Начальник станции знал, что эта женщина лжет. Он знал это уже полтора года. Напрасно утверждать, будто его сестра, всевидящая и всезнающая, открыла ему на это глаза. Когда женщина пришла к нему арендовать подвальные склады, те самые, что пустовали уже десять лет, — разве он мог тогда предположить плохое?
Но потом, спустя три месяца, когда загремели тележки и началась загрузка складов, в его голове зашевелились странные предчувствия, ему стало удивительно, — и что́ они только завозят туда в подвал? Вот и сейчас он стоял у окна конторы и видел. Нет, он не смотрел специально, он стоял просто так, глядел на людей, которые с поклажей пересекали площадь, поднимались по ступеням и входили в зал ожидания.
Грузовая машина приблизилась к восточному фасаду вокзала, въехала на маленький дворик, который вообще-то принадлежал вокзальному ресторану. Машина дала задний ход, борт опустили, в кузове было полно коричневых картонных коробок, их стали снимать на землю и таскать в подвал. Удивительным было и то, что коробки разгружали тут, ближе было бы заносить их со стороны главного фасада, так было бы проще. Потом люди заметили это неудобство, сходили за тележкой, стали укладывать коробки на тележку — и пошло!
Водитель грузовика издали казался знакомым человеком. А тот, кто толкал тележку, был помощником госпожи. Начальник станции не нашел более подходящего слова, чтобы определить род его занятий. Госпожа называла его «мой sofööri»[4], и он действительно водил «шевроле», когда хозяйка уезжала куда-нибудь далеко. У госпожи был также «фиат». «Малютка фиу», аккуратная красная машинка, которую госпожа охотно водила сама.
Но люди говорили про sofööri совсем другое. Однажды за завтраком сестра начальника станции принялась рассказывать про госпожу и sofööri, про то, как они вместе бывают за границей и ведут себя там неприлично, живут как супружеская пара. Начальник станции возмутился. Положил на тарелку нож с вилкой, поднялся и ушел в свою комнату. Сегодня была приготовлена фаршированная щука — его любимое блюдо, а он едва прикоснулся к еде и потому сердился еще больше.
— Иди кушать, — уговаривала его сестра, появившись на пороге. — Я больше ничего не скажу про нее.
— Наговорят всякого, и только потому, что она развелась. Не могу понять, разве человек становится хуже, если у него не сложилась семейная жизнь. Возьмите хотя бы меня, — и начальник станции указал на себя рукой. — Я не женат, и ты знаешь, что про меня болтают — почему не женится? Почему не найдет себе жену? Ну что во мне особенного из-за того, что я холостой? Ну что, скажи? Уж ты-то должна меня знать.
— Все я знаю, — миролюбиво ответила сестра. — Знаю и то, что на тебя было бы много охотниц, да ты сам не захотел никого. Ты слишком требовательный. Твоя избранница должна была быть по крайней мере принцессой. И чтобы она готовить умела чуть не лучше всех на свете, и ухаживать за садом, и разбираться в литературе, и плавать на яхте, и бог знает что. Меня даже иной раз подмывало спросить, а сам-то ты что можешь им предложить. Что в тебе-то такого удивительного? Да нет, ты не сердись, ты хороший человек, очень хороший, деловой, пожалуй даже слишком деловой, добросовестный чиновник, это прекрасное качество. В железнодорожном управлении про тебя говорят только хорошее, на твоей станции царит образцовый порядок. Но женщина ждет от мужчины чего-то иного.
— Чего же? — и начальник станции посмотрел на сестру с легкой усмешкой на губах. Сестра была вдовой, она успела прожить в браке десять месяцев, как муж умер.
— Нежности. — Сестра посмотрела брату прямо в глаза. — Близости. Внимания. Не поверхностного внимания, а такого, которое идет от сердца.
— И таким был Антон? — Начальник станции чистил щуку, кончиком ножа осторожно вытаскивал мелкие кости и складывал их на край тарелки: в душе он сознавал, что вопрос был бестактным.
— Именно таким. — Сестра пристально посмотрела на него через стол. — Ты думаешь, это не так. Что десять месяцев слишком малый срок, чтобы узнать человека, но мне этого хватило. И ни один мужчина на свете не мог бы быть для женщины лучшим мужем, чем был Антон для меня. — Сестра покраснела, словно говорила о сугубо интимных вещах, но ведь когда-то она должна была это сказать. — В обществе знакомых женщин ты словно деревянный; когда ты кланяешься, я слышу, как скрипят твои кости. Когда ты танцуешь с ними…
— Я не танцую с женщинами.
— Нет, конечно. Но когда ты оказываешься перед неприятной неизбежностью пригласить женщину на танец, то ты держишь свою руку вот так, — и сестра протянула над столом руку как можно дальше, — и эта несчастная, которой суждено с тобой танцевать, вертится где-то там, у кончиков твоих пальцев, в метре от тебя. Я не удивляюсь, что ты остался одиноким.
— Но я хочу быть одиноким. Мне они безразличны. Вернее сказать, я безразличен к тем женщинам, которых встречал.
— А теперь ты слишком стар.
— Это понятие не поддается измерению. У каждого из нас свои биологические ритмы. И моего ритма ты знать не можешь.
— Зато я знаю, сколько лот ты отработал. Я езжу за тобой со станции на станцию и знаю, что тебе пятьдесят три. У тебя еще ость возможность стать инспектором на железной дороге, к этому ты и стремишься, и я думаю — твоя добросовестность будет отмечена.
— Ну хватит! — оборвал сестру начальник станции. — Мы ведь говорили с тобой про людскую молву. Меня не волнует, что говорят обо мне, я сказал только к примеру. Если человек хоть чем-то отличается от других, его сразу начинают осуждать… И если тот мужчина служит у хозяйки шофером, разве не естественно, что она пользуется его услугами.
— Да, почему бы ей не пользоваться?
Начальник станции вспомнил, каким тоном это было сказано; издевка сестры была такой тонкой, едва уловимой, что было бы глупо отвечать на это. Ему вспомнился весь их разговор, он взглянул на конторские часы, — половина десятого! Разве это время для завоза товара? Какая фирма работает сейчас? Весна была светлая, нежный розовый сумрак окрасил верхушки привокзальных деревьев, на которых еще не распустились почки. Начальник станции отворил окно, воздух был прохладный, но в этой прохладе уже ощущалось дыхание весны. Вокзальный двор, газоны были недавно политы, к запаху зеленеющей травы примешивался запах мокрого песка. «Так бывает после дождя», — подумал начальник станции и глубоко вздохнул.
А во дворе продолжало громыхать железное колесо тачки. Когда тачка по пологому спуску съезжала в подвал, шум напоминал раскаты отдаленной грозы. Слышно было, как коробки укладывают в штабеля. «Что это за товар? Что они привезли на склады в такой поздний час? Ведь у ресторана есть свой подвал, свои сухие склады. Я не хочу думать ничего плохого. Никого не хочу подозревать. Но я не могу ничего с собой поделать, я подозреваю. И не только подозреваю, я знаю точно». Потому что машина уехала, а пока он стоял у окна, машина появилась снова — и все повторилось.
Ладони у начальника станции стали влажными, он вытер их носовым платком, подумал и принялся корить себя. Стыдно подозревать человека, о делах и помыслах которого у тебя нет точных сведений. Только эта аренда подвалов и товар, который возили туда машину за машиной… И начальник станции подумал о госпоже, хозяйке ресторана. Такая женщина! С хорошими манерами, серьезная, набожная, правда чуть полноватая, но у нее изящные, маленькие руки, красивые ноги. Я не такой уж дурак, чтобы не заметить всего этого.
И начальнику станции вспомнилась мягкая обходительность госпожи, когда его не раз приглашали на кофе в ее кабинет, а иногда и в квартиру в восточном крыле здания. «Настоящий кофе, пирожные, бутерброды с лососиной! И снова вопросы. Зачем она поила его кофе? Откуда у нее всегда был натуральный кофе? Или я в глазах госпожи занимаю такое особое положение, что именно мне следует подавать натуральный кофе, а другим суррогат?»
Лоб у начальника станции покрылся капельками пота: как все это понимать? Эти приглашения на кофе могли означать лишь одно: госпожа увлечена им, — нет, не то слово, — она считает его своим другом, он ей нравится. Начальник станции видел свое отражение в оконном стекле, не очень четко, в основном очертания, нос, лоб, щеки — белеющие пятна, но он и так прекрасно знал свое лицо. Лицо мужчины в его возрасте. Довольно хорошо сохранившееся, потому что он много двигался, летом ходил под парусом, бывал на море, морской ветер, — да, именно он разглаживал морщины, — ветер, свобода, беззаботная жизнь.
У госпожи было много знакомых, особенно в последнее время — они приходили и уходили бесконечной чередой. Большинство из них — а вообще-то почти все — были пассажирами: «хорошие старые друзья», — повторяла ему госпожа с обворожительной улыбкой на лице, и начальник станции помнил, какие имена мелькали в их разговоре: министры, депутаты парламента, государственные чиновники высокого ранга, в их числе генеральный директор государственных железных дорог.
Начальник станции тихо застонал. Почему он вздрогнул при этом воспоминании? Женщина, госпожа с таким избранным кругом знакомых: известные в стране люди, судьи, руководители нации, депутаты, стражи закона, у которых должен быть чистый фасад. Возможно ли, чтобы в таких сферах, среди близких всех этих деятелей творились противозаконные дела? Нет, нет! Наверно, невозможно.
Начальник станции повернулся, прошелся по комнате, снова обратился к окну, его тянуло туда как магнитом, — sofööri катил тачку; он чуть не сказал «сутенёр», — да что же это, он совсем перестал владеть своими мыслями! А этот человек продолжал толкать тачку. «Шевроле» подогнали теперь к дому, машина была забита грузом, через заднее стекло виднелись коробки и пакеты.
Диспетчер подошел к двери, изумился при виде начальника станции, — ведь он уже давно должен быть дома.
— Извините, я не знал. Хотел пройти тут прямиком к киоску.
Начальник станции был так поглощен своими мыслями, что не сразу понял, о чем говорит диспетчер. — И что это они там возят на тачке? — вырвалось у него само собой.
— Кто возит? — диспетчер подошел к окну, стал рядом с начальником станции и посмотрел в ту сторону, куда глядел начальник станции.
— Да нет, ничего. Я тут задумался, — начальник станции махнул рукой и, отвернувшись, шагнул к двери.
— Поздненько груз поступает, — сказал диспетчер, — похоже, там сам хозяин с тачкой.
— Какой хозяин? — перебил начальник станции.
Диспетчер смущенно усмехнулся. — Мы с ребятами так его называем между собой.
— Но не со мной! — раздраженно бросил начальник станции.
