Ауликки Оксанен

Мужчина в черной рубашке Перевод с финского М. Лааксо

Разноцветные сухие кленовые листья вдруг потеряли всю привлекательность. Мы выбросили их и застыли на камне, наблюдая, как к поселку подъезжают машины.

Их много. Они движутся одна за другой и образуют большой круг на площадке. На прицепах золотом нарисованы какие-то завитки, змеи и львиные головы. Мечта, очарование, радость! Какие краски! Желтые, серебряные, красные, как огонь.

Я беру Вильо за руку и тащу за собой. Мы сбегаем с горы. Крапива не обжигает. Ноги не проваливаются между кочек. Кусты не царапают. Захватывает дух! Сердце вырывается из груди! Под ногами лопается брусника, истекая кровью. Камни, костяника, папоротники, канава. Братишка падает.

Он даже не плачет, хотя на коленке появляется большая ссадина. Я смахиваю с нее землю. Сейчас даже некогда послюнявить ее и приложить березовый лист. Прыгай, Вильо, прыгай!

Все уже на площадке: Сиско Лавела, у которой был нарыв на ноге, Сакари, Лассе, воображалы Суниайнен, лохматый Ииро Вехка на мамином велосипеде.

Мы подходим как можно ближе. В вагончике открывается дверь. Мужчина ставит у порога лесенку. У него странное сморщенное лицо и черная рубашка. Мы таращим на него глаза.

— Чертовы сопляки, — говорит он и прогоняет нас.

Отходим подальше и заглядываем в щели между вагончиками. Мужчины посыпают площадку желтыми опилками. Опилки висят в воздухе как дым. Почему у них нет жемчужных жилетов, жокейских сапог и хлыстов? Только одна женщина красива и благородна. Она настолько прекрасна, что ей не надо ничего делать. Она стоит, прислонившись к вагончику и распустив волосы.

Подходят сестры Суниайнен. У них одинаковые ноги, толстые как бревна, и пунцовые щеки. Они сразу начинают хвастаться, что пойдут в цирк.

— А нам неохота, — говорю я.

— Почему?

— Потому что у них нет слонов.

— Да потому что вы не можете! У вас денег нет!

— Ах нет! Как бы не так!

— Мы же знаем, что нет! Ведь у вас отец бродяга.

Мы бросаем в сестер Суниайнен песком. Они отвечают тем же. Щиплет глаза. Я хватаю кусок доски и швыряю в них. Девчонки хотят догнать нас. Но они плохо бегают. Сестры кидают в нас камнями, но попасть не могут.

Мы не пойдем в цирк, это правда. Душа болит, прямо вся разрывается.

Мы бродим по площадке до темноты. Зажигаются огни. Красные лампы блещут, как горящие маки. Звездные арки пульсируют. Человеческие тени качаются в возникших на площади столбах. Из шапито доносится музыка, а в нос ударяет особенный запах, терпкий и душный. Это, наверное, пахнет лев.

— Или змея.

— Змеи же не пахнут.

Вильо выдумывает всякое, ему ведь только пять лет. Я смеюсь над ним. Какой-то мужчина начинает выкрикивать в микрофон:

— Фокусник! Лев! Африканский глотатель огня!

У брата округляются глаза.

— Огонь нельзя глотать. От этого можно умереть.

— Может, у него в горле какая-то трубка.

К воротам в свет прожекторов выносят большой помост. На него запрыгивает удивительный негр. Он без рубашки, в какой-то коротенькой шелестящей юбке. На шее звенят бусы и обручи. И зубы хищника, крокодила или гориллы. Покачивания бедер. Топот ног. Раскатистый белый смех. В руках у него труба, в которую он кричит:

— Абаба яллалей! Абаба яллалей! Африка зовет! Африка зовет!

Потом он исчезает в шатре. Нам не видно, что происходит внутри. Нам не видно, как выступают фокусник, женщина-силач. И ниоткуда не появляется добрый взрослый незнакомец, который склонился бы к нам и по-дружески спросил:

— Хотите ли вы попасть в цирк, дети?

Уже поздно, слишком поздно. Мама сидит дома и шьет, согнувшись. После того как она уже достаточно отругала нас, я осторожно спрашиваю ее о деньгах на билет, хотя заранее знаю, что она ответит.

— Мы не можем позволить себе такую глупость. И к тому же у нас в доме есть собственный фокусник.

Вильо плачет в постели. Я не плачу и решаю про себя, что мы обязательно пойдем в цирк. Каким образом? Я что-нибудь придумаю. Рассказываю об этом братишке на ухо, и он сразу же перестает всхлипывать.

— Абаба яллалей! Абаба яллалей! Африка зовет! Африка зовет!

Луна светит в окно. Я все еще не сплю. По луне ходит человек, тот, в черной рубашке, с морщинистым лицом. Он смотрит на меня и посыпает землю желтыми опилками, лунными опилками, лунным песком. Я стою посреди лунного поля, и мне холодно, сиротливо, как будто я сама луна или звезда в космосе. Я иду к земле по длинной световой дуге. Если я упаду с нее, то превращусь в звездную точку и улечу. Не сыпь свой песок, человек в черной рубашке! Иначе я упаду и улечу. Далеко-далеко…

— Ирья, проснись, Ирья!

Вильо еще не надел рубашку. Он уже встал. У него проступают все ребра, как будто там внутри грабли или какие-то прутья. У него что-то было с легкими. А теперь все прошло.

Выглядываю из окна. Листья падают с деревьев и бегут, гонимые ветром. Летят галки, светит солнце. Мама велит нам принести дров в баню. Огонь трещит и стреляет под котлом. Мама помешивает белье деревянной палкой. Щелочной камень трогать нельзя.

Нам приходится помогать ей в бане все утро. У Вильо не хватает сил, чтобы выжимать простыни. Пусть полощет полотенца. На двери бани надпись: Йелыв удов зи алток, инреваз нарк. Я нарочно написала задом наперед обыкновенные слова: «Вылей воду из котла, заверни кран». Все знают про розу, упавшую на лапу Азора, но никто не знает двух слов, известных мне. Это «топот» и «потоп».

Вилка пахнет селедкой. Ненавижу селедку. Набираю в ковшик воды, иду с вилкой к помойке и поливаю ее. Ем только картошку. На тарелке нельзя ничего оставлять, но Вильо все же оставляет. Мы торопимся. Еда в животе булькает, когда мы бежим.

Уже далеко за полдень. Ветер несет пухлые облака по краю неба. Полы шапито плещутся на ветру. Старичок с бородой возится перед вагончиком, прибивает молотком оторвавшиеся таблички. Дергаю Вильо за руку.

— Здрасьте!

— Здравствуйте, здравствуйте.

— Мы пришли узнать… А нет ли у вас какой-нибудь работы?

— Работы… для таких клопов… — говорит он. У него во рту гвоздь. Борода шевелится и подрагивает.

— Да. Чтобы бесплатно попасть на представление.

— Ох-ох-ох! Нет у меня такой работы. И даже обещать не имею права.

Он качает головой и вколачивает гвозди — руки у него большие, с выступающими венами. Мы отходим подальше. У Вильо оттопыривается нижняя губа.

Но я уже смотрю на следующий вагончик. На краю площадки женщина склонилась над тазом с бельем. Из него подымается пар. Все сегодня стирают. Крошечный прыщавый ребенок теребит женщину за платье. «А-а-а!» Чего он плачет? Я нахожу на земле соску и облизываю ее. «А-а-а!» Сую соску ему в рот, и малыш перестает орать.

— Здрасьте. Мы пришли узнать, нет ли у вас какой-нибудь работы.

— Ничего другого у нас и нет, — отвечает женщина.

Объясняю ей суть дела. Но она качает головой. Такой работы нет. И не предвидится.

— Пойдите спросите там, — говорит женщина, указывая рукой вперед.

На ступеньках вагончика сидит мужчина.

Тот, в черной рубашке, со сморщенным лицом. Тот, что рассыпает желтые опилки, звездный песок, звездный порошок, вызывая на душе холод и одиночество.

Он небольшого роста. Почему же я боюсь его, хотя он такой маленький и щупленький? Он сидит на ступеньках и ковыряет в зубах спичкой. У него изо рта вылетают мельчайшие щепочки. Он берет новую спичку, кусает ее и выплевывает огрызки на землю. Его глаза следят за нами, хотя он и не смотрит в нашу сторону.

— Здрасьте… Мы пришли узнать, нет ли у вас работы.

— Ах, работы!

Он отламывает ядовитый кончик спички, раскусывает ее пополам и ковыряется в каком-то заднем зубе. Прочистив его основательно, он выбрасывает спичку. Мужчина смеется. Я не знаю, почему он смеется.

— Ах, работы! Хорошо, найдется для вас работенка, — говорит он.

Он велит нам следовать за ним. Я беру Вильо за руку. Работа! Нам дадут работу!

Мужчина в черной рубашке ведет нас через кусты на склон. Там натянута бельевая веревка. Она привязана к двум кольям. На ней колышутся белые простыни.

— Стойте здесь, — распоряжается мужчина, — и держите колья, чтобы ветер не сорвал белье моей старухи.

— А мы потом попадем в цирк? — спрашиваю я.

— Точно попадем? — пищит Вильо.

— Да, да, — отвечает мужчина и начинает спускаться с холма.

— А как долго нам здесь стоять? — кричу я ему вслед.

— Пока белье не высохнет.

Из шелестящего кустарника раздается его приглушенный смех. Черная рубашка мелькает раз, другой, потом макушка. Он пропадает из виду.

Дует ветер. Мы вцепляемся обеими руками в колья. Вильо стоит на одном конце веревки, я на другом. Палки дрожат. Мы изо всех сил удерживаем их от падения. Ветер рвет веревку и хлопает простынями.

— Подумай только, Вильо, мы попадем в цирк!

— И увидим огненного человека.

— Глотателя огня. Он глотает огонь.

— А жар достает ему до живота?

— Наверное.

— Но ведь живот может сгореть.

— Не сгорит, там есть какая-то перегородка. Какая-нибудь огнеупорная пленка.

— Какая пленка?

— Ну такая… Из жести. Жестянка, а в ней вода.

Холодно. Ветер бушует и вертит все вокруг. Темные тучи клубятся за церковными шпилями. Интересно, где те кленовые листья, что мы вчера собрали? Сколько нам придется стоять? Тело покрылось мурашками. А ветер становится все сильнее и холоднее. Приходится еще крепче держаться за колья. Если мы будем плохо держать, ветер повалит их. И тогда придет человек в черной рубашке, рассердится на нас, и мы не попадем в цирк.

— Ирья…

— Что?

— Сколько нам еще стоять?

— Пока простыни не высохнут.

— А когда они высохнут?

— Не знаю.

Порывы ветра приносят с собой мельчайшую изморось. Наши рубашки намокают. Руки мерзнут. Ветер с воем пронизывает тело. Он чуть не поднимает нас и пытается вырвать колья и простыни. Мы удерживаем их, сжав зубы.

— Ирья… Мне холодно!

— Мы должны выдержать. Подумай только, Вильо, глотатель огня…

Я жду и жду, что придет мужчина в черной рубашке и отпустит нас. Но его не видно. Щупаю простыни. Они еще совсем сырые.

— Ирья… Я больше не могу.

— Вильо, давай потерпим еще немножко и тогда попадем в цирк.

Братишка не отвечает. Его посиневшие губы едва шевелятся на ветру, развеваются волосы, развевается рубашка. Что я буду с ним делать, если он сейчас заплачет?

