болезни его юной пациентки. Против этой болезни были бессильны все его лекарства. Я дал слово не видеть Тео, не приближаться к ней и слово свое сдержал. Я дал слово покинуть Лондон, и я уехал. Но я возвращался снова и снова и рассказывал доктору о своих страданиях. Иногда он соглашался принять от меня гонорар, всегда был ко мне добр и выслушивал меня участливо. И как же я тянулся к нему! Должно быть, его некогда тоже постигла тяжелая утрата, и потому он так умел посочувствовать другому страдальцу.

Он не сказал мне, насколько опасно больна моя любимая, но не скрыл, что болезнь ее серьезна. Я же поведал ему, что хочу жениться на ней, чем бы мне это ни грозило, ибо без нее я человек погибший, и мне безразлично, что со мной станется. Моя мать сначала согласилась на наш брак, а потом почла возможным передумать, в то время когда мы уже были связаны крепчайшими узами, более священными, чем сыновний долг.

– Если бы ваша матушка могла услышать ваши слова и увидеть мисс Ламберт, мне думается, сударь, что сердце ее смягчилось бы, – сказал доктор.

Но кто дал моей матери право держать меня в такой кабале, погружать во мрак отчаяния и вырывать моего ангела из моих объятий?

Он не может, сказал доктор, служить посредником между девицами, чахнущими от любви, и их вздыхателями, которых не велено пускать на порог, но кое-что он все-таки сделает: он скажет, что видел меня и что я пользовался его советами. О да, доктор, несомненно, тоже был когда-то очень несчастлив. Он выполнил свое обещание, и я, конечно, в тот же день побывал у него. Он сказал, что, получив известие обо мне, она словно бы немного утешилась.

– Она переносит свои страдания с поистине ангельской кротостью. Я прописал ей иезуитскую кору, и она ее принимает, но, насколько я понимаю, известие о вас оказалось целебнее всякого лекарства.

Впоследствии я узнал, что никто из дам не проговорился генералу о том, что у доктора появился новый пациент.

Не берусь описать всех выражений благодарности, которые я от всего сердца изливал доктору, принесшему мне такую утешительную весть. Он разом облегчил мучения двух несчастных. Конечно, это была только капля живительной влаги, но для изнемогавшего от мук она была драгоценна. Я готов был целовать землю, по которой он ступал, благословлять его руку, пожимавшую мою, ибо эта же рука считала и ее пульс. У меня был красивый перстень – камея с головой Геркулеса. Он был слишком мал для пальца доктора, да к тому же этот добрый человек не носил украшений, но я упросил его нацепить перстень на цепочку от часов, в надежде, что Тео заметит этот брелок и поймет: это весть от меня. Мой друг Спенсер из Темпла тоже переживал в те дни любовную трагедию, и я стал с ним неразлучен, провожал беднягу от самого его дома до Темпла, а он провожал меня обратно до Бедфорд-Гарденс, и, конечно, всю дорогу мы говорили только о наших возлюбленных! Признаться, я рассказывал о своем горе всем. Моя добросердечная домохозяйка и горничная Бетти жалели меня. А мой сын Майлз, который, к моему удивлению, удосужился на днях заглянуть в эту рукопись, сказал:

– Черт побери, сэр, я и не знал, что вам и нашей маменьке пришлось такого натерпеться. Я сам получил очень жестокий удар в тот год, как вступил в армию. Одна коварная маленькая чертовка предпочла мне сэра Крейвена Оукса из нашего полка. Я чуть не спятил тогда. – И он удалился, насвистывая что-то крайне меланхолическое.

Как-то раз доктор обмолвился мне при встрече, что мистер Ламберт должен покинуть Лондон по делам службы, но я сдержал данное ему слово и не делал попыток появляться в их доме; зато, пользуясь разрешением моего милого доктора, я частенько, как вы понимаете, наведывался к нему и справлялся о его дорогой пациентке. Сообщения доктора были, однако, малоутешительны.

– Она поправляется, – сказал доктор. – Надо бы увезти ее домой в Кент или куда-нибудь на взморье.

В то время я еще не знал, что бедняжка просила и молила никуда ее не увозить, и родители, догадываясь, быть может, что удерживает ее в Лондоне, и опасаясь за ее здоровье в случае отказа, вняли ее мольбам и согласились остаться в городе.

И вот однажды утром я пришел к доктору и, как уже повелось, занял место в его приемной, откуда пациенты приглашались поочередно к нему в кабинет. От нечего делать я перелистывал книги на столе и не обращал внимания на остальных пациентов. Приемная быстро пустела, и вскоре, кроме меня, в ней осталась только одна дама под густой вуалью. Обычно последним оставался я, так как Осборн, слуга доктора, был посвящен в мои обстоятельства и знал, что меня приводил сюда недуг особого свойства.

Оставшись со мной наедине, дама под вуалью протянула мне две маленькие ручки, и я вздрогнул, услышав ее голос:

– Вы не узнаете меня, Джордж? – воскликнула она.

В следующую секунду она уже была в моих объятиях, и я целовал ее от всего своего истерзанного сердца; все мои чувства хлынули наружу, ибо после шестинедельной пытки и адских страданий встреча эта была как освежающий ветерок, повеявший на меня с небес.

Вы хотите знать, дети, кто это был? Вы, вероятно, думаете, что это была ваша мать, которую доктор привез повидаться со мной? Нет, это была Этти.

Загрузка...