Он стремительно вышел в вестибюль, снял с вешалки пальто, накинул его на плечи широким округлым движением. «Не со мной», — пробормотал он, вышел в дверь, затворил ее за собой плотно, будто подчеркнул: «Надеюсь, вы слышали и поняли, что́ я хотел этим сказать, захлопнув дверь». Ну а что я говорю? Что я делаю?
Начальник станции спустился по лестнице, открыл нижнюю дверь, сделал несколько шагов по серым гранитным ступеням, прошел вдоль здания вокзала. Собираясь свернуть за угол, он встретился лицом к лицу с шофером. Шофер оставил тачку с другой стороны возле дверей зала ожидания и дверей ресторана. Закуривая сигарету, медленным шагом он направлялся мимо вокзала к киоску. Он был весь в поту, шоферская кепка сдвинута на затылок, вьющиеся волосы прилипли к мокрому лбу.
— Начальнику станции добрый день!
В тоне мужчины — хотя и вежливом — был тот приятельский оттенок, которого не позволяли себе служащие станции. Что это? Равенство? Превосходство? Начальник станции поднес руку к козырьку форменной фуражки, лично он предпочитал быть официальным и соблюдать границы. Его представляли раньше шоферу, это произошло в кабинете госпожи, как раз во время одного из визитов, когда они вместе пили кофе. Имени шофера он не запомнил, но слышал потом от писаря канцелярии, что его зовут Ловенталь; «фон, — добавил писарь, — фон Ловенталь». Начальник станции смотрел на красноватое широкое лицо мужчины. «Простоват для дворянского рода», — подумал он. Ловенталь прихрамывал на одну ногу, она у него не сгибалась в колене. И об этом тоже существовала своя история.
Она дошла до ушей начальника станции из разговоров сестры за завтраком. Он, по обыкновению, попытался остановить словесный поток, но напрасно.
— Этот человек не служил в армии, — начала сестра. — Задумывался ли ты когда-нибудь над этим, тебя это не удивляло? Мужчина в таком возрасте, и не на фронте.
— Он же хромает, — проговорил начальник станции, — из-за ноги освобожден от армии.
— Неужели ты не знаешь, почему он хромает? — спросила сестра.
— Какого дьявола я должен знать, кто и почему хромает, — нервно ответил начальник станции, встал из-за стола, подошел к шкафу, достал бутылочку с самарином[5], налил в стакан воды и проглотил таблетку. — Вечно ты заводишь за столом эти свои разговоры.
— Да, но я слышала из надежного источника, что ногу ему сделали такой, — сестра произнесла это почти шепотом, чтобы прислуга в кухне не услыхала.
— Сделали? — Начальник станции поставил стакан на стол и сел. — Как это сделали?
— Засунули что-то в колено, в коленную чашечку, понимаешь, чтобы не сгибалось, вот он и избежал фронта, — сестра чистила картошку, сваренную в мундире, сложила очистки на край тарелки, ребром вилки раскрошила картошку на куски, протянула руку, взялась за соусник, как ни в чем не бывало полила картошку соусом. И принялась есть.
— Неужели ты не понимаешь, какие вещи говоришь? — ужаснулся начальник станции.
А сестра сидела и спокойно ела, хотя только что изрекла кошмарный поклеп. Значит, ей не ясно, какое страшное обвинение прозвучало только что. Или женщины так устроены? Не потому ли они выдерживают больше, чем мужчины, может, у них и вправду эмоций как у крокодила?
— Я говорю то, что слышала, — сказала сестра. — И если подумать, то не удивилась. Ты помнишь, два года назад, когда госпожа развелась со своим плюгавеньким офицером, тогда этот человек еще не хромал.
— Но ведь это доказывает, что дело не в ноге, ведь он уже тогда мог угодить на фронт. Он не хромал, значит, хромота не связана с тем, чтобы избежать фронта.
— Он состоял тогда на такой должности, что был нужен в народном снабжении, а потом его оттуда сняли. Теперь веришь?
— Нет.
При словах «народное снабжение» начальник станции внутренне содрогнулся, эти слова были так близки тем делам, которые он подозревал и которых боялся. Этих слов он прямо-таки терпеть не мог, совсем как в детстве, когда слушал сказки о горных троллях. Он боялся троллей, эти существа всегда виделись ему живыми, когда он стоял у книжной полки в зале. Ну вот, теперь все мысли перепутались.
— Ты просто увязла по горло в наших городских сплетнях, — сказал он.
Сестра ела. Молча подала ему хлеб, подвинула тарелку с сыром. Начальник станции брал все, что предлагалось, машинально жевал, избегая разговора, чтобы не вызвать сестру на новые разоблачения.
— Если хочешь знать конец этой истории… — продолжила она.
— Не хочу. — Начальник станции постучал по столу ручкой ножа. — Поверь мне, не хочу.
— Ну ты прямо как Каспер, — засмеялась сестра, поставила на стол тарелки и отдала их прислуге, вызванной звонком, подала десертные тарелки для киселя и придвинула чашу с киселем к тарелке начальника станции. — Разве ты не помнишь того Каспера из нашего детства, который ничему не желал учиться?
— Это разные вещи. Я не хочу слушать сплетни.
— Но как же ты не понимаешь! Из них складывается информация. Из них я узнаю про все дела в нашем городе.
— Тоже мне дела! Как это скверно.
— Не скажи. Если бы я начала избирательно делить все слухи — это возьму, а это отброшу, то я не знала бы ничего.
Начальник станции вздохнул.
— Колено-то, говорят, начало поправляться после операции, сделанной доктором, и sofööri стал опять вроде как пригоден к военной службе, и тогда ему снова что-то зашили в колено, понимаешь? Разве это не ужасно? Одни умирают на фронте, а этот ходит с негнущимся коленом и наслаждается… наслаждается, я говорю, иного слова про его жизнь я не нахожу.
Рассказы сестры пронеслись в мыслях начальника станции, когда теперь шофер остановился перед ним, словно собираясь продолжить разговор, начальник станции хотел пройти мимо, но решил, что будет невежливо просто так взять и обойти стоящего перед тобой человека.
— Прекрасный вечер. — Начальник станции оперся о трость с серебряным набалдашником, поднял голову — почки на больших кленах готовы были вот-вот раскрыться.
— Да, хорошо. — Мужчина курил. Взгляд его проследовал за взглядом начальника станции. — Красивые деревья здесь в саду перед вашей квартирой.
— Это истинное счастье, что есть такой двор. В наши времена не успеваешь и отпуск взять, так хоть сядешь в беседку и представляешь, что ты на отдыхе.
— Но воды здесь нет.
— Нет. Воды нет, а на городскую набережную я редко выбираюсь.
— Я слышал, начальник станции любит парусный спорт.
— Да, верно. У меня есть лодка в районе Порвоо. Раньше — я имею в виду до этих войн, — я проводил отпуск на море, в Кауниссаари, в Суурсаари, там я жил на полном пансионе у одного знакомого.
— Хорошее было время. — Собеседник стряхнул пепел с сигареты. — Я родом не из этих мест, я из Коккола, с побережья. У нас там попросторнее, чем тут у вас.
— Вот что, из Коккола! Там у меня жил двоюродный брат, морской капитан Карлберг, может, слышали такое имя?
— Ну как же, Калле Карлберг. Мальчишкой я был у него на корабле юнгой.
— Ах так! — Начальнику станции показалось неудобным, что человек, которого все осуждали, служил юнгой у Калле. Хотя с тех пор прошло много лет.
— С той поры много воды утекло, — sofööri как бы продолжил его мысль, — последний раз я встретил Калле в тридцать седьмом году в Хельсинки. Сильно он постарел.
К тридцать седьмому году Калле уже пролежал три года в сырой земле. Начальник станции чуть было не сказал об этом, но решил, что не стоит.
— Очень плох был Калле в тридцать седьмом году, очень плох, — не удержался начальник станции. Собеседник взглянул на него исподлобья.
— Народ нынче много ездит, — продолжил он разговор.
— Да, ездит.
— Катаются туда и сюда, сначала приезжают, потом недолго думая уезжают, потом обратно едут. А у Гансов впереди тяжелые времена.
— Да, похоже на то.
— Точно, точно. Не успевают увозить своих прочь так быстро, как хотелось бы. Госпожа была у них переводчицей, она говорит по-немецки как лошадь — так и чешет!
— Вот что!
Начальник станции обиделся. Как лошадь! Он переставил свою трость, сделал шаг в сторону, мужчина тоже шевельнулся и тоже шагнул в сторону. Девушка в киоске за стеклом поклонилась. Начальник станции официально поздоровался с ней, уборщица прошла мимо, она тоже поклонилась, старая женщина; начальник станции не сразу ее заметил, остановился, оглянулся и поздоровался. Нельзя не замечать людей, особенно подчиненных или находящихся в более низком положении, это вызывает у них неприязнь, порождает ненужные разговоры.
— Домой идете?
Sofööri сплюнул, бросил окурок на дорогу, начальника станции разбирало зло, он терпеть не мог мусора на мостовой и на платформе. Раньше на станции была девушка с совком, которая ходила и подбирала мусор, теперь времена другие, в последние годы приходится привыкать ко всему. Вся станция была как сплошной мусорный ящик. Приходили поезда с эвакуированными, прибывали воинские составы, приезжали люди, располагались по углам зала ожидания и в ресторане. У них с собой были бумажные мешки и узлы, вещи, завернутые в газету, и без лишних угрызений совести все бумажки, мусор, пустые пачки от сигарет, детские какашки они оставляли тут же.
Жалко было смотреть на этих людей, конечно жалко, но разве несчастье означало, что надо было стать совершенно безвольным, так опуститься — ведь это только удваивало несчастье, делало человека равнодушным ко всему. И коль уж они остались в живых, то при такой ситуации человек должен быть смелым, стать как бы выше самого себя, радоваться свободе, радоваться весне посреди всей убогости, заботиться о себе, поднимать свое самосознание. Начальник и сам нуждался в этом — поднять чувство собственного достоинства! Перед ним стояли вопросы, за которые он был в ответе — во всяком случае в какой-то мере, но у него не хватало смелости взяться за них. Стыдно сказать, но он не решался.
«Ты слишком деликатный человек», — не раз говорила ему сестра. Он отрицал это, он знал, что на службе он строг, точен, от подчиненных он требовал исполнительности, как и следовало, если хочешь быть примерным начальником. И вот наступило такое время, которого человек, собственно говоря, должен бы бояться всю жизнь, но которого нельзя предположить сегодня или допустить в будущем. Теперь такое время настало, но станция выдержала. Поезда приходили и уходили когда и как вздумается, случались замены, заторы, составы передвигались с одних путей на другие, по линии шла ошибочная информация, часто противоречивая, но на его участке пути, на его пристанционной территории пока еще было хорошо.