Неожиданно налетает страшный порыв ветра, резкий и беспощадный как объятия хищника. Он воет, бушует, ревет. Он хотел бы поднять нас и унести с собой. Мы цепляемся за колья, сгибаемся, качаемся, и я громко кричу Вильо:

— Крепко держи! Не отпускай!

Еще мгновение — и штормовой ветер одерживает над нами победу, отрывает от земли и уносит с собой. Мы поднимаемся в воздух, взлетаем вместе с кольями и простынями высоко в небо. Мы летим над деревьями и кустами, над домами, колодцами и флагштоками, над рекой и мостками, над маленьким двором нашего дома на скалистом склоне.

А мама как раз идет по двору. У нее в руках ведро с золой, которой она будет посыпать корни ягодных кустов.

Она слышит наш крик, поднимает лицо к небу и видит нас. Мы несемся высоко в воздухе. Простыни развеваются и раздуваются как облака.

Мы не знаем, куда нас несет ветер. И даже мама не знает. Мы только видим, что она стоит во дворе с ведром в руках. Не известно, увидим ли мы ее опять.

— Дети, дети! — кричит мама. Мы еще различаем ее испуганное лицо.

— Мама, мама! — отвечаем мы и улетаем, подхваченные ветром. И скоро пропадаем из виду. И только простыни развеваются на горизонте, как носовые платочки.

Вильо плачет. А мне нельзя. Если имеешь дело с младшим братом и вдруг начнешь плакать, то все может пойти кувырком.

— Перестань, Вильо, не плачь. Потерпим еще и попадем в цирк.

— Пойдем домой, — ревет братишка. У него стучат зубы, а по щекам бегут слезы.

— Давай крикнем, — говорю я.

— Чего крикнем?

— Позовем этого в черной рубашке.

— А как его зовут?

— Не знаю.

— Дядя в черной рубашке-е-е! Дядя в черной рубашке-е-е!

Но никто не отзывается. Мы кричим громче.

— Дядя в черной рубашке-е-е-е! Дядя в черной рубашке-е-е-е! Ээээээээ!

Уже наступили сумерки. Ветер начинает стихать. Я трогаю белье. Оно все еще влажное. Но не мокрое. Уверяю братишку, что скоро мы сможем уйти. Но Вильо не отвечает, он весь дрожит.

Вдруг на площадке зажигаются огни. Включаются динамики, и начинает греметь музыка. Мы слышим негра:

— Абаба яллалей! Абаба яллалей! Африка зовет! Африка зовет!

— Представление начинается! — кричу я.

Мы смотрим друг на друга. Одновременно отпускаем руки. Даже не оборачиваясь, бросаемся вниз по склону, перепрыгиваем через канаву и только у подножия холма осмеливаемся оглянуться на белье. Простыни колышутся в сумерках за рябинами.

Мы направляемся прямо к входу. Идем мимо кассы и билетера, стоящего у ворот. Но тот хватает меня за рукав.

— Стой! Куда это вы лезете без билета?

— Нам не нужны билеты. У нас есть разрешение.

— Чье разрешение?

— Мужчины в черной рубашке.

— Какого еще мужчины в черной рубашке?

— Циркача в черной рубашке.

Я чувствую, как у меня внутри поднимается что-то тяжелое и хриплое. Это вой. Он душит меня, но не выходит наружу.

— Вы не пройдете внутрь без билета.

— Но нам обещали!

— Мы держали белье, чтобы оно не упало.

— Нам обещали!

— Убирайтесь, не мешайте людям проходить.

— Нам обещали!

Он не верит нам. И не хочет верить. И не знает, где находится человек в черной рубашке. Мне хочется визжать, прыгать, кричать, но я не смею, потому что кругом люди. Я высматриваю черную рубашку. Если бы я сейчас увидела этого дядьку, то подошла бы к нему и стала бить кулаками по его черной груди и кричать, что есть мочи:

— Предатель! Предатель! Предатель!

Мы разыскиваем его, но тщетно. Он, наверное, уже в шапито. Все входят в цирк, даже Сиско Лавела, у которой нарыв на ноге. Только Вильо и я остаемся снаружи. А представление начинается. Мы его не увидим!

Мы с братишкой садимся на кучу досок за вагончиками. Мы оба плачем, так сильно плачем, что чуть не разрывается грудь. Я всхлипываю, уткнувшись в Вильо, а он в меня. И в мире нет ничего горше нашего горя.

— Ну… Что это вас так сильно расстроило?

Только тут мы замечаем деда с бородой. Он стоит у вагончика и курит папиросу с мундштуком.

— Мы держали белье на веревке…

Я рассказываю ему обо всем с самого начала. Вильо перестает реветь и начинает икать. Дедушка смотрит на нас, поглаживая бороду скрюченными пальцами.

— Вот оно что, — говорит он. — Так-так. Знаю я этого мерзавца.

Он гасит папиросу и убирает мундштук в карман.

— Идите за мной.

Вместе со стариком мы идем к билетеру. Тот злобно смотрит исподлобья. Уж он-то нас не пропустит.

— Я проведу этих клопов, — говорит дедушка.

— Проведешь? Зачем? Под чью ответственность?

— Под свою собственную, — отвечает дед.

— Ах, под свою! Не выйдет. Нечего важничать на старости лет. И выгнать могут.

И он становится на пути, широко расставив ноги.

— Отойди немного, — говорит бородач и тянет нас за собой мимо билетера.

— Ты еще пожалеешь, — угрожает тот. — Я этого так не оставлю, это точно!

Но дедушка не обращает внимания на его крик. Он приводит нас в шатер, который заполняют люди, шум, вздохи, смех. Горит ослепительный свет. Мы садимся на заднюю скамью, а бородач куда-то исчезает, так что я даже не успеваю поблагодарить его.

На арене мужчина катается на одноколесном велосипеде. У него на голове палка, а на ней чашка и блюдце. Он едет и пьет горячий кофе из чашки. Вильо толкает меня. Мы облегченно вздыхаем и хлопаем так, что болят руки. После велосипедиста появляется клоун и пытается сделать то же самое, но у него, конечно, ничего не получается. Он обливается кофе, а чашка со звоном падает на пол. Мы смеемся, смеемся до полного изнеможения, до слез. Я сжимаю руку братишке. Она горячая как огонь.

Мы смотрим на них на всех: женщину-силача, льва и глотателя огня. Сердце чуть не остановилось при виде этого человека. Я внимательно всматриваюсь — настоящий это огонь или нет. Настоящий. Мы хлопаем в ладоши и топаем ногами. Клоун чиркает спичкой и пытается проглотить ее. У него из заднего кармана торчит велосипедный насос. С головы сваливается шляпа и цепляется за него. Клоун ищет ее, но нигде не может найти.

— Шляпа сзади! Шляпа за спиной! — кричит Вильо.

Уже поздно, когда мы идем домой. Братик еле тащит ноги, то и дело останавливается. На вершине холма он вдруг садится на край канавы и ложится в траву.

— Я устал… не могу больше идти, — шепчет он.

— Надо.

— Не могу я…

Тогда мне пришлось взять Вильо на закорки. К счастью, дорога идет под гору. Внизу виднеется наш дом. Братишка обмяк и висит как мешок. Я, задыхаясь, несу его до самых ступенек. Мама выходит навстречу. Она в ужасе.

— Где вы были? Что с Вильо?

Она сразу же загоняет нас в постель. У брата нет сил раздеться. Мама снимает с него одежду и сует под мышку градусник. Я уже засыпаю, когда она приходит и вынимает градусник.

— Боже мой, — говорит она. — Боже мой!

Я слышу, как она разговаривает с папой на кухне. Значит, он лежит на кухонной кушетке, с прикрытыми глазами. Мама возвращается в комнату и прикладывает мокрое полотенце ко лбу братика.

Мне страшно. Я боюсь, что Вильо умрет. Я думаю о нем и о его легких. А вдруг это я во всем виновата?

Мама не спит у постели Вильо. Он говорит во сне. Он бормочет совершенные глупости. Мне хочется плакать, когда он говорит.

— Не отпускай! — кричит он. — Не отпускай!

А потом о каком-то огне.

— Горячо, горячо! Нельзя… Огонь попадет в горло…

Ему снова холодно.

— Дядя в черной рубашке-е-е! Дядя в черной рубашке-е-е! — зовет он тоненьким голоском.

Я не сплю, мама не спит, луна не спит. Луна смотрит на меня в окно и все понимает. Только она знает, что я чувствую. Я гуляю по лунному полю и ищу желтую мазь, лунное масло, холодный лунный крем. Если помазать им лоб, то станет легче, жар пройдет. Я ищу лунный крем для Вильо, собираю горстями желтую пасту. Но посреди поля стоит мужчина в черной рубашке и смотрит на меня. Не хочу его видеть! Не хочу видеть его сморщенного лица! Я поднимаюсь облаком высоко в небо. Меня окружает космос, его глубины плывут мимо в своих бледных звездных кружевах. Я лечу и лечу. Ветер овевает шершавую поверхность земного шара. Издали, из-за звезд на меня смотрит луна. Круглая луна. Печальная луна.

Ужин Перевод с финского Г. Прониной

Лейла забеременела не ко времени. Лучших времен, правда, и не ожидалось. Недавно в оформительской уволили одну прямо из декретного, да в магазине двоих женщин постарше. Так что ради места стоило бы прямиком отправиться в больницу. Но Лейле за тридцать, уже кое-что позади: несколько выкидышей, бездетный брак и однажды — бесхитростная попытка оставить этот мир. Поэтому она решилась заглушить голос рассудка и стать матерью.

Будущий отец — «вечный» студент, который вместо учебы все больше отирался в разнорабочих то у Раке, то в Алко, то на кладбище в Хиеталахти, — пришел от этого в столь сильное замешательство, что запил. Связь, и без того не очень прочная, грозила оборваться совсем. Пожалуй, теперь это было своего рода экономическое соглашение: квартиру сняла когда-то Лейла, он же пока еще кое-что зарабатывал. Дочь родилась в августе: маленькая, с заячьей губой, она кричала ночи напролет. От ее высокого, струной звенящего голоса дребезжали оконные стекла.

Осень была ясная, солнечная. Облитые ярким медным светом стояли в Хиеталахти у причала пароходы; пламенели клены. Скупое тепло уходящего лета прозрачным легким покрывалом окутывало спящих на траве пьянчуг. Отец девочки, Исмо, целыми днями валяется с граблями между двух могильных плит, раздумывает о своей горькой участи. Глаза слипаются, но спать нельзя. Где-то под высокими деревьями сторожит, стрекочет дятлом тетка, наблюдающая за работой. Спать, смертельно хочется спать. Реют в просветах между деревьев облака, терпко пахнут на могилах цветы в узких вазочках. Заслышав голоса и шаги, Исмо садится на корточки, принимается скрести граблями могилы. Всякий раз одни и те же — Ольги Марии Кейхо и Сакари Хоффрена, их покой уже никто, кроме него, не нарушит. Дорожки усыпаны листьями, Исмо сгребает их рассеянно, в полусне. Становится все холоднее.

Вечером домой идти неохота. Детское белье развешано повсюду, — в душевой, на сиденьях и спинках стульев, — тридцать один квадратный метр до отказа заполнен ребенком, его потребностями, а для Исмо, кажется, и места нет. Лейла трет в дымящейся паром пластмассовой ванночке марлевые подгузники, попутно отпуская ехидные замечания. Орет вечно голодный ребенок. С кормлением нелады, да и откуда молоку взяться: отчаянная мамаша купила детскую коляску и теперь сидит на одной картошке.

