Как только они не подбирались к нам!
Когда в первый раз созвали всех владельцев усадеб на собрание насчет строительства электростанции, нас было много таких, кто не соглашался отдать компании свои участки. Об отступных ничего худого не скажешь, деньги нам предлагали с учетом нынешних расценок, да еще можно было надеяться на солидную прибавку.
От имени несогласных выступил я. Мы не можем отдать нашу землю, ведь мы получили ее в наследство от отцов и хотим передать потомкам в том же виде, в каком она досталась нам. А если в наших местах построят атомную станцию, то вскорости вся округа навсегда станет непригодной для человека. Нам нужна наша прекрасная чистая природа. Она ценнее любой энергии, отравляющей все вокруг. Вот так примерно я говорил. Конечно, я никогда не отличался особенным красноречием, но, думаю, заправилы компании поняли, как мы смотрим на эту затею — я и мои соседи.
А поручили мне держать речь от имени несогласных отнюдь не в силу каких-то моих лидерских свойств, а просто потому, что я умею говорить по-фински. Инженер компании, желавшей строить атомную станцию, не понимал никакого другого языка, кроме финского, так что попытайся кто-нибудь высказаться на шведском диалекте, принятом в наших местах, это было бы все равно что погонять кобылу шнурками от башмаков — как говорят у нас.
Не стану утверждать, будто сам я выступил много успешней. Инженер объяснил нам, во всяком случае пытался объяснить, что стране нужна энергия, дабы не отстать от мирового технического прогресса и не скатиться до уровня какой-нибудь нищей слаборазвитой страны, отданной на произвол и эксплуатацию богатым соседям, давным-давно уже сделавшим ставку на атомную энергию. Компания, которую он представляет, сказал он, осознав свою ответственность, взвалила на свои плечи огромные проблемы и усилия, связанные с необходимостью удовлетворения постоянно растущей потребности в энергии. Как только смели подумать хозяева отдельных участков о том, чтобы саботировать строительство электростанции — такая позиция идет вразрез с интересами общества! Думать надо об общем благе, а не цепляться за романтические иллюзии.
На это я в свою очередь сказал, что нисколько не верю в заботу компании о благе страны и народа. Владельцы акций, административный совет и правление предприятия куда больше пекутся о прибыли и о своих доходах, чем о всеобщем благе. Иной раз даже добропорядочный медведь, способный кормиться черникой и муравьями, вдруг превращается в хищника, которому ничего не стоит задрать корову или лошадь — точно так же в современном обществе многие люди превращались в хищников, ищущих добычу покрупнее да пожирнее. Выпустят уйму ненужных товаров и используют их как наживку, которую опять же обманом нас заставят глотать. Так труд наш обращается в прибыль для хищников, и они кладут ее себе в карман. А для изготовления всех этих хитрых штук требуется энергия. И потому самые пронырливые из хищников додумались расставлять свои сети для уловления денег из самих источников энергии. Но мы больше не хотим участвовать в этой игре. Совсем напротив, мы хотим во что бы то ни стало положить ей конец. И потому мы отказываемся уступить компании наши участки.
Да, сказал инженер, мне говорили, конечно, что у местных жителей странные понятия о жизни, но пока сам, собственными ушами, не услыхал ваши речи, нипочем бы не поверил, что вы совсем уж ума решились. Дело ваше, сказал он, да только общество имеет право взять ваши земли для своих нужд. Мы можем экспроприировать вас. Но уж в этом случае вам не видать тех цен, которые мы предлагаем нынче. И не ждите, что деньги поступят на ваш банковский счет сразу после того, как примут решение об экспроприации. Тут уж придется вам потерпеть.
Многие из землевладельцев сказали тогда инженеру, что, мол, не стоит принимать все эти речи наши так уж всерьез, главное, мол, какую цену дадите. Почему бы им не продавать свою землю, если за нее дадут хорошую цену, чтобы можно было с удобством устроиться в каком-нибудь другом месте нашей страны, а то и в другой стране.
Осталось, однако, нас семеро, которые не поддавались уговорам. Тогда инженер закрыл собрание и заявил: коль скоро так много набралось несогласных, может, нет смысла огород городить, а стало быть, те, кто настроился продавать свой участок, уже не смогут этого сделать. Словом, следите за дальнейшим ходом дела по сообщениям в газетах, сказал инженер и укатил в большом черном автомобиле.