Зато сам он почти не бывал дома, частенько даже не ночевал. Давно уже позабыто нормальное служебное время, и если он ночью спал и в эти часы что-нибудь случалось, то он был за это в ответе. Иногда он посреди ночи вскакивал с постели, ему чудились столкнувшиеся поезда, он слышал грохот, видел людей, вылетающих из вагонов как тряпичные куклы, во сне он ползком обшаривал свой участок пути, ища на рельсовых стыках бомбы, мины, — господи, он знал про все это! — и он выстоял. В сущности — и он однажды мысленно сказал это самому себе — в нем выросла какая-то новая сила, он как бы вступил в новое измерение, о существовании которого раньше не подозревал. И вот теперь эта возня с привокзальным рестораном поколебала равновесие, столкнулась с новой народившейся силой, той самой, которая так нужна была ему в нынешние времена.
Прогуливаясь, начальник станции и sofööri дошли до калитки перед служебной квартирой начальника станции. Он остановился, sofööri тоже. «Неужели он думает, несчастный, что я приглашу его к себе, этого sofööri, про истинные занятия которого я ничего не знаю и который выглядит таким простолюдином, несмотря на свою приставку „фон“»? Начальник станции посмотрел на стену дома, белевшую сквозь ветки лиственницы. 13 окне столовой стояла сестра, и, конечно, в накрахмаленном белом переднике. «И зачем только она так вырядилась? Если она еще откроет окно и что-нибудь крикнет, как она иногда делает, я удушу ее собственными руками».
Но сестра ничего не крикнула и отошла от окна, начальник станции козырнул, открыл калитку и зашагал по песчаной дорожке к парадной двери. Садовые скамейки были вычищены, листья собраны в кучи, это было удивительно в наши-то времена, при дикой нехватке рабочей силы, но начальник станции знал, что это дело добрых рук Саволайнена. Старенький, дряхлый станционный служащий, который раньше стоял в дверях зала ожидания и проверял у пассажиров билеты на платформу (теперь этих билетов уже никто не спрашивал), так вот, этот человек считал для себя делом чести содержать в порядке дорожки и газоны: длинная дорожка рядом с вокзалом, газон перед окнами столовой и овальный газон с северной стороны. Сестра любила старика и приглашала его в кухню на чашечку кофе-суррогата всякий раз, когда он работал в саду.
Сестра придерживала открытой входную дверь, пока начальник станции поднимался по ступеням. Ничего не говоря, он прошел мимо сестры, бросил форменную фуражку на полку, проследовал прямо в свой рабочий кабинет, снял пиджак, аккуратно повесил его на спинку стула. Подошел к шкафу, достал коричневый бархатный халат, сунул руки в широкие, на шелковой подкладке рукава, завязал пояс, вздохнул с облегчением. Трудовая кольчуга была скинута с плеч. Он подошел к шкафчику возле письменного стола, сунул туда руку и шарил, пока из глубины, как игрушка, не выкатилась бутылка, наполовину пустая; при движении она издавала приятное бульканье. Он взял бутылку, взглянул на дверь, быстро подошел к большому секретеру светлого дерева, открыл его, потянул за медное колечко и отворил боковую стенку, достал с полочки красивую рюмку лилового стекла, налил до краев коньяку и разом опрокинул коньяк в рот, однако не проглотил его сразу, а держал во рту так, чтобы щеки, десны, нёбо ощутили силу и крепость напитка, откинул назад голову и медленно выпил коньяк.
— Иди кушать, — раздался голос сестры. Это была удивительно мудрая женщина, она никогда не входила к нему без стука, а звала его через дверь, из зала или из передней. И правильно, ведь он тоже не бывал в комнате сестры, разве только по ее просьбе. Начальник станции поблагодарил, прошелся по комнате, поводя плечами, словно с них свалился тяжелый груз — так лошадь мотает головой, когда с шеи снимают хомут; он остановился у окна, сквозь просыпающиеся ветви кленов и липы взглянул на небо. Живая изгородь из боярышника заслоняла пути и задерживала пыль, кустарник был густой и хорошо подстриженный.
Начальник постоял с минуту перед окном, барабаня по стеклу пальцами, остался доволен всем увиденным, — здесь был совсем иной вид, чем тот, который он созерцал целыми днями на работе, уселся в кресло, откинулся назад и закрыл глаза. Перед ним сразу возник образ госпожи, ее маленькие пальцы, унизанные блестящими перстнями. Стройные ноги, обтянутые тонкими шелковыми чулками, одежда, фигура, голос, звучавший в его ушах как музыка.
Положение было не таким простым, как могло показаться. Начальник станции вернулся к секретеру, налил вторую рюмку, медленно походил взад и вперед по комнате с рюмкой в руке, изредка отхлебывая по маленькому глоточку. Сложившаяся между ним и хозяйкой привокзального ресторана связь, — он быстро проглотил вместе с коньяком это показавшееся ему неприличным слово, подумал и решил, что вправе назвать это неким потоком, потоком взаимных мыслей и чувств-симпатий. Что ни говори, а это было все-таки симпатией.
Госпожа предстала перед его мысленным взором, и образ ее был обворожителен. Приятно было и то, что госпожа со своей стороны постоянно поддерживала с ним контакт, а как иначе это можно было истолковать — госпожа испытывала к нему дружеские чувства, даже привязанность. Однако во всей этой приятности, во всех проявлениях дружбы был странный, пугающе-утонченный, какой-то греховный привкус. Начальник станции отпил еще коньяка. Остановился, поднял рюмку, рассматривая ее на фоне вечернего закатного неба.
Про это он тоже позабыл: коньяк! Коньяк был со складов госпожи. Получен в подарок на пасху, вокзальная служанка прибежала вечером в страстной четверг и принесла пакет, в котором были маленькие желтенькие пасхальные цыплятки, коробка конфет и бутылка коньяка. Лучшего французского коньяка. Вместе с сестрой они открыли пакет, уже зная заранее, что в нем запрещенный товар, но они приняли пакет и, увидев бутылку, начальник станции взял ее в руки, прижал к груди, обнял и, танцуя, обогнул обеденный стол. Сестра молчала. Она вытащила коробку конфет, повертела ее в руках, лучшие шоколадные конфеты из Швеции.
— Это должно быть предназначено мне, — проговорила она, — но я не собираюсь из-за конфет пускаться в пляс.
А на рождество явился посыльный госпожи, позвонил в дверь и вручил сверток, который он едва дотащил. Начальник станции дал парню на чай, потом пожалел об этом, получилось, будто он сам заказал все эти товары, с трудом поднял сверток, перенес его в столовую, поставил посреди стола. Служанка пришла накрывать к обеду, он отослал ее прочь. Еще недоставало, чтобы служанка пронюхала про такие секреты!
Вошла сестра, увидела принесенный пакет, ничего не спросила, поняла все без слов, чуть ли не бегом подошла к двери между кухней и коридором, поговорила со служанкой, — наверно отослала ее куда-нибудь, — вернулась в столовую, шла осторожно, будто приближалась к бомбе, готовой разорваться. Так они и стояли рядом, смотрели на пакет, долгое время не произнося ни слова. Наконец начальник станции сказал, что пакет тяжелый. Потом он прошел к себе в комнату, принес оттуда длинные остроконечные ножницы, разрезал бечевку, развернул крафт-бумагу, которой пакет был обернут в три слоя. В бумаге была коробка, тоже обмотанная бечевкой, начальник станции перерезал ее и открыл крышку. Коробка была нарядно украшена, вся выложена изнутри яркой рождественской бумагой.
— Где она все это достает? — спросила сестра, надела очки и принялась внимательно разглядывать картинки. — Из Швеции, — сама же ответила на свой вопрос, — по меньшей мере раз в месяц она бывает в Швеции, якобы по делам Красного Креста.
Сестра развернула шуршащую бумагу, посмотрела на золотую звездочку над яслями, где младенец Иисус в красном плащике полеживал в окружении матери, отца, овец и ослов! На синем небе среди звезд толстощекие ангелы дули в золотые трубы и тромбоны; ангелы стояли на белых облаках, крылья у них были розоватыми.
— Открывай, — нетерпеливо сказал начальник станции, сестра взялась за бумагу двумя пальцами, осторожно отогнула крышку. В правом углу коробки лежал большой сверток, обернутый в рождественскую бумагу, под ним был пергамент с рождественской картинкой. На картинке был изображен веселый розовый поросеночек с четырехлистным клевером во рту.
— Окорок, — выдохнула сестра, — она послала нам окорок. Что будем делать?
Начальник станции протянул руку, сунул пальцы под пакет, попытался поднять его, но сверток даже не шевельнулся.
— Пожалуй, несколько килограммов, — шепнула сестра, — пять или шесть. Может быть, нам отнести это назад?
Тем временем начальнику станции удалось извлечь сверток из коробки, пергамент кое-где порвался, соленая вода капнула на белую обеденную скатерть.
— Течет, — сказала сестра и, метнувшись к шкафу, быстро подставила под окорок большое овальное блюдо. Они стояли рядом, глядя на пергаментный сверток. Сестра пальцем надорвала бумагу, белый жир и сочное соленое мясо виднелись сквозь отверстие.
— Господи боже, — сестра выдохнула снова, — что там еще?
Она больше не могла ждать, засунула руку в коробку, достала еще сверток, тоже обернутый в яркую бумагу и завязанный красной шелковой лентой.
— Я понюхаю, — шепнула она и прижалась лицом к пакету. — Это кофе. Кило или даже целых два настоящего кофе. — Рука у сестры дрогнула, когда она положила пакет на стол. — В зернах, — добавила она через минуту. — В прошлом месяце ты достал у Сихвонена двести пятьдесят грамм, и я берегла этот кофе к рождеству как сокровище. Что мы с этим будем делать, скажи? — голос сестры был тревожен, словно все привычные понятия перевернулись вверх дном. Они, послушные закону люди, добропорядочные, посреди этих беззаконных товаров. — Стократ беззаконных, — повторила сестра.
— Кофе мы выпьем, — односложно произнес начальник станции и тут же устыдился своих слов: к подобным вещам нельзя было подходить так просто, так прямолинейно. Он осуждал себя, повернулся, отошел к окну, постоял с минуту и, заложив руки за спину, смотрел на улицу.
— Еще и сахар, — раздался возле стола голос сестры. — И какао, американское, готовое к употреблению, сырой кофе в зернах… Бог мой! Шоколадные конфеты, эта коробка весит не меньше килограмма… Да, с килограмм, конфеты в два слоя. Она привозит их из Швеции. Чего только она не достает там, но как ей удается провезти все это через границу? Или все это товары для Красного Креста, скажи? Чьи продукты мы с тобой тут разбираем?