И вот в такое время, в конце октября, нежданное приглашение. Зазвонил, может в последний раз перед отключением, телефон, Исмо лениво подошел, чтобы ответить, и вдруг приосанился, застыл неподвижно.

— Большое спасибо! Ну конечно. Спасибо! Да, да, — твердил он в трубку, — очень признательны.

Из кухни высунулась Лейла, уставилась на него.

— Званый ужин, пригласили на лосятину. Закуска и выпивка! — возбужденно выпалил Исмо и от избытка чувств двинул в воздухе кулаком.

Лейла отказывалась верить. Неужели ей хоть что-нибудь может достаться даром? А тем более лосятина. Отец ее, человек с заостренными, как у белки, волосатыми ушами и упорством мелкого предпринимателя, с годами выколотил из нее все пустые надежды.

— Лосятина? С чего это?

Исмо начал объяснять, что у него есть двоюродные братья — Эркки, Тапани и Венецианский Валлу..

— Что еще за Венецианский Валлу?

— Его так называют, потому что мыс, на котором он живет, постепенно опускается и угрожает со временем совсем уйти под воду. Мужик он деревенский, вдовый, частенько со своими односельчанами ходит на лося. Это он привез лосятину, здоровенный кусок; и дед приехал с ним на той же машине. Вся затея как раз дедова — старику захотелось проведать в Хельсинки внуков. Как, мол, они там живут-поживают.

Лейла горько усмехнулась при этих словах. А Исмо стал пространно расписывать успехи Эркки и Тапани. Тапани — владелец фирмы по торговле недвижимостью, на пустяки не разменивается — миллионами ворочает. А Эркки — вице-судья; тоже ведь из простых, а какую карьеру сделал, и бог знает как далеко еще пойдет. Вот уж кто всюду сумеет сорвать куш! Он заполняет налоговые декларации разным предпринимателям, а те ему каждый раз в подарок — оборудование для кухни или еще что-нибудь; господи помилуй, чего только у него нет, одних катеров сколько…

— Тебе-то что? Завидно? — ввернула Лейла. — Значит, это он нас приглашает?

Исмо кивнул. Подумать только — жаркое из лося, лосятина! Неужели Лейла и вправду никогда не пробовала? Нежное мясо, удивительно нежное, — никак не мог успокоиться Исмо.

К вечеру он, однако, притих. Мысленно проклинал свою болтливость. И зачем сказал? Пошел бы один, втихомолку. А теперь невенчанную жену и безымянное дитя придется представлять родне, тут нужна изворотливость. И потом, это все равно что признать себя отцом ребенка, а ведь еще неизвестно, его ли это девочка. Поди разберись в этой женщине, если она ничего не требует, не плачет, а вроде как наблюдает со стороны: собирается он становиться отцом ее ребенка или нет? Может, Исмо просто нужен ей как козел отпущения, как узаконенный кормилец, а истинного виновника давно и след простыл?

— С ребенком туда неудобно, — проворчал Исмо. — Как ты его там будешь кормить, при посторонних?

— Так и буду, как все. Не могу же я титьки дома оставить, — сказала Лейла, ложась на кровать.

Теперь уж никуда не денешься. Или взять да пойти одному? Но это будет означать полный разрыв, а он все же не хотел терять Лейлу. Жила в нем какая-то смутная надежда, что придут лучшие времена, и будет что-то вроде счастья, и наступит мгновение, когда Лейла, такая жизнерадостная и угрюмая, мягкая и угловатая одновременно, разорвет наконец оболочку замкнутости и раскроет свою странную душу, которую пока так упорно скрывает.

…Лейла хлопотала между кухней и душевой. В парадной юбке, расставленной в швах, с завитыми волосами, она была бы очень хороша, если бы не ее вечные ехидные речи.

— Будут спрашивать имя, так зовут ее Тююне, — сказала Лейла.

— Тююне? Старушечье какое-то имя…

— Ну уж!

— Старушечье, точно.

— Выходит, так. Ты же у нас образованный, студент… — съязвила Лейла.

Насмехается над его прерванной учебой. И как не надоест, ведь знает прекрасно, что для учебы нужны деньги…

Когда Лейла проходила близко, в нос ударил резкий запах — видно, оттирала скипидаром пятно на юбке. Ровными треугольниками она сложила подгузники, надела на девочку жесткое кружевное платье, причесала. В окне, в узкой полоске между домов, покачивался нос парохода. Ветер гнал стада туч. Начинался дождь.

На лестнице встретилась соседка со своим подслеповатым псом. Соседка остановилась и впервые заговорила с ними:

— Можете туда не ходить, — сказала она, — его уже увезли.

— Кого это? — удивился Исмо.

— Этого мальчика.

— Какого мальчика?

— Который с балкона кинулся.

Пес натянул поводок, они двинулись дальше. Громыхнула на всю лестницу дверь. Лейла вдруг побледнела.

— Бедный парень, бедный парень, — повторяла она.

— Кто это? Разве ты его знаешь?

— Да, представь себе, знаю, — ответила Лейла. — Все-таки достукались. Пьянство, драки, — ну что это за семья? Ад кромешный, а не семья!

Пожав плечами, Исмо стал спускать вниз коляску. Следом, закусив губы, шла Лейла. Видно, изо всех сил старалась не расплакаться. Вот и опять ничего толком не рассказала, не объяснила…

Они первый раз везли ребенка на трамвае. Намаялись. На улице — проливной дождь, в вагоне битком. Исмо готов был уже отступиться, но Лейла все же умудрилась протиснуться в двери и каким-то своим особым способом расчистила место среди мокрых спин. У Исмо сводило желудок, казалось, не хватает воздуха — он весь день почти ничего не ел. Но как подумал об ужине, как представил себе нежную, ароматную лосятину — повеселел и неожиданно для самого себя вдруг ущипнул в толпе Лейлу.

— Нас ждет жаркое, — шепнул он.

В ответ Лейла улыбнулась удивительно доброй улыбкой, сказала:

— Вот бы с собой немножко взять…

Они ехали сперва на трамвае, потом на автобусе, долго плутали под дождем и наконец в тупике на берегу моря нашли дом Эркки. Из решетчатых чугунных ворот выскочил мальчишка в полном индейском снаряжении. Пластмассовое копье ткнулось Лейле в юбку.

— Четвертый убитый! Четвертый убитый! — заорал мальчишка и убежал.

Лейла недоверчиво огляделась. Дом стоял на пологом склоне, у самого берега, крыльцо освещали желтые декоративные фонари. Живая изгородь огибала двор и небольшой сад, там кое-где еще виднелись яркие листья и прихваченные ночными заморозками сморщенные яблоки.

— Классное местечко, верно? — сказал Исмо.

Лейла не ответила. Она видела себя в этом дворе: вот она катает детскую коляску или сидит на качелях в тихом свете солнца. Между деревьев она бы натянула веревки, повесила белье, все лето ходила бы босая, а дочка бегала бы свободно по траве. И каждое мгновение рядом открывалось бы такое близкое море, темное, всепонимающее, уносило с собой частицу безмерной людской скорби.

Исмо встал посреди двора и принялся разглядывать автомашины.

— Вот эта — машина Валлу, — показал он на «пикап». — А эта, ты только посмотри, какая громадина, — целый корабль!

— Цвет дурацкий, — сказала Лейла.

Исмо сердила ее язвительность. Ничего-то ей не нравится. Найдется ли в мире что-нибудь такое, о чем бы Лейла сказала: «хорошо» или «чудесно». Она бранит все, кроме разве ребенка, — ребенок для нее гораздо важнее Исмо и принадлежит ей одной.

Дверь открыла Анн-Лис. От красоты ее веяло холодом; золотой треугольник броши скреплял завязанный бантом ворот платья. Поздоровалась за руку с Лейлой, заглянула в коляску, вежливо улыбнулась.

— Какая маленькая! Подумать только, какая крошка! — говорила она, протягивая гостям вешалки для пальто. Попросила, если не трудно, снять обувь.

Лейла осталась в чулках, глянула на ноги Исмо. А, пусть. Его носки, его и позор. Но все же…

— Ну и рвань! — прошипела Лейла.

В круглом зеркале передней мелькнуло его лицо. Тонкий нос, худые бледные щеки над светлой, редкой бородкой. В глазах беспокойный блеск.

Раскрыв объятия, к ним спешил Эркки.

— Мы уж думали, вы на полпути в кабак завернули, — пошутил он.

Игриво усмехаясь, он взял Лейлу за руку, оценивая ее взглядом. Она ответила ему тем же.

Коренастый, небольшого роста, вице-судья оказался веселым, общительным человеком.

— Так вот, значит, какую симпатичную рыбку выудил мой братец! — балагурил он. — Как же это вы создали семью, не спросив разрешения у меня, юриста?

Напряженно улыбаясь, Лейла под руку с Эркки вошла в гостиную. Все там изысканно одеты, держатся уверенно. Ссутулившийся в высоком кожаном кресле дед и тот был в черном костюме, белой рубашке и при галстуке. В руке он держал стакан с кефиром. У остальных налито вино.

Исмо встревожился. Как, неужели Эркки не припас настоящей выпивки? Неужели из-за деда придется тянуть одно только вино? Но тут из-за спинки дивана высунулась лысая голова Валлу, и Исмо почувствовал знакомый запах: Валлу все-таки прихватил своей, настоящей, «венецианской»…

Лейла незаметно осмотрелась: сервант, паркетный пол, камин, ножки стульев в виде львиных лап… Другой двоюродный брат Исмо, Тапани, пожал ей руку так энергично и крепко, будто знакомился с новым богатым клиентом. Она с трудом запомнила, как зовут его жену. Туйя, как бы не забыть: Туйя, Туйя. Очень привлекательная женщина. Она-то разуваться не стала, преспокойно осталась в туфлях на шпильках.

Дед поставил стакан на стол и принялся разглядывать Лейлу. Ей стало не по себе. Она вдруг будто съежилась, завяла — жалкая содержанка, которой и показать нечего, кроме своего греха.

— Так это жена Исмо? — спросил дед.

Лейла только молча улыбнулась. Дед попросил показать ему ребенка. Лейла положила на костлявые стариковские колени спящую девочку. Та тихо лежала с закрытыми глазами. Вдруг старик шевельнулся, и соска выпала изо рта девочки, закатилась под стул.

— Да у нее, никак, заячья губа? — сказал дед и поглядел на Лейлу так, будто его обманули.

Лейла ничего не ответила. Она взяла ребенка, положила в коляску. Горячо, бешено колотилась во всем теле кровь. Лейла стала поправлять одеяло, оно жгло пальцы, в голове шумело.

К ней склонился Валлу. Его могучая грудь почти касалась волос Лейлы.

— Вот возьмите ваш болтик, — весело сказал он ласковым голосом и протянул соску, глядя Лейле в глаза.

Лейла перевезла девочку в другую комнату, та все еще спала, набираясь сил перед ночным концертом. Зато сейчас у Лейлы отдых, перерыв. И пускай старик говорит что угодно, пускай Исмо дурит и куролесит, но сегодня она вдоволь наестся лосятины и выпьет чуточку красного вина, и ничто не может лишить ее этого долгожданного удовольствия.

Она вернулась в гостиную. Исмо, устроившись рядом с Туйей, делал вид, что не замечает Лейлу. С чего бы это? Лейла села у окна, чтобы смотреть на море, но виден был только двор.

Говорили о каком-то прибрежном участке и о доме. Дом, рассказывал Тапани, из светлого кирпича и с утепленными окнами — особенное стекло в тройных рамах. Потягивая вино, Лейла оглядывала комнату.