Владельцы участков побрели домой с собрания, разделившись на две неравных кучки. Конечно, на этот раз наша сторона взяла верх, но я твердо знал, что угрозу мы не отвели и нажим будет продолжаться.
Так оно и вышло. Скоро я узнал, что двое из нашей семерки поддались уговорам ближайших соседей — те же сидели в долгу, как в шелку, и увидели в этой затее с электростанцией верный шанс поправить свои дела. Потом распространился слух, будто еще трое из нас изъявили готовность продать свою землю; предполагали, что на тайном торге им посулили заплатить побольше отступных. Барышня-телефонистка рассказывала, что им много раз звонили по телефону из Хельсинки и все три хозяина ездили в столицу, правда, в разные дни.
Теперь нас осталось только двое негритят, как в той песенке, и отныне все складывалось хуже некуда. Однажды вечером ко мне зашел последний стойкий землевладелец — если не считать меня самого. Он был в глубоком горе и прямо сказал, что не видит иного выхода, кроме как сдаться. В поселке с каждым днем все больше накаляются страсти, сказал он. Ему, да и нам всем ставят в вину, что мы помешали продаже участков.
А потом, когда поползли слухи, будто кое-кому из несогласных обещали увеличить отступные, многих хозяев захлестнула зависть: они жалели, что выказали излишнюю уступчивость на первом собрании, заявив о своем согласии продать землю. Мой гость сказал, что в магазине его преследовали колкостями, даже жену и детей его — и тех донимали. Да, конечно, я понял его как надо. И все же несладко было убедиться, насколько слаба в поселке солидарность, как ничтожна спайка его жителей и как легко сломить их сопротивление такими доводами и таким оружием, как деньги.
Так я остался один. И я тоже ощутил на себе недоброжелательство соседей. Однако после того, как компания подписала контракт с остальными владельцами усадьб, страсти словно бы поутихли. Может, компания решила, что обойдется без моего крохотного участка, подумал я, — ведь он лежит на самом краю территории, интересующей столичных дельцов. К тому же я человек старый и одинокий. Может, они просто решили подождать, пока я умру. Но я ошибся: уж мы как-нибудь сладим и с последним стойким оловянным солдатиком, — должно быть, посчитали они. — На худой конец пустим его в переплавку.
Спустя несколько месяцев и мне тоже позвонили из Хельсинки. На этот раз со мной говорил какой-то важный директор. Он звал меня в столицу на переговоры: компания, мол, оплатит проезд. Лучше уж вы сюда приезжайте, сказал я, у меня, знаете ли, нет охоты покидать мой прелестный участок, особенно сейчас, когда так прекрасны осенние краски. А что, можно и приехать, сказал он, да только не опасаюсь ли я, что в поселке снова станут мне досаждать, если заподозрят, что я добиваюсь для себя каких-то особых условий при продаже земли. Компания уже имела случай убедиться, насколько щекотливы подобные переговоры. А я и не приму никаких особых условий да и не намерен продавать свою землю, сказал я. Но мне все же было любопытно узнать методы этих дельцов, и я пообещал приехать.
Меня встретили на аэродроме — здесь ждал меня большой черный автомобиль. Что бы мы ни говорили о заправилах компании, — они умеют быть необыкновенно радушными, когда полагают, что этак могут чем-нибудь да разжиться. Мы поехали прямиком к новому небоскребу — гордости компании, мозгу ее. Мне показали все извилины этого мозга, и я удостоился встречи с самым главным директором, который высказал надежду, что мы все же сможем договориться. Жизнь — сплошная цепь компромиссов. Все мы подчиняемся этому закону, сказал он. Но я знал, что он отнюдь не принадлежит к числу людей, славящихся своей уступчивостью.
Меня угостили великолепным завтраком в самом лучшем ресторане. И тут наконец мы заговорили о деле, которое позвало меня в путь. Мы говорили весь день до позднего вечера. Надо признать: доводов в свою пользу у них было хоть отбавляй. И вздумай я уступить, всякий мог бы сказать, что упорство себя оправдывает, если, конечно, вовремя остановиться. Угощение весь день было отменным. И хотите верьте, хотите нет, — но вечером вызвали даже какую-то волчицу, чтобы она попробовала на мне свои зубки, хотя я, собственно, уже в таких летах, что мое мясо любой волчице покажется слишком жестким. Надеюсь, вам понятно, что я имею в виду.
