Глава XVIII, из которой читатель увидит, что счастье мое заколебалось

Быть может, найдутся недоброжелатели, склонные осудить эту повесть как безнравственную (до меня не раз доходили толки, будто судьба наградила меня не по заслугам), – но я попрошу этих критиканов дочитать мои приключения до конца, и они увидят, что я ухватил не слитком завидный приз и что богатство, роскошь, тридцать тысяч годовых и кресло в парламенте порой достаются чересчур дорогой ценой, когда ради них лишаешься свободы и обзаводишься такой обузой, как докучливая жена.

Нет большей пытки, чем докучливая жена, – и это святая истина. Кто не побывал в моей шкуре, понятия не имеет, какое это удручающее, изводящее бремя и как оно год от году все больше гнетет и давит, так что уж и сил нет терпеть, и если вы первый год с ним еще справлялись, то лет через десять оно становится невыносимым. Мне рассказывали притчу, пропечатанную в толстом словаре, будто некий человек в глубокой древности наладился каждый день таскать в гору теленка на собственной спине, да так приобык, что теленок сделался уже здоровенным быком, а он по-прежнему не замечал своей ноши; поверьте же, молодые неженатые люди, жена – это более тяжкий груз, чем самая откормленная смитфильдская телка, и если мой печальный пример остережет хотя бы одного из вас от женитьбы, значит, «Записки Барри Линдона, эсквайра» достигли своей цели.

И не то чтобы леди Линдон была ворчуньей или злюкой, как иные жены, от этого я бы ее живо вылечил – пет, зато она вечно кисла, ныла, плакала, привередничала, всего пугалась, от всего приходила в отчаяние – а для меня ничего хуже быть не может; хоть в лепешку расшибись, ни за что она не будет весела и довольна. Нянчиться с ней мне было не с руки, а так как дома жилось не слишком приятно, то и не удивительно, что при моем характере я стал искать развлечений и общества на стороне, и тут к ее прочим недостаткам прибавилась омерзительная ревность; стоило ей увидеть, что я оказываю хотя бы пустячное внимание другой женщине, как миледи Линдон пускалась в рев, ломала руки, клялась, что покончит с собой, – словом, молола невесть что.

Смерть ее не принесла бы мне облегчения, как легко поймет всякий здравомыслящий человек; ведь стервец Буллингдон (тем временем превратившийся в высокого, неуклюжего черномазого детину и грозивший стать истинным моим проклятием) должен был унаследовать все ее состояние до последнего пенни, и я сделался бы беднее, чем был, когда женился на вдове; ибо я истратил не только доходы леди Линдон, но и все мои личные сбережения на то, чтобы поддерживать образ жизни, подобающий нашему рангу, и как истый джентльмен по духу и крови и думать не думал о каких-либо сбережениях из доходов моей жены.

Да будет же сие ведомо моим хулителям, и пусть не говорят будто я пе мог бы промотать состояние леди Линдон, не заведись у меня потайной карман, и что даже и сейчас, пребывая в столь бедственном положении, я где-то храню груды золота и могу при желании явиться миру Крезом. Когда я закладывал имущество леди Линдон, я каждый полученный грош тратил как подобает джентльмену; мало того, я много денег задолжал частным лицам, и все это ухнуло в ту же прорву. Помимо долгов и просроченных закладных, я самому себе остался должен по меньшей мере сто двадцать тысяч фунтов, истраченных за то время, что я управлял имуществом моей жены; можно по справедливости сказать, что на ее имуществе лежит еще и долг мне на означенную сумму.

Я уже говорил здесь, какое отвращение и гадливость внушала мне леди Линдон, но хотя, как человек прямой и откровенный, я особенно не скрывал моих чувств, эта низкая женщина преследовала меня своей любовью, невзирая на всю мою холодность, и готова была растаять при первом моем ласковом слове. Все дело в том, уважаемый читатель, что, говоря между нами, я был одним из самых красивых и блестящих молодых людей в Англии той поры и жена любила меня без памяти; и хоть это могут счесть за нескромность, должен сказать, что леди Линдон была не единственной дамой из общества, благосклонно взиравшей на смиренного ирландского искателя приключений.

«Что за диковинные существа женщины!» – думал я не раз. Мне доводилось видеть, как изящнейшие нимфы Сент-Джеймского квартала сходили с ума по грубым, вульгарным мужланам; как умные и образованные леди вешались на шею невежественным оболтусам – и так далее. Эти причудницы поистине сотканы из противоречий! Отсюда не следует, что сам я вульгарен и невежествен, как упомянутые лица (я горло готов перерезать всякому, кто хоть намеком усомнится в достоинстве моего происхождения и воспитания!), я только хочу пояснить, что у леди Линдон было достаточно оснований меня ненавидеть, но, как всякая женщина, она жила не разумом, а чувством и до самых последних дней нашей совместной жизни готова была броситься мне на шею, стоило заговорить с нею чуть ласковей.