— Но цену запрашивают бешеную, — сказал Эркки. — И это же страшно далеко.

— Дедушкин остров и то ближе, — сказала Анн-Лис.

— Тем не менее покупатель уже нашелся. Я бы в такую даль, на север, ни за что бы не поехала. Мошкаре на съедение, — охала Туйя.

— Я бы тоже. Лучшего места, чем дедушкин остров, не найти, — сказала Анн-Лис. — Как там чудесно! Весь западный берег — сплошной песчаный пляж.

— Да, берега там предостаточно, — соглашался дед.

— А для детей это просто идеальное место, — продолжала Анн-Лис. — Метров двадцать спокойно бредешь по мелководью. Прошлым летом Мики хотел там остаться насовсем.

— Да, да, все так, верно, — сипел дед.

Прибежал мальчишка в индейском наряде, потребовал мороженого и варенья, непременно того самого, в котором вишни.

— Но, Мики, ты разве уже поздоровался? — укоризненно сказала Анн-Лис.

— Да они же все убитые, — ответил тот.

— Ох уж эти дети… — смутилась Анн-Лис, и все добродушно заулыбались.

Исмо с Валлу улизнули на улицу, Лейле в окно было видно, как они возятся за машиной Валлу. Тени их в тусклом свете фонарей то и дело сталкивались. Потом, отирая рот, из-за машины вышел Исмо. Закурив, они направились к дому — над песчаной дорожкой закачались два мерцающих огонька.

«Ну началось», — подумала Лейла. Вот так всегда. Сперва Исмо ходит угрюмый, потом какой-то ошалелый и, наконец, весь обмякнет. Где ему тогда поднять коляску, хорошо, если ноги сможет волочить.

В длинном коридоре Лейла наткнулась на Валлу.

— Постой, — подмигнул он ей. — Этого… средства для головы и тебе хватит. Сразу поправишься!

— Для головы, значит, — засмеялась Лейла.

Валлу проводил ее глазами. В гостиной теперь обсуждали, как содержать в порядке газон, и какой декоративный кустарник лучше. Анн-Лис хвалила японский барбарис: у него такие острые шипы — всех зевак отпугнут. Его можно посадить на склоне со стороны торца. Нет, нет, там уже растет барбарис и кизил, места больше нет, — возражал Эркки.

— Для газона лучше всего гусиная травка, за ней почти не надо ухаживать, — сказала Туйя.

Лейла вспомнила вид из окна своей комнаты: две каменные стены и между ними узенькая полоска моря. Стены — бог с ними, но зато полоска моря, этот живой стебелек океана ей дороже любого сада. Когда-то со вскрытыми венами она лежала на ковре, и взгляд ее, как за последнюю соломинку, зацепился за этот дерзкий морской стебелек: он дышал и сверкал, притягивал к себе, завораживая своим движением, и вдруг ей не захотелось с ним расставаться.

Дерзкий стебелек… Росток гордости…

Хмель ударил в голову. В пустом желудке урчало. Почудилось, что из кухни доносится пьянящий аромат жареного мяса.

Дед принюхался, потом, поперхнувшись, отпил из стакана. Оказывается, и он уже пьет не кефир.

— Так это Валлу убил лося? — вдруг спросил дед.

— Да, Валлу.

— Как это получилось? Расскажи! — попросила Туйя.

— Да как? Шел, шел и набрел на лося. — Валлу отер лысину.

— Но ведь в этом есть что-то такое… ужасное, — вздрогнула Туйя.

— Если есть лицензия, то ничего ужасного.

— Вы что, оказались нос к носу? — засмеялся Эркки.

— Ну, не совсем. Хотя и так бывает. Обычно сохатый — особенно если старый — как учует человека, так даст кругаля и — прямым ходом на загонщиков. Тут он и затоптать может.

— Какой кошмар! — сказала Туйя. — У тебя тоже так было?

— Нет, сейчас я стоял в засаде на краю поля… Рядом еще один парень. Ну, стоим, ждем, и вдруг прямо на поле как сиганет из кустов лосиха. Вот-вот подлетит на выстрел, у меня аж пальцы жжет. Только смотрю — следом за ней лосенок. Ну, перевел дух, делать нечего.

— Почему? Разве в лосих нельзя стрелять?

— Если она с теленком, нельзя.

— Откуда же знать? Может, не заметил? — перебил Исмо.

— Заметишь, никуда не денешься.

— А если притвориться, что не видел? — вмешалась в разговор Лейла.

— Ну, это уж дело совести. Кто-то, может, и уложит ради гонора. Только если я кого на этом застукаю — в нашей компании ему делать нечего. Выдворю.

— Ты недосказал, чем все кончилось. Давай дальше, — попросила Туйя. — Потом-то что?

— Ну, я этому, который со мной был, и говорю: не тронь, мол, ее, погоди, лучше пока передохнем. А сам запалил кусок бересты и стал им коптить прицел, чтобы не так сильно блестело. Тут он и ломится — громадный такой самец. У меня — и спички, и береста — куда что полетело, да только солнце в глаза, я и промахнулся — угодил ему в загривок.

— Он умер? — спросила Туйя.

— А ты когда-нибудь видела, чтобы живого лося разделали да жарили? — ответил Валлу.

Все рассмеялись.

— Валлу, возьми меня в следующий раз с собой, — попросил Эркки. — Хоть разок на лося сходить.

— Не знаю… Для этого испытания пройти надо и разрешение получить, — сказал Валлу. — А не то получится как с одним стариком: взял он да и пальнул по трактору. Едет себе тракторист преспокойно по полю, а старик сослепу решил, что это лось, и как даст прямо в него. Тракторист, конечно, выскочил и бежать. А второй охотник — он там рядом оказался, — орет старику: «Бей и теленка, не то уйдет!»

В соседней комнате заплакал ребенок — время кормить. Мужчины засобирались в баню, Лейла пошла к ребенку. Девочка была совсем мокрая, пришлось менять пеленки. Лечь прямо на дорогое светлое покрывало, чтобы покормить девочку, Лейла не решилась — аккуратно свернула его.

Плоской своей мордочкой Тююне потянулась к груди.

— Заячья губа… Да плевать нам на них на всех, — прошептала Лейла.

В дверь постучали, заглянула Туйя.

— Можно к вам?

— Входи, входи.

— Анн-Лис стряпает, а мужики ушли в баню.

— Садись, не помешаешь.

Туйя уселась в огромное плюшевое кресло, закинула ногу на ногу. Под черным кружевным шитьем мелькнула узкая щиколотка.

— Хватает молока? — спросила Туйя.

— Когда как…

— А кажется, что ты можешь выкормить хоть двойню.

— Серьезно?

— Правда, я слышала, что количество молока не зависит от того, какая грудь, — продолжала Туйя.

Только сейчас Лейла заметила покрасневшие глаза Туйи. Когда Туйя улыбалась, ее впалые щеки округлялись. Какая же обаятельная у нее улыбка!

— Исмо знает, что дед пишет завещание? — спросила вдруг Туйя.

— Понятия не имею… Я и с дедом толком не знакома, — ответила Лейла.

— Я думаю, Исмо не мешало бы про это знать. Пусть не дает себя в обиду, а то тут все заграбастают.

Туйя говорила шепотом, оглядываясь на дверь.

— Что — все? И кто? — не поняла Лейла.

— Да дедовский остров. Они уже расчищают себе участок на берегу.

— Кто «они»?

— Эркки и Анн-Лис. Эркки ведь помогает деду составлять завещание. Разве Исмо не в курсе? А уж известное дело, как помогают составлять… А остров? Ты его даже не видела? Ну вот, я и решила — надо вас предупредить. Чтобы за себя постояли.

— Как это я могу за себя постоять, если мы с Исмо даже не расписаны? И потом, у меня уже есть свой остров, на Сайме, — вдруг сказала Лейла. Она не могла понять, зачем соврала. Вдруг в разгоряченном мозгу, как в море, сам собой всплыл этот остров. Туйя замолчала, видно, размышляла, почему Исмо ничего не говорил ей об этом.

— Вон что… Тогда конечно… — обиделась она и встала, собираясь уйти.

— Какое красивое платье, — поспешно остановила ее Лейла. — Откуда оно?

— Это? Из Лондона.

Она снова села, стала рассказывать про Лондон. Лейла застегнулась, приподняла девочку. Та срыгнула белым ей на плечо.

— Ну вот, так я и знала, — огорчилась Лейла. — Теперь хоть прямо в платье иди в баню.

— Правда, пора бы и нам, — вспомнила и Туйя про баню. — Что это мужики так долго? Верно, кое-чего прихватили с собой для веселья. Того и гляди, совсем оттуда не вылезут.

— Придут, никуда не денутся. Явятся, как только мы примемся за лосятину, — усмехнулась Лейла.

— А у меня тоже припасено кое-что, — сказала вдруг Туйя, вынимая из сумочки плоскую, наполовину опорожненную бутылку коньяка. — Хочешь?

— Давай. Молоку от двух глотков ничего не сделается.

Лейла выпила прямо из горлышка. Туйя тоже приложилась, стала закручивать пробку, но тотчас же отвернула ее снова. — Понимаешь, эта Анн-Лис… Прямо тебе скажу — прижимистая она, — прошептала Туйя.

В коридоре раздались шаги, — конечно же Анн-Лис. Туйя многозначительно поглядела на Лейлу, сунула бутылку в сумочку.

— Вон вы где! — появилась в дверях Анн-Лис. — Просто не знаю, как быть — стол накрыт, все готово, а мужчины в бане.

— Я могу сходить за ними, — предложила Туйя.

— Да ты и сама там останешься, — язвительно заметила Анн-Лис.

— Поглядим еще, может, и не стоит оставаться. Хотя вообще-то выбор там довольно большой… — усмехнулась, уходя, Туйя. Анн-Лис грустно покачала ей вслед головой.

— Она ведь не в себе, ужас! Взрослая женщина, а пьет вино вперемежку с таблетками. Не могу я этого понять… Только не говори никому, что я тебе сказала, ладно?

Из прихожей донесся смех. Это вернулись из бани мужчины. Видно, все уже успели приложиться к «средству» Валлу. Особенно это было заметно по деду. Ему дали широкий вишневый халат, наверное, с хозяйского плеча. Голова, как засохшее яблоко, беспомощно клонилась на грудь. Он лег на кровать, попросил кефиру.

Исмо с Тапани спорили о какой-то газетной статье. Тапани хвалил прямоту автора: давно пора вот так, без обиняков…

— Молодец, не побоялся расставить все по споим местам. Могу подписаться под каждой его фразой. И Эркки тоже. Как, Эркки? Мы ведь с тобой, кажется, инакомыслящие? Или ты не читал?

— Что?

— Ну что он пишет об овце и стригале.

— Читал, читал, — кивнул Эркки. — Вот уж точно, смелый и честный человек.

— Уж если кто смелый, так это я: не побоюсь сесть рядом с такой красоткой, — подсаживаясь к Лейле, сказал Валлу. В вырезе рубашки виднелась его пылающая грудь. Он откашлялся и запел глубоким сильным голосом:

— Лейла, Лейла, Лейла, милый друг ты мой…

Анн-Лис захлопала в ладоши:

— Все готово. Пожалуйста, садитесь. Дедушка, ты вот здесь, во главе стола.