Мало-помалу радушие моих собеседников таяло. Под конец они прервали переговоры, точнее — оставили все попытки меня убедить, но все же никак не соглашались отпустить меня в гостиницу, а хотели во что бы то ни стало устроить меня в гостевой квартире компании. Мне же все это надоело, я хотел поскорее убраться отсюда. Тогда мне сказали, что меня отвезут домой на их служебной машине и впридачу дадут мне телохранителя. Хельсинки стал нынче опасным городом, объяснили мне, кто знает, что может приключиться с пожилым человеком, — у которого и вид к тому же не самый бодрый, — если посреди ночи он отправится куда-то совсем один. Уж верно, совсем один я буду в большей безопасности, чем если вы пошлете со мной вашего «телохранителя», сказал я, и тут они разозлились. Слишком много я о себе понимаю, сказали они, мне бы плясать от радости, что со мной так носились здесь до этой минуты. А где лес рубят — там щепки летят, a заодно и шишки побольше меня. Тут мы вышли на улицу, мимо как раз проезжало такси. Я остановил его и прыгнул в машину.
Конец этой истории таков: я не изменил своего решения, но понял, что игра проиграна. То есть я проиграл игру, они же остались в выигрыше. Такое бывает — небось не в первый раз и не в последний. Сейчас мне угрожает мат. И все же я заявлю свой протест.
Многие, должно быть, знают, что я по профессии химик. И было у меня сколько угодно случаев увидеть, какие опасности таит в себе эта химия для человечества. Может, именно потому я, ныне одинокий и старый пенсионер, столь серьезно смотрю на проблему окружающей среды.
Возможно, мой протест назовут преступлением. Но если только он разбудит наше общество, — уже одно это будет решающим переломом к лучшему. Какое же это тогда преступление…
Два-три дня назад я позвонил главному директору той самой компании и сказал: «Я, знаете, обдумал наше дело и хочу, чтобы вы приехали сюда вместе с двумя ближайшими вашими помощниками. Я настаиваю на своей просьбе», — добавил я. «Что ж, — сказал директор, — если это приведет к решению конфликта, я приеду». — «Только так можно его решить», — сказал я, и это была правда.
Я вижу их — они мчатся сюда по шоссе в своей черной машине. Сейчас я выйду им навстречу и одновременно положу вот эти мои заметки в почтовый ящик у калитки. Как только мы все войдем в дом, дом этот и мы вместе с ним взлетим на воздух. В подвале у меня двести килограммов взрывчатки собственного изготовления. Этого хватит. Когда я распахну дверь в гостиную — тут все и свершится.
Я сдался, но заявил свой протест.
Проведя в Америке десять лет, я купил земельный участок у фермера, который нуждался в деньгах, чтобы и дальше пропивать свою жизнь. Он и пропил ее, и его давно уже нет на свете. Всю свою землю он раздробил на участки для таких, как я, кому надо было наконец где-то осесть. Найти клочок земли, чтобы обрести здесь пристанище, а вскоре, может, и последний приют. Если, конечно, получится как задумано.
Пятьдесят акров в моем участке. Сорок туннландов — сказали бы у нас в Финляндии и подумали бы, что я отхватил изрядный кусок земного шара. У крестьян тамошних земли водилось не меньше, а может, даже и больше того, если посчитать и пашни, и лес. Но мы-то были торпари[8] и потому довольствовались малым. Мы располагали лишь картофельным полем, да лугом, где росла болотная трава, и мы скармливали ее коровам. Леса не было у нас, но нам разрешали брать хворост, шишки, даже поваленные бурей деревья в лесу при том самом хуторе, откуда выделили нам земельный участок. Нынче, конечно, строек никаких уже нет и в помине; наверно, в моих родных местах никто теперь и не знает, где мы жили тогда. А может, и знает кто-то. Фундамент нашего дома, даже если зарос зеленью, может быть еще виден.
Словом, сделавшись владельцем сорока туннландов земли в Америке, я остался этим вполне доволен. А ведь к тому же урожайность здесь совсем иная, чем у нас в холодной Финляндии, с ее хилым слоем перегноя. С моего участка я мог бы снять вдесятеро больше пшеницы, чем снимали мы ржи у нас на родине, на самом что ни на есть большом хуторе. Мог бы — если бы хотел. Да только я не хочу.