Начальник станции подошел к столу, заглянул в коробку. Она была почти пуста, и только в левом углу стоял предмет, завернутый в золотистую бумагу. Начальник станции вытащил сверток, подержал в руках, отогнул сверху бумагу, понюхал и глубоко вдохнул. «Коньяк, — сказал он, — коньяк» — и прошел прямиком через столовую в свой кабинет, открыл дверцу секретера, отворил ключом шкафчик в задней стенке секретера, поместил туда коньяк в золотистой обертке, постоял и с минуту смотрел на него, прежде чем закрыть шкафчик, потом повернул ключ, положил ключ в один из маленьких выдвижных ящиков с другой стороны секретера. «В третий сверху», — пробормотал он про себя, положив сверху на ключ какие-то квитанции, чтобы никому не вздумалось его там искать. После этого он вернулся в столовую.
— Господи боже, — шепотом говорила сестра, — куда я все это дену, как я приготовлю этот окорок? Ведь Лийна знает, что у нас есть из продуктов, сколько сала нам удалось припасти к рождеству.
— Это наше дело, — ответил начальник станции.
…И вот как все вышло: Лийну решили отправить на рождество домой. Девушка, веселая как птичка, купив матери в подарок сковороду, рано утром в половине пятого собралась на поезд. Стараясь не греметь, она стала спускаться с вещами по лестнице, споткнулась на верхней ступеньке, полетела вниз с сумками и пакетами и грохнулась посреди прихожей. Она лежала на полу и кричала как свинья, которую волокут на убой, — начальнику станции не понравилось это сравнение, но когда сестра описала, как все произошло, он его одобрил. Край сковородки разбил девушке руку — перелом, утром спозаранку в больницу, на руку наложили лубок, тем и закончился рождественский полет Лийны.
То утро запомнилось начальнику станции: бледное туманное утро в канун рождества, девушка стоит в окне столовой, смотрит сквозь проступающие в тумане ветви деревьев на поезд, который, пыхтя и посвистывая, тихо покатил со станции на запад, в ту сторону, куда и Лийне надо было бы ехать домой. Начальник станции подошел к ней, постоял рядом, положил руку на плечо девушки, сказал, что в жизни случаются неожиданности, зачастую весьма неприятные. Девушка плакала, слезы текли у нее по щекам, и начальник станции достал из кармана чистый, аккуратно сложенный льняной носовой платок и утер им слезы Лийны. «Излишняя фамильярность», — подумал он потом, но ему было жаль девушку.
— Вышло даже как-то хорошо, — сказала сестра чуть стыдливо.
Хорошо, что сломалась рука, уж коли девушке пришлось остаться. Она почти не могла помогать по хозяйству и была так удручена своим горем, что наверняка не заметила бы, если бы даже ей подали отравленных крыс. Сестра приготовила окорок. Ели, пили кофе, пропустили по глоточку хорошего коньяку, попробовали шоколадных конфет. Лийна тоже сидела за столом. Кофе и конфеты обрадовали девушку, она была лет двадцати, еще по-детски наивна, приехала из деревни. И когда начальник станции налил в рюмку капельку коньяка, протянул девушке и выпил с ней вместе, пожелав доброго рождества, то девушка оживилась, забыла про горести, и хотя коньяк был дорогим и ценным напитком, он подлил ей еще и заметил, как красиво порозовели девичьи щеки, светлые пряди витками закручивались на щеках, сломанная рука в повязке как крыло рождественского ангела — но, правда, с другой стороны.
Сам он сегодня днем в страшной спешке (как на пожаре) сходил и купил для хозяйки ресторана рождественский цветок, белую, выращенную в горшке сирень; он отнес ее к дверям госпожи, вздохнул от облегчения, услыхав, что госпожи нет дома, она уехала в свое поместье встречать рождество, пожелал прислуге счастливого рождества, пришел домой с легким сердцем, в праздничном настроении.
Дойдя в своих мыслях до этого места, он поставил пустую рюмку на секретер, пересек кабинет, под развесистой пальмой прошел в столовую, сел на свое место, вытащил салфетку из колечка, взмахом руки развернул ее, один уголок подсунул под жилет. Сестра пришла с кухни. Было просто непостижимо, как хорошо эта женщина знала его привычки, как вовремя умела подать еду. Вот и сейчас, такой нежный деликатес, как суфле, был в руках сестры румяным, пышным и красивым. Он смотрел на суфле, и возбужденный коньяком аппетит разыгрался от душистого запаха еще больше. Сестра поставила блюдо на стол рядом с начальником станции, протянула ложку, начальник станции взял ложку, подержал ее несколько секунд в воздухе над золотистой корочкой в знак уважения и признания кулинарного искусства сестры, потом погрузил ложку в мягкое содержимое, положил на тарелку, приятный запах усилился, горячий пар поднялся в воздух, начальник станции взял еще вторую и третью ложку, предложил сестре.
— Ты догадываешься, о чем сейчас говорят в городе? — Сестра посмотрела на брата через стол.
— Нет, конечно. — Начальник станции попробовал суфле, оно так и таяло во рту.
— Все говорят, что у госпожи ребенок в Швеции.
— Ребенок! — Начальник станции никогда ничего не слышал про ребенка. Госпожа была когда-то замужем и развелась. В связи с тем браком про ребенка не упоминали. Он сказал это сестре и продолжал есть.
— Но госпожа была замужем еще до того брака, — продолжала сестра. — За изысканным, красивым мужчиной, говорят, он был похож на Тирона Пауэра.
— А это кто — Тирон Пауэр?
— Не знаешь! А я знаю. Так вот, тот ее муж был во время освободительной войны[6] настоящим героем, неделями работал в подвале, в штабе у красных и потом почти совсем потерял зрение.
— И какой дьявол тебе только рассказывает все эти истории? — рассердился начальник станции. Опять был испорчен такой изысканный обед, и опять какой-то человек, кто-то похожий на Тирона Пауэра, герой, потерявший зрение.
Омерзительно! Он опустил вилку на тарелку, встал из-за стола, прошелся, отвратительное чувство, словно тошнота. Он присел к столу, взял в рот кусочек суфле, проглотил, подумал обо всех тех мужчинах, которые крутились вокруг хозяйки ресторана, которые бросили ее или которых она выгнала — откуда ему это знать? Этот Ловенталь — ничтожество, тот плюгавый офицеришка — тоже ничтожество, а Пауэр? Преувеличенные россказни, именно так и рождаются истории. Он посмотрел на сестру и сказал, что тот ребенок — если он вообще существует — должен быть взрослым человеком. Если правда, что его отец сидел в подвале штаба у пуникки[7], то сыну должно быть где-то под тридцать.
— Неужели у тебя нет чувства времени? — спросил он сердито. — Если у тех других дам нет, то у тебя-то должно быть.
— Но этот сын в Швеции, он вовсе не от того красивого, ослепшего человека. Этот ребенок родился… Ты, конечно, не поверишь… И почему-то сердишься… Но этот ребенок родился в Швеции во время войны.
— Неужели все женщины в нашем городе потеряли рассудок! — начальник станции вдруг заметил, что кричит, и сделал паузу, чтобы сдержаться. — Я видел эту женщину каждый день, во всяком случае достаточно часто, и не такой уж я идиот, не такой несведущий, не такой дряхлый, чтобы не заметить, если женщина… хм… находится в интересном положении.
— А я думаю, что это правда, — проговорила сестра и посмотрела в глаза начальнику станции. — Они говорят, что именно из-за этого тот мужчина, которого ты всегда называешь плюгавым офицеришкой, — просто ужасно, когда ты употребляешь такие слова! — что именно поэтому он и ушел от нее.
— Оставил беременную женщину? Значит, не напрасно я называл его плюгавым офицеришкой. Забулдыга!
— Ну как ты не понимаешь? Тот ребенок был не от офицера. Он был от…
— Хватит! Молчи! Может, они знают, чей был тот ребенок? Какие невоспитанные, жестокие люди. Не думают, что говорят. Я не понимаю, как ты можешь слушать их басни, почему ты не уйдешь, когда начинаются сплетни?
— Да ты не принимай все так близко к сердцу… Если сказать правду, то они подозревают, что это ребенок одного министра, ты же знаешь… Одного из тех, кто постоянно бывал у госпожи и в городе, и в поместье.
— Постыдилась бы! — Начальник станции рассердился не на шутку. — Как это женщина может справляться с работой, быть всегда на людях, держаться так очаровательно, как она, и в то же время ждать ребенка.
— Говорят, что ее служанка каждое утро туго шнуровала ей корсет, госпожа хваталась за косяк двери, а служанка затягивала, и говорят, каждый раз боялась, что ребенок умрет от этого, но госпожа так требовала.
— И теперь служанка распускает эти сплетни?
— Этого я не знаю.
— Выходит, не знаешь, а все-таки говоришь. Унижаешься до того, что чернишь доброе имя человека, который относился к тебе хорошо, всячески проявлял к тебе свою дружбу. Будь добра и ешь сама свой деликатес. Если позволишь, я встану из-за стола.
Начальник станции снял салфетку, сложил ее, свернул трубочкой и сунул в серебряное колечко, поднялся из-за стола неторопливо и с достоинством, как будто где-нибудь на торжественном приеме, поставил на место стул, повернулся и пошел медленным шагом, — но не как обычно к себе в комнату, — а в переднюю. Сестра слышала, как он снял с вешалки пальто, достал из коробки мягкую фетровую шляпу, открыл и закрыл переднюю дверь. Сестра быстро подбежала к окну боковой комнаты, увидела брата: медленно, чуть откинувшись назад, высоко подняв голову, с тростью под мышкой, он прошел через двор к калитке, открыл ее, потом закрыл и свернул на дорогу, ведущую в город.
Сестра вернулась в столовую, села за стол, начала есть остывшее, утратившее пышность суфле, почувствовала, как слезы набегают на глаза, утерла их, стала глотать лакомство, снова утерла слезы, так и не доела, не собрала, как обычно, посуду на поднос, стоявший на сервировочном столике, а подошла к коридорчику, ведущему на кухню, позвала Лийну излишне громким голосом и, когда та появилась в дверях кухни, велела ей убрать со стола посуду.
— Десерт подавать не надо.
Время вечернего скорого поезда. Тихий туманный воздух; черный дым клубился низко над вокзальной территорией. Начальник станции сидел в своем кабинете, обхватив голову руками. Его давило все, вся жизнь. Работы было слишком много, она утомляет человека в его годы, — так сказала сестра, — ехидна! Как будто мужчина пятидесяти трех лет от роду уже списанный человек. А разве жизнь не утомляет всех? Разве Янтунен, второй диспетчер, не грохнулся на пол посреди багажного отделения, женщины оттащили его потом к стене, чтобы очухался. Усталость, напряжение, анемия, так сказал железнодорожный врач, но отпуска по болезни Янтунену все-таки не дали: теперь от мужчин, работавших в тылу, требовали непомерного напряжения сил, потому что на фронте тоже требовали. Боже мой, надвигается лето, и снова встанет вопрос, ехать ли в поместье госпожи на время короткого отпуска, положенного начальнику станции.