Дед уселся как был, в халате. Все делали вид, что ничего не замечают, а сам он забыл, что надо бы переодеться. Тараща осоловелые, словно стеклянные пуговицы, глаза, он все пытался рассказать о какой-то родственнице, умершей в тридцатые годы в штате Миннесота, вот только как ее звали, то ли Астрид… Ас… нет, не Ас… а Эс…

Анн-Лис приволокла на стол чугунок. Лейла вдохнула всей грудью острый, пьянящий аромат, расправила на коленях белую салфетку. Напротив нее нетерпеливо, как ребенок, сглатывал слюну Исмо. Лосятина… жаркое… картошка с укропом. Анн-Лисс раскладывала по тарелкам сочное дымящееся мясо.

Мальчику-индейцу отнесли еду на кухню. Он ничего, кроме мяса, не хотел, только мясо и кока-колу. Но вряд ли он успел что-нибудь съесть, тут же и сбежал. Лейла ела мясо понемногу, неторопливо, хотя и хотелось затолкать в рот весь кусок сразу.

— Раньше никогда не ела лосятины, — сказала она Валлу.

— Ну, значит, настало время, — ответил он.

— Вкусно-то как! Просто объедение, — похвалила Лейла.

— Чудесно! Какое замечательное мясо, — нахваливала Туйя.

— А какое нежное! — подхватил Исмо.

— Куда вкуснее любой, самой первосортной говядины, — сказал Тапани. — Тут самое главное — аромат дичи.

Валлу отрезал кусочек, попробовал. Он вдруг как-то странно ухмыльнулся, перестал жевать, потом отложил вилку и напряженно уставился в стол. Лицо покраснело, лысина так и полыхала.

— Вкусная говядина, ничего не скажешь, — сказал он громко, неестественным голосом.

Все повернулись к нему.

— Говядина? Что ты хочешь этим сказать? — спросила Туйя.

— То, что можно и говядину принять за лосятину, если хорошенько поверить, — выпалил Валлу.

За столом наступила тишина. Но Анн-Лис принялась расставлять рюмки, Эркки подлил деду соуса.

— Давай добавлю, — проговорил он.

— Прекрати, Валлу, — оборвала их Анн-Лис.

Валлу хотел что-то сказать, но передумал и быстро опрокинул в рот рюмку водки. Эркки снова налил ему, потянулся через стол, чтобы чокнуться. Все зазвенели рюмками, потом снова принялись за еду. Валлу ел молча.

Лейлу все это ошеломило. Остальные, должно быть, решили, что Валлу пошутил или несет спьяну. Уж он-то знает вкус лосятины. А может, это и правда говядина? И черт ее дернул за язык хвалить эту лосятину.

Лейла чувствовала себя униженной, осмеянной. Правда, мясо вкусное, ничего не скажешь: дома такого есть не приходилось. Но ведь звали их на лосятину, — возмущалась Лейла. Вдруг пропал аппетит, кусок не шел в горло. Когда в очередной раз потянулись чокаться, заплакала девочка, и Лейла поспешно встала из-за стола.


Ей пришлось долго укачивать ребенка, в гостиную она вернулась, когда все уже поели и убрали со стола. Ее тарелку поставили в духовку, чтобы не остывала. Лейла едва прикоснулась к еде, только из вежливости, — прежней радости как не бывало.

Вскоре после ужина дед задремал, и его увели в спальню. Теперь на столе красного дерева уже открыто стояла привезенная Валлу канистра. Валлу налил Лейле прямо в стакан. Сперва она отказывалась, потом решила попробовать. Голова закружилась, во всем теле чувствовалась необыкновенная легкость, она смеялась над Исмо, который кривлялся на ковре, изображая эстрадного певца.

— Слушайте, эй! А это помните? — посреди комнаты виляла бедрами Туйя. — Эй, мамбо, мамбо, италиано… чао, чао, чао…

Валлу запел, голос у него был мягкий и мелодичный. Ему аплодировали больше всех. Тапани и Анн-Лис петь отказались, а Эркки что-то промурлыкал.

Сколько времени это продолжалось? У Лейлы слегка кружилась голова, губы сами собой растягивались в улыбке. Анн-Лис объявила, что идет спать, но никто не обратил на нее внимания. Лейла взяла валявшуюся на столе сигарету, вышла на улицу.

«В той стороне за морем где-то есть земля…» — звучал в ушах голос Валлу.

Свет на крыльцо не горел. Лейла жадно вдыхала сырой, прохладный воздух. Сквозь тьму моросил мелкий дождик. По ту сторону забора было море; разметав свою черную гриву, оно неслось вперед: гонимое скорбью и надеждой, рвалось, волнуясь, к невидимым землям. Металось, словно человек, ищущий свои далекие мерцающие острова. Валлу такой, у него в глазах — отблеск тех далеких островов.

Как жизнь коротка! Вот стоит Лейла на крыльце, и есть у нее ребенок — комок счастья, спеленутый горем, прозрачное зернышко, запрятанное глубоко под чешую, под колючки. И она должна ему дать то, чего не имеет сама. Но где ее найдешь — иную жизнь, которая сделала бы ее дочку счастливой и сильной.

Исмо она не любит. Если бы любила, было бы легче, горести и заботы делили бы поровну. Теперь же во всем горький вкус предательства. И оба догадываются — у любви вкус иной. Однако они все еще вместе, будто окончательно смирились с мыслью, что ничего другого уже не будет в их жизни, что другого они — вечно голодные, живущие на одном картофеле — и не заслуживают.

Как быть? Неужели ее удерживают только его деньги? Который раз Лейла стала подсчитывать, сможет ли прожить одна. Работу ей обещали только к рождеству. И неизвестно — надолго ли. А вдруг — без работы, с ребенком?.. И потом, ребенку ведь нужен отец…

Звякнул дверной замок. Кто-то, тяжело ругаясь, встал в освещенном проеме двери. Это Валлу.

— Я поехал, с меня, черт побери, довольно…

Он не сразу заметил Лейлу.

— Что случилось? — спросила она.

— Слизняки чертовы! Что за люди? Ни стыда ни совести.

— Да в чем дело-то? — повторила Лейла.

— Там он, черт бы его побрал, в морозильнике, — лось-то. Не веришь? Сам видел. Лося, гады, припрятали, а нам говядину подсунули. Ну конечно, с чего это они будут нас, голытьбу, лосятиной угощать?

— Это правда?

— Во всяком случае, ночевать я здесь не буду.

Разъяренный, шатаясь, Валлу побрел к машине.

Он уже заводил двигатель, когда Лейла сообразила, что его надо задержать, ведь он совсем пьяный. Она прошла посыпанную гравием площадку, открыла дверцу машины.

— Тебе нельзя ехать, — заговорила она, — еще врежешься куда-нибудь.

— Подумаешь! Я вдовый, плакать по мне никто не будет, — ответил Валлу.

Но все не отъезжал. Сидел, уставившись на Лейлу. Она стояла у раскрытой дверцы.

— Ты не стой здесь — замерзнешь, — вдруг сказал он.

— Замерзну так замерзну, тебе-то что?

— Ох, смотри, когда-нибудь ты мне попадешься…

— Ты думаешь?

— Уверен. Уж очень ты подходящая…

Валлу вылез из машины, встал, пошатываясь, перед Лейлой. От него пахло самогоном.

— Пойдем со мной, Лейла… Погуляем, берег вон какой длинный, — попросил он.

— Знаю я эти прогулки, — усмехнулась Лейла.

— Ну конечно, как не знать, — перебил Валлу. — Эх ты, Лейла, Лейла, друг милый… Нет, не туда мы попали, голодранцы. Голодранцы мы или нет? — спросил он, дергая Лейлу за руку. — Как ты думаешь, а? Ну и пускай, пускай мы плебеи, правда? — сказал он и огромными ручищами притянул Лейлу к своей жаркой груди.

— Отпусти сейчас же, — потребовала Лейла.

— Почему? Потому что Исмо? — он ослабил объятия, Лейла вырвалась и, тяжело дыша, направилась к дому.

— А если бы не Исмо, пошла бы? — спросил он вслед.

— Может, и пошла бы, — ответила Лейла и поспешно скрылась за дверью.

Исмо, похрапывая, спал на диване, в ярком свете гостиной. Он лежал как-то комом, словно прихваченное морозом белье. Больше в гостиной никого не было. Во дворе вдруг зашумела машина, колыхнувшись, исчезли в воротах ее задние огни.

Сумасшедший, все-таки поехал. Что с ним будет, с этим лосятником? Вот и он исчез в октябрьской мгле, ринулся искать свои дальние земли, свои острова за огромным морем. Он гонит самогон, может сесть пьяным за руль, но не предаст, никогда не выстрелит в лосиху, за которой идет лосенок…

Лейла вдруг спохватилась: где ребенок? Почему молчит? Что с ним? Который час, и куда все подевались?

Она поспешно прошла гостиную, открыла дверь в комнату. Нет, не сюда — здесь крепко спит Тапани. Открыла еще одну дверь. Увидела лицо Эркки, с подоконника спрыгнула Туйя.

— Ты только не подумай чего-нибудь. Мы с Эркки старые приятели, так что ничего такого… — стала она оправдываться.

— Да, мы тут кое-чем обменялись, и все, — пошутил Эркки. — Не стоит шум поднимать…

— Валлу на машине поехал, — сказала Лейла.

— На машине? С ума сошел, — охнул Эркки. — Вечно он что-нибудь выкинет.

— Сейчас вернется, далеко не уедет, — пыталась успокоить его Туйя.

— Мне тоже пора, — поднялась Лейла и стала одевать ребенка.

— Уже? А где Исмо? — Эркки вышел из комнаты. — Я вам такси вызову.

— Нет, нет, не надо, я поеду на автобусе, — перебила его Лейла. По дороге сюда посмотрела расписание, еще успею на последний рейс.

Эркки пошел будить Исмо. Бледный как полотно, тот вышел в переднюю. Молча стал натягивать мятый плащ.

— Большое вам спасибо, — попрощалась Лейла с Эркки. — Особенно за лосятину.

Эркки так и остался стоять, глядя им вслед. Исмо брел за ней неотступно, прямо прилип как репей. Коляску он, конечно, затащить в автобус не смог — так был пьян. Лейла злилась — какой стыд перед людьми. Автобус трясло, и ребенок, конечно, расплакался.

Шел дождь. Трамваи уже не ходили, пришлось добираться пешком. Девочка кричала без остановки. Исмо понуро плелся рядом с коляской. На углу площади Камппи он поскользнулся и упал на мостовую.

— Ушибся? Вставай скорее, вставай, — тормошила его Лейла.

— Ты иди, иди…

— Ну вставай же, а то совсем промокнем.

— Я дрянь, я ужасная дрянь, — бормотал Исмо.

— Хорошо, хорошо, ты только поднимайся.

— Я для тебя все равно что собака какая-нибудь, — чуть не плакал Исмо. — Не бойся, скоро ты от меня избавишься… На кладбище в Хиеталахти есть два камня, на одном написано — Сакари Хоффрен, на другом — Ольга Мария Кейхо… Там меня и найдешь. Между ними запросто поместится еще один труп…

— Перестань, Исмо, вставай скорее…

— Я же тебе нужен только как этот… этот… чтобы за квартиру платить… Иди, иди поищи ребенку отца, я ведь всегда знал, что это не мой ребенок.

Исмо сел и громко заплакал.

— Как ни странно, но это твой ребенок, — сказала Лейла.

— Как ни странно… ни странно! Что же мне, черт побери, делать?

— Можешь на анализ крови сходить. Твой он.

— Правда? Действительно мой?

— Да твой, твой, успокойся.

— А что же ты… совсем его присвоила. Правда, мой?

Он отер свою светлую бороду и посмотрел на Лейлу.

— Лейла, давай поженимся.