Я мало что выращиваю у себя, разве что зелени немного да корнеплодов. Яблоки растут сами по себе — ухаживай за ними да собирай. Да только я не хочу ухаживать и собирать. Ведь я теперь состою в пенсионерах и вполне могу купить то, что мне нужно. Я дал зарасти старым пашням, а лес и вовсе не трогал. Разве что соседнему фермеру позволял временами пасти на моей земле своих телок. Они поедают траву и легче становится бродить по тропинкам. Лес у меня по большей части лиственный, лишь изредка попадаются сосны и кедры. Вам бы поглядеть на мое владение осенью, когда пылают клены и дубы одеты золотом. «Вам» — написал я. Я же ни с кем здесь не знаком, кроме соседей, а они видят то же, что и я, так что нет никакой нужды писать им об этом. К вам я обращаюсь, к тем, кто еще остался у меня на родине, — все равно — кто. Впрочем, должно быть, никого уже и не осталось. Не знаю, дли кого я все это пишу. Первым делом, наверно, для самого себя. Но, может, все же кто-нибудь когда-нибудь это прочтет и сделает из всего свои выводы.
Мой дом. У меня есть дом, который я сам построил. Поначалу это была простая дощатая избушка на четырех столбах. Не одну ночь провел я в ней, укрывшись в спальном мешке, и повсюду вокруг пели сверчки. Сверчки в здешних краях совсем другие, чем у нас дома, на родине. Звон от них такой, будто от санных колокольчиков, когда сани вереницей мчатся друг за другом по зимней дороге. Динь-динь-день-день-динь-динь-динь! Но осенью они смолкают. Так что зимой звон этот можно услышать разве что дома, на моей старой родине. Впрочем, должно быть, и там этого нынче нельзя.
А дом я уже достроил. У меня теперь две спальни и кухня, не считая комнаты, в которой я живу. Комната достаточно просторная для одинокого человека. Здесь я и доживаю свои дни. Но ежедневно я обхожу весь мой участок. И всегда навещаю ореховые деревья. Их у меня двадцать штук, и деревья эти — очень ценные. Американское государство делает из орехового дерева ружейные приклады, когда ему надо выиграть какую-нибудь войну, а нет войны — все равно делает то же самое. Кроме того, из орехового дерева изготовляют мебель, тоже ценную очень. В любой день мог бы я продать любое из этих деревьев за пять тысяч долларов. Да только я не зарюсь на доллары. Зато могут другие позариться, вот я и присматриваю за деревьями. Не хочу, чтобы чужие люди забредали на мою землю. Сколько раз, бывало, срубали и вывозили у других ореховые деревья, а хозяин ничего даже не замечал. Только мои стволы целы покамест.
Там и сям — на видных местах — я расставил вокруг моего участка столбы с предупреждением: «Вход воспрещен!» Потому что, как уже было сказано, мне не нужны гости, которых сам я к себе не звал. А теперь я и вовсе никого не зову.
В Америке земля совсем иная, чем та, что запомнилась мне в равнинном краю, где некогда я родился. Она то холмами горбится, то лощинами обрывается. В жару по́том обольешься, пока обойдешь свой участок. А в стужу снежной зимой небось тоже не легче. У меня сани с мотором есть, могу объехать свое владение, ни разу не провалившись в снег. Но уж коли зима нагрянет с шумом и грохотом в ноябре, как случается порой, — тут уж я по большей части отсиживаюсь дома.
Тогда-то я и задумываюсь о нашей усадьбе на родине. Кто-то скажет, наверно, о чем уж тут особенно раздумывать? Первым делом — изба, в которой мы жили: комната, каморка да сени, — у многих и того не было. Потом — хлев — он же коровник, телятник и овчарня. В одном конце его устроили закром, куда зимой по мере надобности сносили или свозили солому. Третье наше строение — сарай — стоял чуть на отшибе. А рядом с коровником, с окошком в северной его стене, выстроили уборную и увенчали ее покатой крышей. И еще был у нас на лугу сарай для снопов.
Вот и все строения наши.
Сколько же нас было, когда мы жили там? А это смотря как считать — в какое время. Больше всего было жителей в доме до того, как умерли Роза и Вильгельм, а умерли они зимой, или, точнее, когда зима повернула на лето, сперва — Вильгельм, а спустя три недели и Роза.
От чахотки умерли они. А при жизни их нас было в том доме девятеро.
Наверно, тесно нам приходилось в нем, но не помню, чтобы мне тогда так казалось. И для Розы и для Вильгельма места хватило бы, по крайней мере, до тех пор, пока и им не пришло бы время покинуть родной дом.
Наверно, они приехали бы сюда — в Америку, хочу я сказать. Ведь беднота искала здесь спасения, коль скоро в родном поселке для нее места не находилось. Роза, должно быть, поселилась бы неподалеку отсюда, где-нибудь на Среднем Западе, а Вильгельм — осел бы где-то подальше, может, на берегу Тихого океана.