Он встретил госпожу на прошлой неделе по дороге домой. Госпожа ехала на «малютке фиу», как она любила говорить, предложила начальнику станции, — про которого сказала, что он выглядит усталым, — прокатиться к берегу, в казино, посмотреть на озеро. Начальнику станции хотелось поехать; одному богу известно, с какой радостью он открыл бы дверцу машины, залез бы внутрь, уселся рядом с госпожой на мягком сиденье, ощутил бы тонкий запах французской парфюмерии. Но это было недозволено, это было бы просто-напросто неприлично, и именно в тот момент, когда они с госпожой обменивались сердечными любезностями, он вспомнил про ребенка в Швеции. Он готов был закричать, взвыть как раненый зверь.
Всю свою жизнь он прожил спокойно, избежал больших страстей, вернее сказать — от человека его склада для этого и не потребовалось особых усилий, во всяком случае ему хотелось уважать женщину, любоваться ею, тем более что она была красива, рассудительна, приятна в обхождении. И вот теперь ему наговорили про нее с три короба всяких гадостей, сплетен, — и кто? Кто отравлял ему жизнь изо дня в день: сестра. Родная сестра, про которую он никогда не подумал ничего плохого — только хорошее, ведь он позволил ей короткое счастье со своим Антоном, не мешал им, хотя Антон ему не нравился; он не возражал, он деликатно молчал, что не в восторге от выбора сестры.
И вот теперь в довершение всего добавились эти непонятные истории, дела, которые он видел своими глазами, которые заставляли его нервничать и задерживаться в конторе дольше обычного даже в те редкие дни, когда можно было уйти с работы в нормальное время. У него появилась привычка стоять перед окном, выходящим на привокзальную площадь: укрывшись за оконной шторой, начальник станции, будто шпион, следил за всем, что происходит около вокзального ресторана. Шпионил, — в этом он вынужден был признаться хотя бы самому себе, так же как и в том, что поведение его было бессовестным. Сомнения мучили его. Все чаще во время своих прогулок он доходил до самого дальнего конца платформы; он шел мимо станционного здания, мимо ресторана, мимо подвалов, мимо багажного отделения, останавливался, разговаривал с людьми, попадавшимися навстречу, наблюдал спокойный поток грузов, представлял, как заполняются склады. А он сам?
Его подмазывали и кофе, и окороком, и коньяком. Как ни страшно, но он должен набраться смелости взглянуть и на эту сторону дела. А может быть, во всем этом был просто интерес к нему — мужчине? Мысль эта как солнечный луч мелькнула во мраке, но ведь возможная симпатия, обожание проявлялись недозволенными, противозаконными средствами.
Когда он отказался поехать с госпожой на прогулку, она повернулась, достала с заднего сиденья пакет и протянула ему с очаровательной улыбкой. «Маленький гостинец, чтобы господин начальник станции не забывал меня!» До сих пор в их разговорах не бывало таких интимных ноток, он был для госпожи «господин начальник станции», а она для него — «милая госпожа», — милая, милая госпожа, и все. Начальник станции застонал, вспомнив про пакет. Развернув его дома в своей комнате, в полном одиночестве, он обнаружил коробку лучших гаванских сигар.
Несколько недель назад сгорел склад одного оптового магазина. Причину пожара не удалось установить, но за завтраком сестра рассказывала: в городе ходят слухи, что торговец сам поджег свой склад, так как чердак был забит контрабандными товарами.
— Да-а, — добавила сестра, нисколько не считаясь с чувствами брата, — говорят, что этот оптовый торговец хранил также незаконный товар госпожи. — И поскольку начальник станции демонстративно молчал, она спросила: — Можно представить себе, сколько ящиков со сливами там сгорело!
Это было уже слишком. Начальник станции поднялся, принялся ходить по столовой взад и вперед, а сестра все высчитывала, сколько погибло ящиков изюма и компота, сколько кофе и сахара. Потом она продолжила:
— А пахло там будто на фабрике, где жарят кофе, — так рассказывал начальник пожарной команды полицмейстеру, а тот, конечно, своей супруге. Жарили кофе — значит, там были мешки сырого кофе в зернах.
А ведь они с сестрой тоже получали его. Начальник станции закончил завтрак в полном молчании, встал из-за стола, не поблагодарив, бросил салфетку на стол рядом с тарелкой, а не сложил ее трубочкой, не засунул в серебряное кольцо, как обычно, не попрощавшись, он вышел из дому. И ему все казалось, что запах паленого ощущает вся станция, весь мир, и он не знал что делать.
Во время войны, конечно, можно было все свалить на чрезвычайные условия, на военные поставки, на поезда с эвакуированными. Разве тогда не было благом, если на станции человек получал без карточки суп или мясную запеканку. Ведь все это делалось во имя человечности. Но все прочее… Сюда толпой приезжали разные люди, что называется, сливки общества: министры, депутаты парламента, актеры; приходили, гостили, исчезали, и всякий раз их портфели и чемоданы раздувались, были наполнены, а он, начальник станции, соучастник преступления, знал, чем набиты эти портфели и чемоданы.
Начальник станции увидел, как диспетчер подошел к паровозу, машинист, высунувшись в окошко, смотрел на платформу. Мужчины разговаривали. Дежурил сегодня Марттинен, полный человек, руки за спиной, в кулаке — свернутый трубочкой зеленый флажок. «Он хорошо делает свою работу, — подумал начальник станции, — на вид такой вялый, а работает лучше и старательнее, чем тот, кто все время в бегах, суетится, говорит, сам и спрашивает и отвечает, вечно полон идей и мнений, как этот Риссанен. До чего же ужасный и утомительный человек! Когда он дежурит, то так и кажется, что в соседней комнате орудует целый взвод».
Начальник станции шевельнул ногой, каблук задел мусорную корзинку, и та упала. Начальник станции наклонился, чтобы поднять ее, но корзинка закатилась далеко под письменный стол. Пришлось встать, обойти стол, наклониться и достать корзину. И тут вдруг кольнуло спину. Ишиас всегда обострялся весной: одни жаловались на болезнь осенью или весной, он же — весной. Каждую пасху он проводил без сна из-за этой проклятой боли, полная луна светила в окно, он бродил по залу от пальмы к пианино и опять назад к пальме. А кончилось тем, что Лийна, принеся утром дрова, увидела, как он стоит на коленях перед диваном, скорчившись от боли: встать он уже не смог.
Лийна бросила дрова на железный лист перед печкой, попыталась поднять хозяина, и он застонал от нестерпимой муки. Линна перепугалась, побежала будить хозяйку и вместе они начали поднимать его, хотя он говорил: «Оставьте меня в покое, вызовите врача или хотя бы пожарников, чтобы отнести меня на кровать», но женщины не слушали. Они тянули и толкали его до тех пор, пока он не скрючился кое-как на уголке дивана; он сидел чуть не падая, а боль стала в два раза сильнее прежнего.
Начальник станции посмотрел на мусорную корзину, ногу свела судорога, он притопнул, плотно прижав ногу к полу, и судорога отпустила, но мысли продолжали свой прежний галоп: там под полом лежит товар госпожи! Подвал доходил до его кабинета, и если бы он был достаточно бесстыжим, то опустился бы на колени, прижался бы ухом к полу в тот момент, когда завозят груз, и знал бы точно, в каком именно месте сейчас складывают товар.
Это было как наваждение. Начальник станции вытер лицо и вспомнил, что приснилось ему во сне прошлой ночью. Госпожа стояла перед дверью, мило улыбаясь, потом она отворила запоры, и как сильфида в каких-то длинных легких струящихся одеждах проплыла внутрь склада, поманила его за собой, и он, словно движимый какой-то силой, более властной, нем его собственное желание, последовал за ней. Госпожа затворила обе половинки двери, закрыла их изнутри, подошла к нему, взяла его под руку. В глазах мольба, бесконечная нежность, на щеках ямочки, и он знал: госпожа ждет, чтобы он отдал все — прожитую жизнь, честь, свое последнее дыхание…
Свою честь. Вот в чем был вопрос. Его служебная ответственность. И в этом вопрос. Он был добросовестным, уважаемым чиновником как в глазах подчиненных, так и высших властей.
Начальник станции снял с вешалки форменную фуражку, надел ее перед маленьким зеркалом возле двери, прошел через контору твердым, решительным шагом: опять пробежала судорога, на этот раз по всей ноге, но он старался не обращать внимания на боль. Он переступил порог конторы; отсюда начинался длинный балкон, с резными деревянными перилами. В двух местах с балкона на платформу спускались лестницы. Он остановился, вытянув руки, уперся в перила и почувствовал себя капитаном на мостике своего корабля.
Сравнение само по себе было неплохим, это ведь и был его корабль, и его ответственность распространялась на всю привокзальную территорию. Он, капитан, прислушивался к доносившимся со всех сторон звукам, к свисткам паровозов, шипению горячего пара, вырывающегося из вентилей, к человеческой речи, гудевшей вокруг как волнующееся море, и он стоял, смотрел, наблюдал все это, отдавал честь проходившим по платформе людям — прежде всего горожанам старым, как и он сам. А кругом была толпа, из конца в конец переливающаяся масса, несомые войной люди: незнакомые, отчаявшиеся, жалующиеся, безразличные, солдаты, плачущие дети, старые женщины в платках, завязанных по нескольку раз крест-накрест на груди, женщины помоложе, в лыжных брюках, в куртках, воистину столпотворение. Он наблюдал, как длинный воинский состав тихо передвинули на боковые пути за багажным отделением. Потом он зашел в зал ожидания, постоял около билетного окошечка, около камеры хранения, где две работницы в темных комбинезонах, тяжелых резиновых сапогах сидели на упаковочных ящиках, у одной из них в руке был открытый термос. Он кивнул женщинам, пробрался сквозь людской поток в зале ожидания, но, не доходя до дверей, ведущих в город, повернул назад. «Если я направился теперь туда, куда следует, — сказал начальник станции самому себе, — то этот путь не годится, надо идти по платформе, через ресторан прямо в кабинет хозяйки».
Он прошел по балкону к ресторану, заглянул в окно. В зале за каждым столиком сидели люди, по углам грудами лежал всякий скарб. Раньше столики вдоль окон были всегда накрыты для постоянных посетителей вокзала, уважаемых жителей города, на столах белейшие скатерти, красиво расставлена посуда, теперь этого уже давно не было. Пассажиры захватили весь зал, бывшие постоянные клиенты исчезли почти совсем.