– Ах, – восклицала она в подобные минуты нежности, – ах, Редмонд, если б ты всегда был таким!

Во время этих приступов любви она была самым покладистым существом на свете и отписала бы мне все свое имущество, будь это возможно. И, надо признать, достаточно было малейшего внимания, чтобы привести ее в отличное расположение духа. Стоило мне пройтись с ней по Молл, заехать в Ранела, проводить ее в церковь св. Иакова или подарить ей какую-нибудь безделку, и она расцветала. Но таково непостоянство женщин, что уже на следующий день она могла называть меня мистер Барри и оплакивать свою злосчастную судьбу, соединившую ее с чудовищем: так она обзывала одного из самых блестящих мужчин всех трех королевств его величества. Смею вас уверить, другие дамы были куда более лестного обо мне мнения.

Бывало и так, что она грозилась со мной расстаться; но я крепко держал ее в руках благодаря нашему мальчику, которого она страстно любила – не понимаю почему: ведь она всегда пренебрегала старшим сыном и нимало не заботилась о его здоровье, благополучии или образовании.

Наш малыш был единственной связью между мной и ее милостью, только им и держался наш союз, и не было таких честолюбивых планов, касающихся Брайена, которых она бы не одобрила, и расходов, на которые не согласилась бы для его будущей карьеры. Каких мы только не раздавали взяток – в том числе и в самые высокие инстанции, в непосредственной близости к трону! Вы удивились бы, назови я вам высокопоставленных лиц, соизволивших принять наши дружеские подношения. Я раздобылся как в английской, так и в ирландской Геральдических палатах самым точным описанием и подробной родословной баронского рода Барриогов и почтительнейше просил восстановить меня в моих наследственных правах, а также пожаловать мне титул виконта Баллибарри. «Этим кудрям так пристанет корона», – говорила моя жена, в минуты нежности приглаживая мне волосы; да и в самом деле: в семействе лордов немало найдется ничтожных самозванцев, которые не могут похвалиться ни моей храбростью, ни моей родословной, ни многими другими моими преимуществами.

Погоня за званием пэра была, как я считаю, одним из самых неудачных моих начинаний той поры. Она стоила неслыханных жертв. Я раздаривал – кому деньги, кому брильянты; приобретал землю по цене, в десять раз превышающей ее стоимость; покупал картины и драгоценности, платя за них бешеные суммы; задавал обеды и приемы лицам, поощрявшим мои честолюбивые замыслы и, по своей близости к трону, способным их поддержать; проигрывал пари великим герцогам, братьям его величества, – но об этом лучше молчок: я не хочу из-за личных обид быть заподозренным в недостаточной преданности трону.

Единственный во всей этой истории, кого я решаюсь назвать открыто, это Густав Адольф, тринадцатый граф Крэбс, старый негодяй и мошенник. Будучи приближен к особе нашего обожаемого монарха, он пользовался личным его покровительством. Столь доброе расположение возникло еще во времена покойного короля: его высочество принц Уэльский, в бытность свою в Кью, играя с юным лордом в волан на площадке парадной лестницы, разгневался на что-то и столкнул его вниз, причем тот сломал ногу. Движимый сердечным раскаянием, принц приблизил пострадавшего к своей особе, и, когда его величество вступил на престол, граф Бьют, по словам придворных, ни к кому так не ревновал короля, как к лорду Крэбсу. Последний был небогат, но склонен к мотовству, и Бьют, стараясь убрать его подальше, отправлял графа то в Россию, то в другие посольства. После падения фаворита, Крэбс снова вернулся в Англию и сразу же получил назначение при особе короля.

С этим-то придворным, пользовавшимся самой незавидной славой, я и свел знакомство, когда, будучи еще наивным простаком, впервые обосновался в Лондоне после женитьбы; а так как Крэбс был занятнейшим человеком, я с удовольствием проводил с ним время, не говоря уже о том, что был у меня и прямой интерес в дружбе придворного, столь близкого к высочайшей особе государства.

Если верить этому субъекту, не было такого королевского рескрипта, к которому он не приложил бы руку. Он сообщил мне об отставке Чарльза Фокса за день до того, как о ней услышал сам бедняга Чарли. Он сообщил мне о возвращении из Америки братьев Гау и о том, какие предстоят назначения в тамошнем командовании. Короче говоря, я главным образом на Крэбса возложил свои надежды на получение титула барона Барриогского и виконта Баллибарри.