А потом наш отец уехал в Африку. Думал на хутор там заработать, чтобы мы из торпарей вышли и всей семьей получше зажили. Да только никакого хутора для нас не получилось — не прошло и четырех месяцев, как мы узнали, что он умер от болезни спустя три недели после того, как приплыл в Африку. Так мать осталась одна с пятью детьми. Конечно, многим в том краю еще хуже нашего жилось, а все же непросто было нам подняться. То есть в некотором смысле, может, и просто. Но уж что легко — никак не скажешь.
Вообще-то, если призадуматься, не так уж и тяжко было нам. Одежду мы наследовали друг от друга, а что до еды, так перебирать, известно, не приходилось, но чтобы голодали — того не помню. Конечно, все дети, только вырастут чуть-чуть, помогали по дому и всякую работу по хозяйству ладили, но так уж повелось у бедных людей.
Мне двенадцатый год шел, когда прислали то самое письмо из Африки; из всех детей я был самый старший. Горестный выпал нам день, и за ним потянулось много других горестных дней, особенно для мамы. Помню, сколько раз я видал, как она стоит, припав к коровьей шее, и плачет навзрыд. Со временем, должно быть, горе ее притупилось, как это обычно случается.
Семнадцати лет, подобно многим другим, я решил уехать в Америку. Я собрал по крохам почти что все деньги на билеты да еще на иммиграционный сбор, но немного все же пришлось занять. Долг свой я выслал уже через несколько месяцев, и в первые годы вообще не раз посылал домой деньги. Но потом следом за мной пересекли Атлантический океан еще двое братьев, — обоих нынче уже нет в живых. А две девушки, сестры мои, вышли замуж в родных местах, — самые младшие из всех детей. Вот уже двадцать лет, как я ничего не слыхал о них. Может, их тоже уже нет в живых.
Никто из нас не был любителем писать письма, по крайней мере поначалу, ведь учиться-то нам почти не привелось. Сам-то я начал писать и заметы делать в более поздние годы, но тогда у меня уже никого не осталось, кому я мог бы посылать письма.
А может, у меня просто не получались письма.
Да, о чем только не вспомнить, стоит лишь задуматься о прошлом. Вот только я плохо помню, как я уезжал с родины сюда. Как прощался с родными и что мы все при этом чувствовали. Может, просто человеку не хочется запоминать мучительное что-то. Но ведь, с другой стороны, ринуться в большой мир — уж как заманчиво. Должно быть, об этом я больше всего и думал в ту пору.
Так-то. А теперь я сижу вот здесь. И скоро конец всему. Всему моему путешествию.
Я пробовал изобразить на бумаге дом моего детства. Я изобразил его словно бы увиденным с южной стороны. Вот изба с ее фронтонным окном, а позади — сарай и отхожее место. Много времени потребовалось мне, чтобы в точности изобразить все, как оно было, как оно мне запомнилось. Много лет. Казалось, я делал важную работу, и я не жалел для нее никаких сил.
Есть на моей здешней земле холмик, который живо напоминает мне наш участок, дом и надел торпарей — сама природа здешняя, южный склон холмика. Там я поставил столбы, чтобы обозначить очертания дома. И прогуливаясь по своей земле, я никогда не прохожу мимо того места. Как-то раз я выгреб оттуда весь снег и постарался воссоздать горницу нашу. Изрядный это был труд и вторично я за это уже не брался. Но за этой работой мне вспомнилось многое из того, что прежде не всплывало в памяти. Вся картина сделалась много четче.
Для чего я делал все это? Наверно, мне следовало бы спросить себя об этом.
Но у меня нет точного ответа на этот вопрос. Было это как наваждение. Может, я просто строю для себя склеп. Этим я вот что хочу сказать: человек выходит из земли и в землю возвратится, и лучше всего возвратиться ему в ту же землю, откуда он вышел. Во всяком случае, когда настолько состаришься, что найдет на тебя тоска по земле, — это непременно будет тоска по той самой земле, по тому самому краю, где ты вырос. От многих людей слыхал я это и изведал на себе самом.
Стало быть, нынче я строю дом, где поселится моя тоска по родному краю. Куда занесла меня жизнь, там я живу и поныне, и ничего не поделаешь с этим, но в то же самое время я с той землей и с тем краем, где мне надлежало бы быть.