Начальник станции вдруг заметил, что он остановился перед окном. Девушки за стойкой поглядывали на него, улыбались, здоровались, его любили, он знал это. А вот в зале появилась и сама хозяйка, идет торопливо, чуть склонившись вперед. Красивая прическа, светлый шелковый костюм, розовые щеки; она взглянула в окно, заметила начальника станции, посмотрела ему прямо в глаза. Начальник станции поздоровался и почувствовал, как земля уходит из-под ног. «И надо же случиться, надо же потерять опору именно тогда, когда я собирал в себе силы, чтобы быть достаточно строгим, справедливым, но твердым, чтобы покончить с этим тягостным делом, узнать наконец-то всю правду».
Госпожа помахала рукой, приглашая начальника станции войти, и он ощутил себя полным идиотом. «Идти? А что из этого последует? Опять предложат кофе и вермут, как и в прошлый раз, бутерброды с лососиной, а я по этой части чертовски слаб. Какие бутерброды! Эта женщина так умеет солить лосося, как никто другой на свете; отборная лососина, прекрасная, холодная, прямо из подвала — или у нее лучший в стране кулинар по холодным закускам? Делает ли она вообще что-нибудь сама? Талант организатора у нее есть, есть вкус, умение общаться с клиентами, а вот как с прислугой — не знаю, говорят разное, но в наши-то времена прислугой нанимается кто попало, время такое. Все перепуталось».
У нее есть гостиница и поместье, наверно даже два; в одном из них, где хозяйка в больших теплицах выращивала овощи для своих ресторанов, начальник станции провел свой прошлый отпуск у нее в гостях. Он не хотел думать сейчас о лете, о том неповторимом лете, сейчас не время, и все-таки при этом воспоминании его так и обдало теплом. «Ветер стал по-летнему теплым», — подумал он и медленно вошел в зал ресторана, между столиками, мимо стойки, в дверь — и очутился в коридоре, напоминавшем галерею.
С одной стороны тянулись мойки для грязной посуды, с другой — кухня. Он слышал голоса из кухни, звон посуды: две женщины, не выбирая выражений, переругивались сквозь этот шум. «Ей присылают женщин по трудовой повинности», — подумал начальник станции и вспомнил, что госпожа говорила: «Они воруют, приходится самой проверять их сумки или поручать это прислуге». «Тоже мне сыскная полиция!» — и тут же вспомнил, что, слушая рассказ хозяйки про воровство, чуть не сказал ей: «Велика беда, если человек с голода возьмет кусочек хлеба», — но промолчал. Почем он знал, что они берут, да и каждый волен вести свои дела по собственным принципам. В конце коридора была особая комната, там стояли письменный и обеденный столы, четыре стула, по два с двух сторон стола, перед окном два кресла. Собственно контора находилась в городе, там совершались все бухгалтерские операции, здесь же был кабинет хозяйки. Начальник станции подошел к двери, постучал.
— Это начальник станции? — раздался за дверью милый голос. Начальник станции приотворил дверь. — Ну кто же это так заглядывает? Заходите, заходите, садитесь, нет, не туда, вот здесь поудобней.
Начальник станции осторожно присел на кресло — оно было глубокое, и если в него провалишься, то о делах уже не скажешь ничего. Госпожа говорила жеманно, потом вышла заказать кофе, — начальник станции догадался, так бывало и раньше, каждый раз. А он ведь решил, что будет стоять у дверей, откажется от кофе, от всякого угощения, а сам опять сидит в кресле, хотя и старается удержать равновесие на краешке.
Госпожа вернулась, села за письменный стол на широкий вертящийся стул, обитый красной кожей, положила руки на стол, стала раскачиваться на стуле, с приятной улыбкой посмотрела в глаза начальнику станции. Смотреть ей прямо в глаза было трудно… «Все равно что жарить плотву! — подумал начальник, — но если отвести взгляд, ну будто бы глянуть мельком из окна на улицу, то тогда ты проиграл большую битву». Краска бросилась в лицо начальнику станции и, когда он посмотрел на женщину, в ее синих глазах было теплое понимающее выражение. С минуту они сидели молча. У начальника станции было одно-единственное дело, из-за которого он пришел, но он не знал, как начать.
— У меня в последнее время было такое плохое настроение, — произнесла госпожа, очаровательным тоном подчеркивая отдельные слова, — я пыталась навести тут хоть какой-то порядок, но это невозможно, нет приличной рабочей силы. Делают каждый что вздумается, а то и вовсе не приходят на работу. Если же власти силой приведут такого человека обратно, то какой с него толк, он сам не хочет трудиться, еще и других агитирует.
Если бы у меня не было маленькой, преданной мне группы людей, которые работают здесь с самого начала и которых раньше вполне хватало, чтобы управляться с этим заведением, то просто не представляю, что бы я делала? — и госпожа, как беспомощный ребенок, развела руками. — Вот и сейчас я опять собираюсь на следующей неделе в Швецию, там начался новый сбор средств для помощи беднякам, а я одна из финских представителей, председатель рабочей группы, если так можно сказать, а это требует много времени. И потом все прочее.
Эта жалкая торговля, — госпожа положила маленькую, украшенную кольцами руку на кипу бумаг, — если бы все это зависело только от денег, не было бы никаких хлопот, раньше вести такую торговую фирму было детской игрой, все можно было делать так, как сам пожелаешь, планировать, организовывать, все было так гладко, гладко — словно перчатка на руке, а теперь… Теперь один ничего не можешь, ровно ничего не значит, как ты ведешь свои дела, и когда под конец ты уже думаешь, что приспособился к этой ужасной системе, когда подчиняешься, ибо это — ничто иное как подчинение, дорогой начальник станции, то поступает какое-нибудь новое указание, распоряжение, ультиматум, страшнее прежнего, и опять маленького человека берут за горло так жестоко, просто грубо, и тут ты понимаешь, что к этому никогда не привыкнуть. Не привыкнуть! Вы не поверите, как это больно, как угнетает меня. Иногда кажется, что я не выдержу, заболею, и я действительно заболела. В позапрошлом году мне пришлось взять отпуск на четыре месяца, я провела его в Сальтсёбадете в обществе дорогих мне друзей… Послушайте, дорогой начальник станции, когда я смотрю, как вы там на своей половине работаете, я часто думаю, что это непосильно, вам тоже нужен отдых, он необходим, иначе человек просто не выживет, не выдержит, всему есть предел.
«Теперь самое время, настал мой час, — подумал начальник станции, — теперь она сама говорит об этих вещах», — и начальник станции поднялся с кресла, чтобы набрать в легкие побольше воздуха, призвать всю свою смелость, он уже намеревался пересесть на деревянный стул напротив госпожи, но она вдруг вскочила на ноги.
— Может быть, пойдем туда ко мне, на мою половину, я попрошу подать кофе вниз.
— У меня, пожалуй, нет времени, — смущенно пробормотал начальник станции. «Теперь она поймет меня совершенно неверно», — сердито подумал он, стал попрекать себя, но это не помогало.
— Да, но ведь сегодня суббота. Я не поверю, что у вас такая спешка, и вам нельзя посидеть со мной, да и я-то извожу время с этими вечными заботами.
Начальник станции заметил на столе стопочку магазинных чеков. Взгляд госпожи последовал за взглядом начальника станции.
— Война скоро кончится, — сказала госпожа, — а пока хлопот не оберешься.
— Вот когда она кончится, только и начнется разбирательство, тут уж времени уйдет немало, — начальник станции говорил нервно, слова произносил торопливо, одно за другим. — Война проиграна, и с этим банкротством мы не скоро расквитаемся, а может и никогда. Народ задавят работой и голодом. — Начальник станции закрыл глаза, увидел перед собой растянувшуюся на тысячи километров вереницу вагонов, плывущую мимо станции на восток. — Сначала гибнут мужчины, потом добро. Вот как будет. Такая была война.
— Для этого требуется характер, — сказала госпожа, — а характер у меня есть.
— Не сомневаюсь. — Начальник станции отвесил поклон как истый джентльмен. Одновременно он подумал о молодых раненых мужчинах, о тысячах погибших, о людях, о семьях, судьбы которых круто изменились, и еще он подумал об утраченном времени, которое можно было бы использовать другим, наилучшим образом. Война — это ужасное дело, но казалось, что эта красивая дама средних лет знай себе плывет, подгоняемая хорошим попутным ветром войны, как смелый бриг, паруса надуты и корабль несется по волнам тем быстрее, чем сильнее задувает штормовой ветер. И даже начальник станции не мог забыть о том, что за эти тяжкие годы во владение госпожи перешли два поместья, наверняка тысячи гектаров леса, дом в городе, акции, и как ни относи все это за счет процветающих торговых дел, когда капитал уже растет сам по себе, когда средства вкладывались разумно и предприятие расширялось, начальнику станции вдруг вспомнилась сказка про раздувшуюся от важности лягушку, подумалось, что это суровое время было удобным для вполне определенных торговых операций. «Одному жизнь, другому смерть», — подумал начальник станции и тут же устыдился своих высокопарных мыслей.
Время предоставило этой женщине свой шанс, дало ей силу, власть. Эвакопоезда прошли здесь мимо, сначала туда, то есть на запад, — начальник станции взглянул в окно, — а потом обратно на восток и снова назад. Бесконечный людской поток, все голодные, все хотят есть. И он представил себе массы этих жалких людей, которые толпились в очередях, чтобы попасть в зал ожидания. И солдаты… сначала туда, потом обратно и опять туда; они приезжали в отпуск, шли, спотыкаясь от усталости, глаза красные, воспаленные. Они прибывали и на носилках, и в гробах. Солдаты толпились на платформе, а рядом стояли гробы.
Начальник станции почувствовал подступающую тошноту, вспомнив жаркие, солнечные дни прошлого лета, гробы на перроне и тяжелый запах, который от них исходил. А хозяйка рассказывала, как этот смрад смешивался с запахами пищи, и голодному человеку приходилось ломать себя, стараться не думать, что полученные с бойни необработанные кости и прочие отходы тоже уже начинали гнить. «Мы готовили мясную запеканку, — говорила госпожа, — варили мясной суп и продавали чуть подороже, но без карточек. А люди были так рады, иные чуть не плакали, что мы не отбирали у них эти жалкие талончики и что у пищи был вкус настоящего мяса».
Начальник станции смотрел на госпожу, она перекладывала счета и квитанции, смотрел на ее руки, которые двигались привычно, собирали бумаги, выравнивали их, прятали в ящички или в папку, личную папку, из красной кожи, с золотыми инициалами, поворачивали ключ в замке ящичка — личного ящичка госпожи. Эти руки, которыми начальник станции всегда любовался, маленькие, изящные, на пальцах сверкали бриллианты, на запястье золотая цепочка. На шее в виде медальона золотые часы, на безымянном пальце левой руки перстень с большим камнем, — «перстень с ядом, — призналась ему однажды госпожа, — никогда нельзя знать, что случится». Госпожа показала, как действует механизм перстня, как открывается головка. «При необходимости яд выпивается из камня», — госпожа улыбалась, говоря это: она пообещала достать и для начальника станции такой же перстень. «Я была медсестрой во время освободительной войны, так что знаю, как часто человеческая жизнь висит на волоске».