Особенно больших издержек в связи с моими честолюбивыми планами потребовало снаряжение и вооружение роты пехотинцев, набранных в Хэктоне, Линдоне и других моих ирландских поместьях, – я сам вызвался поставить ее моему милостивому монарху для его кампании против американских мятежников. Эти солдаты, великолепно снаряженные и одетые, были отправлены из Портсмута в 1778 году, и патриотические чувства джентльмена, принесшего такую жертву на алтарь отечества, были столь угодны его величеству, что, когда лорд Норт представлял меня ко двору, его величество удостоил вашего покорного слугу милостивым замечанием: «Весьма похвально, мистер Линдон; поставьте нам еще одну роту, да и сами с ней отправляйтесь!» Однако последнее, как понимает читатель, не входило в мои расчеты. Человек, получающий тридцать тысяч годового дохода, должен быть дураком, чтобы рисковать жизнью, как последний нищий; я всегда ставил в образец моего друга корнета Джека Болтера, отменною кавалериста и храброго воина, который с готовностью участвовал в любой стычке, любой драке – до тех пор, пока накануне битвы под Минденом не пришло известие, что дядюшка его, крупный военный интендант, приказал долго жить и завещал ему пять тысяч годовых. Джек, нимало не медля, подал в отставку, а так как дело было накануне генерального сражения и просьбу его отказались уважить, он не посмотрел ни на что и ушел сам. С тех пор Джек Болтер не брал в руки оружия, за исключением одного случая: какой-то офицер бросил ему обвинение в трусости, и Джек с такой холодной решимостью прострелил ему правую руку, что весь свет убедился: не трусость заставила его уйти из армии, а единственно благоразумие и желание насладиться своим богатством.

Когда набиралась Хэктонская рота, мой пасынок, достигший шестнадцатилетнего возраста, изъявил горячее желание в нее вступить, и я с удовольствием отпустил бы молодца, лишь бы от него избавиться, однако его опекун лорд Типтоф, старавшийся пакостить мне во всем, не соизволил дать ему разрешение и помешал малому проявить свои воинственные наклонности. Если бы он присоединился к этой экспедиции и пал в Америке от пули мятежника, я, признаюсь, не стал бы горевать; для меня было бы великой радостью увидеть моего сына наследником состояния, которого отец его добился с таким трудом.

Сказать по правде, образование молодой лорд получил не ахти какое, я, пожалуй, и впрямь держал его в черном теле. Он был такого неукротимого, дикого нрава, так непослушен по природе, что я никогда не питал к нему добрых чувств; в присутствии моем и матери он всегда производил впечатление угрюмого тупицы, – я считал, что никакие занятия ему не помогут, и большую часть времени он был предоставлен самому себе. Два года он прожил в Ирландии вдали от нас; когда же приехал в Англию, мы держали его преимущественно в Хэктоне, считая неудобным вводить такого неотесанного малого в изысканное столичное общество, где сами, естественно, вращались. Мой же бедный мальчик был, напротив, на редкость милый и воспитанный ребенок; нам доставляло истинную радость всячески его баловать и отличать; плутишке еще и пяти лет не минуло, а он был уже образцом светского изящества, блистал утонченным воспитанием и, красотой.

Да он, собственно, и не мог быть другим, принимая во внимание наши заботы, мы ничего не жалели для него. Когда Брайену исполнилось четыре года, я поссорился с его няней-англичанкой, к которой так ревновала меня жена, и вверил его попечениям француженки-гувернантки, жившей в самых аристократических домах Парижа. Леди Линдон, разумеется, и к ней меня приревновала. Под руководством этой молодой женщины мой плутишка стал премило болтать по-французски.

Сердце радовалось слушать, как маленький мошенник ругается: «Mort de ma vie!» – или, топая пухленькой ножкой, посылает этих «manants» и «canailles», наших слуг, к «trente mille diables». Да и вообще он был развит не по летам – еще крошкой научился всех передразнивать; пяти лет, сидя с нами за столом, выпивал свое шампанское не хуже взрослого. Новая воспитательница научила его французским песенкам и последним парижским куплетам Ваде и Коллара, прелесть что за куплеты! – и все, знающие по-французски, хватались за бока, тогда как аристократические вдовы, посещавшие его мамашу, приходили в ужас. Правда, мы не часто видели у себя этих почтенных дам, – я не очень поощрял визиты так называемых респектабельных гостей, навещавших леди Линдон. Несносные критиканы и сплетники, завистливые, ограниченные людишки, они только нагоняют тоску и сеют рознь между мужем и женой. Когда эти почтенные кикиморы в кринолинах и туфлях на высоком каблуке появлялись у нас в гостиной – в Хэктоне или на Беркли-сквер, – у меня не было большего удовольствия, как обращать их в бегство; я заставлял малютку Брайена петь и плясать, производя неистовый шум, к которому и сам присоединялся для пущеи острастки.

Загрузка...