— Не болтай чепухи. Вставай поскорее.

Лейла поддержала Исмо. Он медленно, неуклюже поднялся.

— Там видно будет, — сказала Лейла. — Может, все как-то и образуется.

По улицам с шумом текли потоки воды. Гигантскими струями с разверзшихся небес падали космические воды. Мимо прошуршало шинами занятое такси. Занятое или свободное, оно им не по карману. Стоявшая в подъезде растрепанная женщина тупо смотрела на них выпученными глазами. Одинокой осенней звездой блестел у нее на груди медальон.

Похитители вишен Перевод с финского Р. Винонена

Просторами Балтики шло судно. Девушки были молоды, так молоды, что сердце щемило. Обе светловолосые, в одинаковых джинсах и сандалиях, одинаковый цвет волос. Впрочем, у одной волосы длинные, другая с короткой стрижкой. Одна красивая, уверенная; видно, что знает себе цену. У другой лицо замкнутое, холодноватое, чувствовалась в нем, пожалуй, даже мужская твердость. Первая все время была в движении, жестикулировала и смеялась; другая держалась строже, и если изредка позволяла себе улыбнуться, то как бы тут же спохватывалась. Со стороны их и за сестер-то принять было трудно. Но что-то общее все же угадывалось в обеих: какая-то напряженность, подобная току, возникающему между противоположными полюсами.

Вечерело, когда они сошли с палубы в каюту. В иллюминаторе синело море, и они глядели как зачарованные.

— Ну вот мы и едем, — сказала Айла.

— Все синее-синее, — удивилась Хелена. — Смотри-ка! Не поймешь, где вода, где небо.

Девушки смолкли, прижались друг к другу. Будто сама жизнь открывала им свои глубины — так засасывала в себя синева. Беспредельная синева, синяя беспредельность; безбрежная синева, в которой чудятся недостижимые берега; синева пустынных далей, где, подобно сорванным водорослям, отрешенно кочует любовь.

Спалось плохо, девушки то и дело ворочались с боку на бок, а встав, увидели вдали уже выступивший из воды горбатый берег.

В таможне Айла вдруг оробела. Не зная за собой никакой вины, она все же почувствовала себя виноватой, когда досмотрщик раскрыл ее дорожную сумку, заглянул и в целлофановый пакет с бюстгалтерами, чулками и трусами.

Гамбург, грохочущий, высокомерный, бесстыдный Гамбург, ожидающе разинул пасть, облизываясь на их тонкие фигурки в тесных джинсах. Хелена сорвала тюльпан в сквере — назло Гамбургу. Айла же считала, что с Гамбургом надо быть поосторожнее; она потребовала прекратить эти выходки.

Хелена вдруг бросила на газон свою сумку. Ярко светило солнце. Капризно встряхивая головой, Хелена быстро пошла по аллее, волосы летели у нее за спиною словно шлейф. И вот уже легким лоскутком Хеленина кофта мелькнула и скрылась за изгородью аккуратно подстриженного кустарника.

— Хелена! Хелена!

Айла схватила обе сумки и кинулась вдогонку. Однако ноша оказалась слишком тяжела для одной, да и Хелены уже нигде не было видно.

Автомобили, лица, голоса, ноги. Может, Хелена перебежала улицу? Откуда-то с высоты крыш наклонилась над нею безглазая, безротая головища, и хищный Гамбург дохнул на нее смрадной смесью бензина и крови. Айла готова была разреветься — так одиноко и неприкаянно чувствовала она себя в бурлящем уличном потоке, так ей было страшно.

— Хелена! Хелена!

Сестра появилась откуда-то сзади; вся в слезах, Айла уже готова была простить пережитую обиду. Хелена принялась утешать ее: она и в мыслях не имела заводить ссору.

— Теперь бежим!

Взяли сумки, и начался долгий, изнурительный бег. Никто их здесь не знал, никто не интересовался, чего ради и куда спешат две девушки, почему они так мчатся со своими сумищами через улицы и перекрестки, мимо арок и лестниц. Наконец они прибежали на вокзал и вскочили в поезд — за минуту до отхода. Нет, не проглотил их Гамбург — скрежещущие ворота мира! Не затянул двух девушек в свою хриплую глотку!

Сидевшие в конце вагона несколько молодых мужчин поглядывали на них. А чего смотреть? Что они — никогда не слыхали иностранной речи? Хелена во весь голос объясняла, как у нее колотится сердце, вот-вот разорвется. За вагонным окном проплыло стадо коров: как хорошо они смотрятся на зеленом лугу! Черно-белые коровки, две-три отбились от стада, уткнулись мордами в траву… Айла! Ш-ш-ш… Не смотри в ту сторону, но этот бородач, нет, нет, не тот, что возле окна, а другой — какое у него несчастное лицо, правда?

Айла глянула и кивнула. Опять проносились в окне коровы, диковинные песчаные холмы, затейливые строения и невиданные деревья. Выражение лица у чернобородого довольно противное, разочарованное, но при этом чуть кокетливое. Все ясно! И Айла уже повернулась к двери. Затем снова ее глаза невольно скользнули по чернобородому и — обратно к двери, хотя что там интересного, в этой двери?

Ехали еще автобусом по холмистой дороге, минут пять шли пешком, волоча сумки, и наконец оказались перед воротами фабрики.

— Не спеши, уймись хоть теперь, — сказала Хелена.

Какое тут все чужое! От самого большого здания расходились по обе стороны постройки поменьше, там и сям по стенам змеились желоба, трубы, в них то и дело что-то постреливало и погромыхивало.

— По этим трубам, что ли, летают у них консервные банки? — заинтересовалась Хелена.

— Похоже на то.

— Я думала, будет что-то грандиозное.

— Я тоже.

— Пойдем через ворота?

— А как же еще?

На фабричном дворе грохот усилился. Сразу за воротами девушки опустили сумки наземь: В какую же сторону идти? Направо или налево? Или прямо вперед?

Обширную территорию двора пересекал длинный барак. В одном из окон мелькнула голова женщины. В другом крыле барака был магазинчик и помещение, которое, судя по всему, прежде было хлевом. Чуть подалее возвышались две грубые постройки, а между ними виднелась деревянная будка — не то сарайчик, не то уборная. А еще дальше, наполовину утопая в зелени деревьев, посвечивала желтизной стена дома, огороженного колючей проволокой. За оградой простиралось заброшенное поле. Похоже, перед домом когда-то был плодовый сад. Теперь от него осталась одна большая ветвистая вишня, а под нею, неподвижная как тумба, восседала женщина. В поле за оградой можно было разглядеть катившего на велосипеде мужчину; на плече у него сверкал моток проволоки.

Из барака вышла женщина в светлом платье без рукавов; под мышками у нее густо чернели волосы. Надо же, такая красавица и такой ужас!

— Willkommen, herzlich willkommen[18]— сказала женщина… — Ich heisse Fräulein Heissenbüttel[19], добро пожаловать, идемте в дом.

Что-то она еще говорила, чего Айла не поняла. Хелена отвечала на школьном немецком, Айла же вначале совершенно растерялась и только улыбалась. Как доехали? Спасибо, очень удачно. Как погода в Финляндии, такая же хорошая, как здесь? Нет, в Финляндии дождило, когда мы уезжали. Ах так? Впрочем, и у нас погода не очень. Завтра на работу, надеюсь, обвыкнетесь тут.

Ну а что вы скажете насчет зарплаты? Айла толкнула Хелену: ну как не совестно — сразу с таким вопросом!

— Ах да! — Фрейлейн Хейсенбюттель сложила руки на животе. — Чуть не забыла: вы будете жить вместе с другими финскими девочками. Идемте за мной, bitte[20], покажу, где вам расположиться.

Жилье оказалось бывшим свинарником. Сначала они вошли в кухню, вернее, в некое подобие кухни: стол, стулья, старая дровяная плита и две электроплитки. На них можно кипятить воду для мытья, а мыться вот здесь, bitte schön[21], вот краны, тазы. Места вполне хватит. Айла взглянула на Хелену. В смежном помещении, там, где прежде хрюкала, наверно, сотня свиней, теперь голый цементный пол, так что, конечно, места хватит и для мытья и для стирки.

В свинарнике имелся еще и второй этаж, где стояли пять коек, две из них были предназначены для Айлы и Хелены. На стулья наброшены кофты, ночные рубашки, два чулка разного цвета. На столе — бигуди и колбасная кожура; тут же тикает тупорылый будильник. Фрейлейн Хейсенбюттель наклонилась и впилась глазами во что-то лежавшее за часами.

— Was meint das?[22] — спросила фрейлейн Хейсенбюттель.

В руке у нее была трубка.

— Трубка, где она ее взяла? — спросила Айла.

Фрейлейн Хейсенбюттель положила трубку на место, повернулась к ним и доверительно сказала:

— Придется мне сообщить вам, девочки, что поведение этих финок… хм-м, в особенности двоих… Против Анники я ничего не имею, но эти дно… Должна вас предостеречь. Знаете ли, у нас не принято так вести себя.

— Что она сказала? — спросила Айла. — Я не поняла.

— О том, что она не очень любит девчонок, которые здесь живут, кроме какой-то Анники.

— Надо сказать, что у них и на фабрике не все ладится, — продолжала фрейлейн Хейсенбюттель. — Не хотят они признавать наших порядков… Не понимают, что рабочий сезон в разгаре.

— Что, что? — прошептала Айла.

— Не поняла я, слушай сама, я тебе не переводчик. — Хелена сердилась.

— Но вы, по-моему, очень славные, очень симпатичные девушки. — Фрейлейн Хейсенбюттель улыбнулась: она была и вправду привлекательна. Вьющиеся, с чуть красноватым отливом волосы обрамляли живое, выразительное лицо. — Конечно же, мы с вами поладим. Ох, и беспамятлива же я! Забыла показать по дороге киоск… хотя он и отсюда, из окна, виден. Вон за забором. Там можно купить все, что надо, даже вечером: кофе, колбасу, шоколад, впрочем, шоколад вы наверняка не едите, раз такие тоненькие. Я, кстати, думала, что у всех финнов светлые волосы, однако ни одну из вас не назовешь стопроцентной блондинкой…

Фрейлейн Хейсенбюттель поспешила к выходу.

— Значит, завтра, ровно в семь, ждите у барака. Auf Wiedersehen[23].

— Wiedersehen! — крикнули ей вслед девушки.

Айла раскрыла чемодан и начала разбирать одежду.

— А есть ли здесь утюг?

— Пойдем-ка сперва посмотрим, что тут за места, — предложила Хелена.

— Ужасно большие подушки. — Айла примеривалась к постели. — Одну придется убрать. И как только они тут спят на таких подушках?

— Как ты думаешь, есть тут еще финны, кроме этих девушек? — задумчиво спросила Хелена.

— Мужчины, что ли?

— Жаль, не догадалась спросить… Может, выйдем во двор, прогуляемся немного?

Они обошли все вокруг, побывали в киоске, заглянули в уборную, где жужжала и билась о стены оса, потом вернулись в комнату и растянулись на койке. Вяло тикали часы. Хелена уснула почти сразу, немного погодя уснула и Айла. Хелена спала на животе, Айла — на спине. Айла даже во сне настороженная — вот сейчас встанет и пойдет куда-то. Хелена уткнулась в подушку, лица не видно, только копна волос.

Часа через два внизу послышались ругань и громыхание кастрюль. Вернулись девушки, живущие в комнате. Одна говорила, что ей надо вымыть голову, у нее свидание с Пирхасаном, а что там люди болтают — наплевать. Другая уже шумно поднималась по ступенькам; она распахнула дверь и с любопытством воззрилась на новеньких.