Пожалуй, это правда. Начальник станции смотрел на дорогие украшения госпожи, вспомнил своих родных, знакомых, которые однажды во власти единого страстного порыва собрали свои драгоценности, золотые монеты, обручальные кольца, и все это добровольно пожертвовали на благо отечества: страна нуждалась, страна была в опасности… Интересно, где все эти драгоценные хранители памяти сейчас лежат, переплавленные в слитки золота, в руках воров… разбросанные по огромному миру… А перед ним сидит госпожа, разукрашенная и сверкающая как рождественская елка. Золотая цепочка весело звякнула, задев стакан на столе.
— Ну что же вы стоите, дорогой начальник станции! — легким движением госпожа взяла начальника станции под руку, с милым щебетанием вывела его из комнаты, по коридору, устланному плюшевым копром, две ступеньки вниз, «на свою половину». У госпожи была большая квартира в городе, но «иногда надо быть здесь, на месте»; она открыла дверь, подвела начальника станции к широкому мягкому дивану, усадила его, коснувшись плеча.
— Я здесь единственный человек, кто говорит по-ненецки, — рассказывала госпожа, — а в последнее время этот язык был нужен.
Начальник станции кивнул.
— Удивительно, как повторяются события. Во время освободительной войны мне пришлось ухаживать за немцами, тогда я и выучила немецкий, — усмехнулась госпожа, — потом, позднее я поехала в Германию, чтобы выучить язык как следует, что я и сделала.
Девушка принесла поднос с кофе, поставила на уголок низкого диванного столика; госпожа достала чашки и блюдца, сахар и сливочник, тарелку, полную бутербродов с лососиной, — взгляд начальника станции остановился на бутербродах, розоватые толстые куски рыбы, веточки молодого укропа, тонкие ломтики вареного яйца, у начальника станции побежали слюнки…
— У вас прекрасная рыба, — заметил начальник станции, осторожно перекладывая бутерброд с блюда себе на тарелку.
— Мне поставляет ее один человек, — сказала госпожа, — из Кеми.
— Но дело ведь не в самой рыбе, — продолжал начальник станции, — я сам много рыбачил, разбираюсь в рыбе, но ведь секрет в том, как вы ее готовите, — он взял на вилку кусочек лососины, положил его в рот, подержал на языке, — вкус был несравненный.
— Да. Я научилась этому искусству, — улыбнулась госпожа, — у меня хороший кулинар по холодным закускам, но лосося я солю всегда сама, тогда я уверена: получится отборная лососина. А по нынешним временам лосося не так-то просто достать, надо знать, куда толкнуться. У меня частенько бывает чувство, будто я тайный агент какой-то чужой власти, это нелепо, но в этом есть, конечно, и своя прелесть. — Госпожа приятельски похлопала начальника станции по колену. Начальник станции вздрогнул.
— Если мне что-то и удалось скопить, то и работать пришлось за десятерых.
Начальник станции подумал про свои долгие рабочие дни, про ночи, когда он боялся, что произойдет какая-нибудь авария, случится нечто непоправимое, — ведь оборудование было таким плохим, суровые зимы, стрелки обледенели, люди измучены. «Человек бывает двужильным, если нужно». — Он услышал свой голос, — голос донельзя усталого мужчины; красивая нарядная госпожа наклонилась к нему, положила пальчики на его руку, державшую вилку, груди госпожи коснулись блестящей поверхности стола, аппетитные, круглые, как маленькие арбузики. Начальник станции вздрогнул при этой мысли. «Почему я смотрю на ее грудь, на ее ноги, на ее руки? Они не должны сейчас интересовать меня, надо сохранить холодную голову, я должен выполнить важное дело». И он попытался выпрямиться на глубоком, мягком диване; госпожа тоже выпрямилась, рука ее соскользнула с руки начальника станции, госпожа подвинула блюдо с бутербродами.
— Возьмите еще один, дорогой начальник станции, ведь вы сказали, что любите рыбу… — И начальник станции взял бутерброд, тонкий белый кусочек хлеба сломался в его руке, веточка укропа упала на ковер.
— Ой, ой, что же это я такой неуклюжий, — начальник станции наклонился, стараясь найти на полу веточку укропа.
— Да пусть, — сказала госпожа, и начальник станции тоже готов был сказать «пусть», но когда он наклонился, ишиас пронзил его болью насквозь, он невольно ахнул да так и остался согнувшись, лицом на уровне низкого диванного столика.
— Господи боже, что с вами? — испугалась госпожа.
Начальник станции попытался подняться, но результатом попытки был новый, еще более громкий стон. — Ишиас, — сказал он и почувствовал себя крайне неловко. «Это же ужасно», — повторял он про себя, пот выступил на лбу, катился градом, он уперся рукой в пол, чтобы сесть повыше.
— Подождите, — госпожа встала со стула, — позвольте я помогу вам.
— Нет. — В голосе начальника станции звучало отчаяние, но госпожа уже стояла рядом с ним, взяла его под мышки — боже, как было щекотно! У начальника станции вырвался какой-то звук, напоминавший куриное квохтанье, но госпожа этого не слышала или сделала вид, что не слышит; поразительно сильными руками она подняла начальника станции с полу и усадила на диване подальше от края. Начальник станции утомленно откинулся на спинку дивана, пот стекал со лба на шею, руки вцепились в край дивана, он дрожал. «Если я когда-нибудь отсюда выберусь, — думал он в полном отчаянии, — пусть у нее будет сплошь ворованный товар, но я сюда больше не приду, не спрошу ничего, хоть убейте на месте. Пускай этим делом занимаются те, кому положено по службе», — он пошевелил ногами, собираясь с силами, чтобы встать, когда позвонил телефон.
Госпожа ответила, и разговор был жесткий и краткий. «Я не могу», — повторила она в трубку несколько раз, кто-то отвечал ей, и начальнику станции показалось, что он различает мужской голос. «Разве ты не понимаешь, я не могу», — в голосе госпожи звучала сталь, такого голоса начальник станции у нее раньше не слышал. Через некоторое время госпожа положила трубку, постояла спиной к начальнику станции, глядя из окна на улицу.
— Вы чем-то расстроены?
— Ах, ерунда! Мне рекомендуют одного юриста вести кое-какие мои дела, но судья не компетентный, — как это я сразу не заметила, ведь я хорошо разбираюсь в людях. А тот человек изрядно запутал все.
Начальник станции кивнул, покачался, опершись на руки и как бы испытывая, выдержит ли его спина.
— Пора идти, — сказал начальник станции, госпожа не ответила. Начальник станции подумал, что она не слышит, и повторил свои слова. Госпожа вдруг обернулась, быстрыми шагами подошла к нему, обхватила его руки.
— Вы такой сердечный человек, дорогой начальник станции, не уходите еще, не оставляйте меня одну в этот пасмурный и печальный субботний вечер. Посидите тут, я налью кофе и принесу из буфета нам по глоточку коньяка, вы помните, летом мы с вами сидели вот так, совсем рядышком, вечер был напоен таким удивительным ароматом.
За разговором госпожа достала рюмки и бутылку, начальник станции поднял руки, как бы защищаясь, — «Нет, нет!», но госпожа, не слушая его, налила коньяк и кофе.
— Это было давно, и с тех пор прошло много времени, но в те незабываемые вечера я поверила, что обрела друга. Скажите, что я не ошиблась. — Госпожа подняла рюмку, и начальник станции в полном смятении поднял свою.
— И будущим летом… — тут госпожа выдержала долгую, прочувствованную паузу, — но до лета еще есть время, и вы знаете, что за несколько недель, за несколько дней может произойти много всего — и плохого, и хорошего.
Начальник станции кивнул.
— Вы знали моего sofööri фон Ловенталя?
Начальник станции кивнул.
— Он ушел.
Начальник станции как раз собирался сказать, что Ловенталя давненько не видно, но тут госпожа стукнула руками по столу и всхлипнула.
— Этот человек причинил мне много зла. Я доверяла ему, он знал о моих делах больше, чем кто-либо другой. Он как змея. Пригрелся у меня на груди, я имею в виду, конечно, иносказательно, — госпожа и начальник станции оба покраснели, — он воспользовался моим доверием, грабил и обворовывал меня, а теперь старается отнять все мое состояние… вы понимаете. И он ушел. Не попрощавшись, не сдав ключей, он забрал все, что было в сейфе… а там было много денег.
Начальник станции слушал ее в полном ужасе. И такое может происходить в непосредственной близости от него, на его корабле, — это сравнение опять всплыло в его сознании; он совсем позабыл, зачем пришел сюда, забыл, что все время подозревал саму госпожу. А сейчас, в этот момент, в этой майской туманной дымке, госпожа казалась ему маленькой, беспомощной, беззащитной. Его взгляд, поблуждав по комнате, опять обратился на арбузики, и он испытал непреодолимое желание дотронуться до одного из них, слегка, чтобы на краткий миг кончиками пальцев ощутить его упругость.
— Нет, нет, — начальник станции пришел в ужас от слов госпожи и от своих собственных мыслей. В его мозгу царил полнейший хаос, никогда в жизни он не испытывал ничего подобного. — Я пойду. Я должен идти, — он высвободил свои пальцы из теплой руки, говорил торопливо, сбивчиво, с усилием поднялся, преодолевая мучительную боль.
Госпожа отступила, встала напротив него, их разделял какой-нибудь шаг, вытянутая рука, достаточно приличная дистанция, чтобы танцевать, не прижимаясь. Так сказала сестра однажды. Сейчас она ждет его дома, прождала уже несколько часов, на обед у них сегодня отварная щука с яичной подливкой, сестра просила прийти домой вовремя.
— Но я верю, что у нас еще будет наше общее лето, — госпожа произнесла эти слова тихим, нежным голосом.
— Конечно, конечно, — начальник станции шагнул назад, — настанет лето, — и в его памяти всплыли теплые воспоминания о лете, такие невинные, такие многозначительные, такие благодатные, целое половодье воспоминаний хлынуло в его душу, и он подумал: может быть, все, чего он боялся, что должен был преследовать, является плодом его фантазии, просто он слишком устал, он знает это. И потом такой большой ресторан, должны же в него поступать продукты… А эти окорока и прочее… деликатесы, ну и что? Может быть, деловые люди живут по своим особым нормам, неизвестным простому человеку, у них другие вполне законные пределы возможностей… Он знал, что обманывает себя, но ему хотелось этого. И когда госпожа протянула ему руку, он взял ее.
— Вы надежный мужчина, — проговорила госпожа певучим голосом, — не оставляйте меня сейчас одну.
И прежде чем начальник станции опомнился, он оказался в объятиях госпожи, в ее мягких сильных руках.
«Ради бога, нет, — он подумал, будто в тумане, ощутив, как его собственные руки обвиваются вокруг талии хозяйки, — нет, господи, что же я делаю!» — но он не мог остановиться, он был уже не в состоянии контролировать себя и только понял, что снял правую руку с талии госпожи, приподнял голову хозяйки за подбородок, прижался губами к ее губам. Они стояли так какое-то время, показавшееся вечностью, пока он не отпустил руку, отстранился, отступил на шаг, смущенно попросил прощения за свою дерзость. Но госпожа потянулась к нему, он снова отступил, она последовала за ним, шаг за шагом, и это было как танец, какое-то подобие медленного менуэта, и ему опять пришли на память слова сестры про его манеру танцевать, и ему безумно захотелось широко развести руки, плавно описать круг перед госпожой, потом опуститься на колени и, придерживая ее пальцы в своей руке, смотреть, как она проплывает перед ним в танце.
Когда начальник станции добрался до двери, он прижался к косяку спиной и госпожа прильнула к нему. Они стояли как изваяние, как две слившиеся воедино фигуры, высокий мужчина и маленькая женщина, мужчина вытянул шею, взгляд его устремлен на улицу, на ветви деревьев, проступающие в туманном воздухе, кудрявая головка женщины прижалась к плечу мужчины.
«Господи, помоги! — думал начальник станции. — Мне не уйти отсюда, эта женщина околдовала меня».
В дверях раздался стук.
Госпожа отпрянула от начальника станции, испуганно отскочила к письменному столу, оперлась о стол, взглянула на дверь.
— Открыть? — спросил начальник станции. Ситуация была весьма щекотливой, в комнате полумрак, очертания лица едва различимы.
— Не надо, пусть. — Госпожа произнесла это низким голосом, и прежде чем начальник станции успел обернуться, дверь отворилась без позволения хозяйки, и два рослых человека в шляпах с полями вбежали в комнату.
— Говорят, что хозяйка ресторана вовсе не больна. Говорят, что врач, которого госпожа называла своим «придворным доктором», — Бергман, ты ведь его знаешь, — определил ее в частную больницу. — Сестра сидела напротив начальника станции за обеденным столом, был чудесный весенний день, окно открыто, легкая белая занавеска колыхалась на ветру. — «Придворный портной», «придворный парикмахер», «придворный поставщик»! Я всегда считала, что эта женщина страдает манией величия. — Сестра подала начальнику станции миску с картошкой, начальник станции взял миску, поставил перед собой на стол.
— Возьми картошки, — сестра посмотрела на брата. — Говорят, что в коридоре больницы сидит полицейский, прямо у дверей ее палаты. Врач заходит к ней два раза в день, а еще говорят, что госпожа пытается подкупить медсестер, чтобы те передавали письма ее высокопоставленным друзьям.
Начальник станции задел миску с картошкой, она упала на пол и разбилась.
Сестра вскочила с места, обогнула стол, подобрала черепки, достала из шкафа новую тарелку. — Если тебе еда не по душе, совсем не следует швырять ее.
Начальник станции сидел, уставившись в пустую тарелку, он никак не реагировал ни на речи сестры, ни на падение миски.
— Но ведь склад был забит запрещенными товарами. И все это на твоей станции!
— Ничего запрещенного там не было. — Начальник станции посмотрел на сестру. — Можешь слушать и пересказывать любые сплетни, меня это не волнует; на всех других складах могло храниться все что угодно, мне это неизвестно, но то товары, что хранились в подвалах вокзала, были куплены по лицензии.
— И после всего ты ее защищаешь! — Сестра серьезно посмотрела на начальника станции.
— Я не защищаю ее, я не оправдываю преступление, но я хочу быть справедливым. Если от лицензионных товаров оставался избыток, если полагалось получить новую лицензию и если излишки, то есть товары сверх нормы, завозили на склад и законно покупали новые товары, то, на мой взгляд, здесь нет никакого преступления. Это было дальновидностью. А те, кто выдавал лицензии, да и система подсчетов — как можно было уследить за колебаниями потребления на таком месте? Если товар кончался, было где брать. Разве лучше стоять за пустыми прилавками, как делают на многих станциях?
— Как бы там ни было, я не стану с тобой спорить. Но учти, назревает ужасный скандал. Говорят, что Ловенталь в конце концов ее выдал, они разругались, и он ей отомстил, направил на нее сыщиков. И этот sofööri все-таки был любовником госпожи, теперь я могу это сказать, я знаю точно. И тот плюгавый офицеришка, забулдыга, как ты говоришь, приложил к этому руку. Нагрузив полные лодки, они вывезли на остров товар, взятый у госпожи, сначала обокрали, а потом выдали ее. Ужасная компания. А там в поместье, на берегу, — ты уже начинаешь догадываться, что за товар хранился за стенкой, на которую ты, сидя на террасе, так любил опираться?
— Знаю. Там лежали мешки зеленого кофе. Его завезли туда еще до войны, а значит, это преступный товар. И мы с тобой оба, и ты, и я, вместе с другими, пили этот кофе. — Начальник станции отставил стул, поднялся, подошел к окну, тонкая занавеска ласково коснулась его лица.
— Говорят, что с каждым доносом и предательством все новые склады запрещенного товара выплывали на свет, а госпожа становилась все ужаснее. Она изменилась настолько, что теперь ее трудно узнать. Она кричала, ругалась мерзкими словами. Ты представляешь, она заговорила гадким языком, обвиняла полицейских, выполнявших свой долг, в жесткости и грубости, обзывала их… Я уж не помню точно как…
— И это, по-твоему, достойно того, чтобы держать в памяти? — Начальник станции обернулся, вышел из столовой, в зале лист пальмы задел его по лицу, он отвел его рукой в сторону, прошел к себе в комнату, затворил дверь, твердым шагом приблизился к платяному шкафу, открыл дверцу, на внутренней стороне которой было зеркало. Он внимательно посмотрел в зеркало на себя, на свое лицо, увидел и то, что можно было угадать. Морщины в уголках глаз, воспаленные нижние веки, синеватые мешки под глазами, глубокие морщины пролегли к основанию носа, потом от носа к уголкам рта, и еще ниже, где они смыкались с морщинами на шее. Они спускались все ниже, ниже, словно земля притягивала его к себе, а ему было пятьдесят четыре года.
Но он не мог обмануться, он помнил взгляд госпожи, госпожа «хотела его». «И это такая же правда, как то, что я стою на этом месте», — говорил про себя начальник станции. Он выпрямился во весь рост и теперь увидел себя как бы глазами женщины: морщины сохранялись, но лоб был высокий, густые волосы на висках чуть подернуты серебром, ухоженные, приглаженные усы, красивая стрижка, не слишком длинная, но в самый раз, и начальник станции с благодарностью подумал о парикмахере, который его стриг. Он приподнял подбородок, осанка была хорошая, корпус прекрасный, в целом, несмотря на досадные детали, картина была недурна.
Начальник станции притворил дверь шкафа, остановился посреди комнаты: темная коричневая тишина окутала его, и душу залила тоска. Он подсел к письменному столу, обхватил голову руками, долго просидел в такой позе, встал, подошел к секретеру, поднял крышку, достал из дальнего ящичка бутылку — это был еще тот самый, рождественский коньяк — взял рюмку дымчатого, с синевой стекла, неспеша налил полную рюмку, медленно подошел к письменному столу — в одной руке рюмка, в другой бутылка — и сел. Поставил бутылку перед собой на стол, поднял рюмку в оранжевых лучах заката, подержал ее так некоторое время, опустил пониже, чтобы запах доходил до ноздрей.
И он подумал об избушке, которую госпожа построила специально для него и для сестры совсем рядом со своим домиком, рукой подать. «Полустанок», — так госпожа в шутку называла избушку. «Полустанок», в тени черного ольховника, на прибрежном лугу, средь камышей, по комнате им обоим, запах свежего дерева, песнь черного дрозда, плеск волн о тростниковый каменистый берег. У госпожи баня, ветви больших деревьев склоняются над террасой, деревенский дом со псом необходимым недалеко за лесочком, и на берегу благодатный покой. Там они парились в бане, купались, на террасе пили кофе. Чего только служанка не приносила из дому — и пироги, и закуски. Они рыбачили и на спиннинг и на удочку, на мелком месте у берега ловили крупных лещей, коптили и вялили рыбу, обернув в бумагу, ели ее руками, горячую, душистую, а рядом стояла бутылка белого вина во льду.
И у начальника станции стало привычкой оставаться одному и сидеть на террасе, в свете вечернего солнца, с бокалом золотисто-коричневого вина, аромат которого сливался с запахом спелого полного лета. Госпожа сидела напротив, они разговаривали, смеялись, а ее смех был как мелодичная музыка. Потом госпожа приносила из своей комнаты гитару, перебирала струны и под ее звучные аккорды пела старые, романтические песенки. Начальник станции помнил те вечера, они были как подарок — такой щедрый, исполненный сладкой грусти. Красная луна над гладью озера, на воде — рябь, поднятая слабым береговым ветерком, чье мягкое прикосновение ласкало загорелую кожу.
Он вспомнил также, как его ревнивая сестра сердито ходила взад и вперед, хлопая дверью избушки, скрытой за деревьями; он слышал плеск воды, позвякивание дужки ведра, сестра принесла воды, еще и еще раз, потом весла стукнули о борт лодки, лодка скользнула в воду, раздался скрип уключин — сестра поехала кататься. Начальник станции помнил, как он посмотрел в сторону мыса, поросшего ольхой: неужели наберется нахальства приплыть сюда? Нет, не посмела, плеск весел доносился до террасы, сестра была отнюдь не первоклассным гребцом.
И начальник станции вспомнил, как взялся за бокал, поднял его, посмотрел в глаза госпожи, выпил, весь переполненный нежным чувством. Они взялись за руки, взгляд голубых, чуть выпуклых глаз госпожи был зовущим, и он понимал это: он знал, что мог бы встать, последовать за госпожой, и они закрыли бы за собой дверь… но он сбежал. Он тихо высвободил свою руку, поднялся, поблагодарил, помахал в сторону озера, где лодка сестры тихо покачивалась на открытой глади.
Начальник станции допил рюмку, слова налил ее до краев, вылил из бутылки последние капли, поднял рюмку, за деревьями горел оранжевый закат, в открытое окно вливался густой, пьянящий запах сирени. «Милая госпожа, — прошептал начальник станции, — милая, милая…» Он осушил рюмку, понимая, что еще один этап в его жизни закончился.