— Ага. Уже прибыли.

— Да, мы приехали с час тому назад. А может, уже два прошло. — Айла приподнялась и села на постели, поправляя волосы.

— Это Хейсенбюттельша, что ли, вас сюда привела?

— Вы про фрейлейн? Да, она.

— Чертова подтирка, — сказала девушка.

Айла, вздрогнув, встала с кровати. Все ясно. Одна из тех девиц, о которых предупреждала фрейлейн.

Девушка плюхнулась на стул и принялась копаться в сетке; видно, и они заходили в киоск. В сетке были лимонад, колбаса и сигареты. Девушка вскрыла пачку и предложила Айле закурить, но та отрицательно покачала головой.

— Конечно, и в пепельницу нос сунула, — сказала девушка.

— Кто?

— Да эта Хейсенбюттель.

Хелена стирала размазавшуюся под глазами тушь; она, как видно, только теперь по-настоящему проснулась. Ленну, так звали девушку, начала расспрашивать, что нового в Финляндии. Айла отвечала без большой охоты. Ничего особенного, дожди да дожди…

Это хорошо, что она не больно с ней любезничает, еще нарвешься на неприятности ни за что ни про что. Чего доброго, и ее с Хеленой втянут в свою шайку; что о них тогда люди подумают?

— Ну, как тут у вас? — полюбопытствовала Хелена. — Что за работа? Надеюсь, не заставят ворочать тяжести?

Ленну рассмеялась, выпустив изо рта клуб дыма.

— Хейсенбюттель вам работенку подыщет, будьте уверены… Дерьмовая баба, шпикуха.

Айла со значением глянула на Хелену. Странная особа, что это она так нападает на фрейлейн? С ними фрейлейн обошлась по-дружески, обещала завтра даже проводить к рабочему месту.

— Как это вас сюда занесло? — спросила Ленну.

— Да рассказала нам одна, Евой зовут. Работала тут прошлым летом, — ответила Хелена.

— A-а. Я и сама, дура, приехала, поверив слухам, — сказала Ленну. — Получила на ткацкой фабрике принудительный отпуск — и сюда.

— Как-как?

— Принудительный отпуск. Ну и узнали мы с Кайей про это место, босяк один разрекламировал.

«Принудительный отпуск? Так-так, стало быть ее уволили? За что же? — ломала голову Айла. — Значит, и на прежнем месте не любили…»

— Ленну, твоя вода кипит! — крикнул кто-то снизу.

Айла посмотрела на Хелену и только собралась было что-то шепнуть ей, как лестница опять загремела и на пороге появилась Анника. Она коротко поздоровалась с ними, взглянула на захламленный стол и принялась, сжав губы, с остервенением прибирать его.

— Могли бы уж и выбросить эту колбасную кожуру! — крикнула она вниз. — Устроили тут свинарник.

— Да это и есть свинарник! — Снизу послышался смех.

— Пусть, но свинства видеть не хочу!

Теперь вошла третья девушка, Кайя, со связкой бигуди.

— Господи боже мой, как орет эта кикимора! Привет. Мы слышали, вы сестры, а по виду не скажешь. Из каких же мест?

— Из Лаутакюлы.

— Правда? Знала я одного оттуда. Лайкконен Патти, не слышали?

Хелена покачала головой, Айла тоже.

— А может, он был из Ваммалы, — усомнилась Кайя.

Она стала накручивать на бигуди мокрые волосы и одновременно просвещала новеньких. В желтом здании живут турки и ученики. Владелец киоска легко ошибается в счете, разумеется, не в убыток себе; однажды продал ей тухлую колбасу.

А сумасшедшая, которая торчит под вишней, — это фрау Захн, или Шавка, так ее Ленну прозвала — оттого, что вечно караулит вишню да следит, кто, куда и с кем пошел. Ну, да она не стоит внимания, ведь и вишня эта не ее. Вот такие дела. А ближайший танцзал жуть как далеко, разве что на попутной доедешь, если не побоишься. И утром надо просыпаться до шести, чтобы успеть выпить кофе, потому что плитки еле-еле греют. Турок Угур — сердечник, Шеффи — вдовец, а Хейсенбюттель — его любовница.

— Кто такой Шеффи? — спросила Хелена.

— Да это директор.

— А-а.

— Где мой фен? — Кайя нашла фен и начала просушивать волосы. Приведя волосы в порядок, она еще раз придирчиво оглядела себя в зеркало, сделала ручкой и исчезла.

— Кое-кто, кажется, уже нашел свою судьбу. — Натягивая ночную рубашку, Анника криво усмехнулась вслед Кайе. — Пора, однако, спать, чтоб завтра глаза не слипались, как у некоторых…

Ночь была короткой: ее оборвал громкий звонок будильника.

Айла спала плохо. Открыла глаза и не поняла: где она? В Западной Германии, в бывшем свинарнике, лежит на койке, укрывшись с головой одеялом.

— Подъем!

Девушки торопливо подводили глаза, сидя на койках в лучах солнца. Уже и теперь чувствовалось, что днем будет нещадная жара. Айла начала тормошить Хелену. Надо им пойти вместе с Анникой, это произведет хорошее впечатление.

Через двор шли рабочие. Мужчины, по всей видимости турки, черноволосые, у одного шевелюра что каракуль. Фрау Захн, как гриб, сидела под вишней и так и сверлила глазами девушек. Айла шла рядом с Анникой. Хелена плелась следом, обвязывая волосы лентой. Айлу это раздражало: нарочно, что ли, она мешкает?

Фрейлейн Хейсенбюттель нигде не было видно. Вместо нее явился невысокий, важного вида мужчина, господин Пёшель, распределять работу.

— Разве мы будем не вместе? — спросила Айла в испуге.

Хелену послали на склад укладывать в штабеля огромные ящики. Сплитстрёссер, старик с морщинистым лицом, подвозил эти ящики на электрокаре, и конца им не было видно.

Айлу определили в другой угол цеха, сказав лишь: «Картонс махен»[24]. Здесь штамповались картонные коробки. Картон заправлялся в машину, затем надо было четырежды нажать ногой на педаль, снять готовую коробку и поднять на штабель. Затем опять взять лист картона, четыре раза нажать ногой и поднять коробку на штабель. И снова заправить картон в машину и четыре раза нажать ногой на педаль…

В обеденный перерыв девушки встретились в конце прохода. Хелена вдруг заплакала. Ящики были тяжелые, такие тяжелые, что только дурак мог додуматься поставить женщину ворочать эти ящики. Хелена грузила их одна, она вся взмокла, а этот призрак Сплитстрёссер все подвозит и подвозит, так что гора ящиков не только не уменьшается, а растет и растет. И здесь им жить столько времени! Нет, такое выдержать невозможно, что до нее, то она готова хоть сейчас в обратный путь.

Айле тоже не шел кусок в горло. Ей дали такую нелепую работу: без конца дави, дави на педаль, того гляди, нога отвалится. Идиотское занятие, да и только!

— Уедем отсюда, — всхлипнула Хелена.

— Да не горюй ты, — сказала Айла.

Денег-то на обратную дорогу все равно нет. А что, если поговорить с фрейлейн Хейсенбюттель? Наверняка она поймет их, ведь они еще школьницы, к тому же иностранки, пусть даст им работу полегче. А то какой-то странный тип этот тупица Пёшель, поручил им такое противное дело.

Работа закончилась далеко за семь. Ни у кого не было охоты разговаривать; соседки по комнате поспешили на кухню, чтобы успеть взять кастрюли и занять плитки.

— Ну, куда же вас воткнули? — спросила Ленну. — Не на склад ли часом?

— Хелена как раз там и была. — Айла взглянула на сестру, которая молча сидела на стуле и, казалось, ничего не слышала.

— Ах ты, черт побери, вот гады! — взорвалась Ленну. — Нас тоже там пару дней продержали, испытывали, простофили мы или нет, вдруг не откажемся. Это ведь мужская работа, скажи им завтра, что ты больше туда ни ногой.

Айла вскипятила воду в освободившейся кастрюле, отнесла ее в помещение для мытья и разбавила до нужной температуры. От цементного пола веяло холодом; Айла стояла нагишом возле скамейки и, экономя теплую воду, поплескивала на себя ладошкой. Хелена пристроилась рядом и начала умываться ледяной водой.

— На-ка, возьми горячей, сумасшедшая! Еще не хватало заболеть! — ужаснулась Айла.

Жалость охватила Айлу при виде Хелены. До чего же тонкие руки у сестры, и ноги как палочки… В то же время она испытывала смутное удовлетворение, глядя на сникшую, растерянную сестру. Теперь уж ее ничто не смешит; мокрые, спутанные пряди волос прилипли к голой спине.

Хелена взяла у Айлы теплую воду и опрокинула на себя сразу весь таз.

— Нет уж, завтра я на этот склад не пойду! Пусть мучают своих турок, — сказала она с внезапной решимостью.

— Что, что? Да турок-то и ставят на самую поганую работу. — В дверях стояла Кайя с ворохом грязного белья на руке. — Пирхасан вон возит отбросы с утра до вечера.

— Что за Пирхасан? — Хелена собралась было уже перейти в кухню, но остановилась…

— Кайин хахаль! — фыркнула Ленну.

— Да не болтайте зря, подумаешь — разок-другой постояли поговорили! — крикнула в ответ Кайя.

Айла окатилась и вышла в кухню. Ленну, сидя у краешка стола, жевала колбасу. Айла вдруг почувствовала сильнейший голод.

— А открыт еще киоск?

— Уже закрыт. Если хочешь, возьми вот колбасы, — сказала Ленну.

Айла в нерешительности подняла глаза. Брать или нет? Наверное, можно взять, второй уж раз предлагает. Она отрезала кусочек, а поднявшись наверх, увидела, что Хелена уже в постели и крепко спит.

— Вот так да, она уже уснула.

— Не диво, — сказала Ленну.

Легла и Айла и тут же забылась тяжелым, без сновидений, сном. Но вот затарахтели два будильника, пора вставать. Айла попробовала подняться и не смогла. Постель удерживала, засасывала как трясина, надо было ухватиться за что-то реальное, вырваться из забытья, стать на твердую почву. Но вновь и вновь какая-то страшная, непонятная, сторукая сила бросала ее обратно в болотные хляби и тянула все глубже и глубже…

— Айла! Айла!

Айла села на кровати, стараясь сбросить оцепенение. Все тело ныло. Девушки уже были внизу. Кто же ее звал? А, это Ленну.

— А ну вставай, живо, иначе разговоров не оберешься, — скомандовала Ленну.

Айла растормошила Хелену. Кое-как удалось поднять ее на ноги, но выглядела она не ахти какой бодрой.

— Хелена! Уже без десяти семь! Не успеем попить кофе.

На дворе светило солнце. Фрау Захн сидела на своем стуле под вишней, поворачиваясь всем телом то в одну, то в другую сторону. Было уже довольно жарко; о, если б можно было уйти куда-нибудь далеко-далеко, за синие холмы, или оказаться дома, в Финляндии, лежать бы в поле или на берегу озера…

Айлу поставили к конвейеру. Жара, духота, в груди щемило и покалывало, и кофта облепила тело будто мокрый купальник. Фрейлейн Хейсенбюттель шныряла по проходу, успевая сразу в десять мест, и на всех посверкивала острыми глазками. Щеки у нее горели, ногти блестели клюквенно-красным лаком, а из-под мышек лезли щедрые пучки черных волос, от которых она неизвестно почему не хотела избавиться.

У начала конвейера стояла Лотта. Она ставила на движущийся ремень коробки, в которые красивыми рядами были уложены консервные банки. От Лотты коробки двигались к Кайе, которая закрывала и заклеивала их с быстротой молнии; за нею Айла нашлепывала этикетку и марку фирмы. Этикетки разъясняли всю гороховую иерархию. Сначала шел юнге эрбзен[25] — обыкновенный горох, затем юнге эрбзен миттельфейн — горох второго сорта, юнге эрбзен фейн — первосортный горох и юнге эрбзен зер фейн — горох высшего сорта, наконец, юнге эрбзен экстра фейн — воистину высочайшего класса консервированный горох.

Долговязый Август и турок принимали коробки в конце конвейера. Даже отсюда видно было, как набухала жила на лбу старого Августа. Турок скинул рубаху и набросил ее на спину, связав рукава на животе. Шевелюра его курчавилась словно черный каракуль. Костлявые плечи ходили взад-вперед, как у пловца; лицо его вдруг раскалывала гримаса — и очередная коробка взлетала на верхотуру. Рядом с длинным Августом большой Угур выглядел маленьким и тщедушным. Однако Август был уже в годах и тоже не богатырь: он хрипел и тяжело кряхтел, отрывая коробки от ленты конвейера. Так что один работник стоил другого.

Айла глянула на часы: перевалило за семь, но люди все еще работали. Может, они и ночью будут продолжать в том же темпе? Вот оно что значит — сезонная работа! В эту пору, как сам директор сказал, каждому приходится перерабатывать, не оставлять же горох и морковь гнить на складах. Склады ломятся от овощей, так говорила и фрейлейн Хейсенбюттель, очень трудно успеть все законсервировать. И если не работать до позднего вечера, то многие тонны бобов, огурцов и свеклы придется выбросить.

— Август! — крикнула Айла. — Скоро ли домой?

Август только развел руками. А турок пальцем указал на штабеля коробок и вроде бы приноровился лечь на них: дескать, можем заночевать здесь всей компанией. Но тут же ему пришлось быстрее прежнего броситься к ящикам, которые успели длинной вереницей скопиться на движущейся ленто конвейера.

— Liebeskummer lohnt sich nicht[26], my darling[27], jee, jee, — пела в проходе Эльфрида.

— Не надоест ей горланить? — буркнула Кайя и принялась обтирать клочком бумаги налипший на руки клей. — А фальшивит-то, фальшивит…

Айла посмотрела Эльфриде вслед. Эльфрида крепкая, не знающая усталости. Над рябым лицом — лохмы обесцвеченных волос, а у корней они сантиметра на три — черные. Эльфрида укладывала большие банки с огурцами на тележки и то пела, то насвистывала. В один из прошлых сезонов работал на фабрике итальянец, по окончании работ он, не мешкая, уехал домой, поскольку был человек семейный. А ранней весной Эльфрида родила сына, после чего женщины, особенно замужние, стали косо на нее посматривать. Однако Эльфриду это не смущало: она умела ответить таким же взглядом, тем более что от рождения заметно косила на оба глаза.

Неожиданно раздался грохот; прямо на голову Лотте посыпались банки. Лотта крикнула Ильзе, Ильза — Фрицу. Фриц нашел нужный рычаг и остановил машину. Тут только заметили, что у Лотты пальцы в крови, их придавил поток обрушившихся банок.

Работа возобновилась не скоро. Фрейлейн Хейсенбюттель, хлопоча, носилась взад-вперед. Лоттин палец перевязали тряпицей, и господин Пёшель явился распорядиться насчет банок — какие выбросить, какие оставить: забраковали только сильно помятые.

А разрешения расходиться все еще не было, несмотря на то что стрелка на часах уже перешла за восемь. Эльфрида тянула за перегородкой все ту же песню:

— Liebeskummer lohnt sich nicht, my darling, jee, jee…

У Айлы на щеках вдруг вспыхнул румянец. Мимо нее, таща лестницу, шел Герт, ученик-немец, прибывший сюда за несколько дней до них. Белозубый, длинноногий, в сапогах, и эти сапоги приближались и приближались, пока не остановились возле Айлы.

— Дай-ка мне этикетку, — сказал он по-немецки.

Айла прикусила губу и дала этикетку. Герт мимоходом пришлепнул ее на широкую Ильзину спину, кинул заговорщический взгляд на Айлу, подмигнул со злодейским видом и, смеясь, исчез за дверью.

Айлу била дрожь. Внезапная надежда, грусть, восторг закружили ей голову, ожгли огнем. А Герт понял что-нибудь? Прочитал в ее глазах растерянность и тоску?

Айла, как автомат, наклеивала этикетки. Воздух густел, он прямо-таки давил, тяжестью оседая на плечи. Но потом опять мимо проплывало смеющееся лицо: Герт… Какие длиннющие ноги, лукавый взгляд…

— Feierabend! Feierabend![28]

Айла вытерла руки концом тряпки и поспешила к выходу. Посреди двора она догнала Хелену. У Хелены волосы распущены по плечам — значит, кто-то у нее на примете.

— Мальчики-немцы сейчас на складе, — сказала Хелена.

— Какие мальчики? — Айла, конечно, поняла, о ком речь.

— Герт и Дитрих.

— А-а.

— Они ужасно симпатичные. Поболтали сегодня. Герт изучает математику.

Айла молчала. Весь вечер она чувствовала себя плохо, а укладываясь на ночь — еще хуже. Включила настольную лампу и стала читать прихваченный из дому томик стихов. Однако стихи распадались, в них с трудом можно было что-либо понять — отдельные слова, разрозненные фразы, трудно найти связь, будто в какой игре.

Хелена смелая, а смелому — удача. Хелена поет и играет на гитаре. Хеленой все восхищаются, ей во всем сопутствует успех. Айле же остается одно — робко молчать. Так уж с детства повелось: от Айлы ожидали разумности, умеренности и практичности, чтобы Хелена, эта великая артистка, могла петь и будоражить воображение мужчин, чтобы Хелена, всеми обожаемая Хелена, могла бренчать на гитаре и одерживать все новые и новые победы; чтобы Хелена, такая темпераментная, могла проявлять свой темперамент и делать все, что заблагорассудится.

А ей, Айле, казалось, вечно суждено пребывать в тени, о ее чувствах никто не спрашивал, ее судьба — увядать за чтением книг, остаться старой девой, забытой всеми. Может быть, и впрямь у нее на лице написано, что она обыкновенный, спокойный, скучный практик, который ничего не умеет, кроме как хлопотать и наводить порядок? Она, мол, ничего не чувствует, раз не обнаруживает своих чувств столь же открыто, как Хелена, раз она так робка и нелюдима, раз она скрывает малейшие движения души; даже плач камнем застревает у нее в груди.

И все-таки понял ли ее Герт? Понял ли с первого взгляда, что она ждет его? Куда бы оно распахнулось, синее окно, в какую беспредельность? Где она, незримая граница неба и моря? Где они, все чудеса света? Где кончается это горе и это пространство? Каким образом смешались радость и скорбь, бешеное счастье и боль, жизнь и смерть, мгновение и вечность, буря и тишина?

Всю неделю беспрерывно светило солнце. Толстая старуха тумбой торчала под вишней на пути девчонок через двор. Каждое утро, довольно рано, когда еще прохладно и земля как в полусне, она возникала откуда ни возьмись под деревом и, противно щурясь, начинала наблюдать за происходящим вокруг. Золото солнца лилось на крышу киоска и вспыхивало на алюминиевых трубах белыми искрами; яркая бабочка вспорхнула под прелой зеленью фабричных отбросов; в деревне кукарекал петух, а женщина сидела и сидела в болезненном страхе, как бы кто не обобрал вишню, хотя на самом деле вишня-то была ничья. Иногда турки, устало проходя мимо, срывали ягоду-другую, тогда женщина приходила в ярость и начинала браниться как сумасшедшая, так что турки в конце концов оставили дерево в покое.

Только сердечник Угур приходил иногда подразнить старуху: метнет в рот пару вишенок — и со смехом наутек.

Однажды вечером на кухню вдруг зашли Дитрих и Герт. Айла только что вымыла голову, волосы еще не просохли. Она торопливо повязала голову платком: ну вот, надо было им заявиться именно сейчас! У ребят была с собой полиэтиленовая сумка, полная вишен. Герт высыпал их на кухонный стол — ешьте.

— Как, неужели старая карга сегодня не на посту? — удивилась Хелена.

— Конечно на посту.

— И она не мешала?

— Очень даже мешала. Только мы сказали, ей: надо же, мол, девочек вишнями угостить. Nicht wahr?[29]

— Ну а она что?

— Взбесилась, конечно.

— И вы все же нарвали вишен?

— Natürlich![30] Не дело на дереве их оставлять.

Хелена прыснула и принялась за вишни: проворно бросала их в рот и смеялась, смеялась; русые волосы блестят, а в них вплетена зеленая лента, и Хелена красива, еще красивее, когда смеется и лакомится. Герт смотрел, как Хелена ест, выплевывая косточки и встряхивая длинными волосами. Айла тоже отведала вишен, но постеснялась набрасываться на них, как Хелена. Ей нельзя уподобляться Хелене, одной Хелене позволено так жадничать, потому что Хелена даже объедается естественно и красива даже в алчности. Но если бы Айла так ела, если б она начала со всей непосредственностью хватать горстями вишни, все подумали бы, что она тупая жадина, она бы сделала из себя посмешище, потому и пришлось Айле взять лишь две-три вишенки и вынуть изо рта косточки как можно незаметнее. Бесстыдница Хелена! Теперь уже и косточки выплевывает в дверной проем, прямо во двор. И как смеялся Герт, и Дитрих тоже, когда вишневая косточка щелкнула по плите, а другая о пустую кастрюлю.

Вдруг стало трудно дышать: стены придвинулись вплотную, потолок пошел снижаться, оставалось одно — бежать. Айла незаметно выскользнула в дверь, почти бегом устремилась по двору. Фрау Захн занимала свой пост на шатком черном стуле, она что-то крикнула Айле, но Айла не остановилась.

Позади осталось желтое здание, забор из колючей проволоки и вся территория фабрики, широкий пологий склон уводил к поселку, где жили рабочие.

Начало смеркаться, холодало. За огородами хрипло кудахтали куры; где-то ссорились, откуда-то вдруг донесся свист, звякнула ложка за открытым окном. Вопил ребенок, топал ногами и вопил; из одного дома, с трудом волоча ноги, вышла костлявая старуха с тарелкой в руках, наклонилась и бросила курам какое-то легкое, как пыль, взметнувшееся веером крошево.

Здесь, стало быть, и живут Лотта, Ильза, Август и Фриц со своими семьями, сейчас они как раз отужинали или уже улеглись в постель. Утром снова на фабрику, а вечером — с фабрики домой, в тесноту все тех же стен, в этот поселок, прилепившийся к земле, затерянный на ее просторах, сливающийся с ночью, как чернильная клякса. Разве можно тут не потерять себя, не утратить нормальных чувств, которые должен испытывать человек на Земле?

Айла побродила, послушала птичьи голоса, поглядела на придорожные кусты и деревья, и на душе стало легче. Вот уж и поселок позади, по холмам ветвятся буки, показался крестьянский дом посреди поля.

О, если бы однажды утром земля начала уходить из-под ног и кружиться! Герт, длинноногий, белозубый Герт, вдруг остановился бы возле вишневого дерева, что растет на полпути к фабричному строению, пристально, испытующе посмотрел бы на Айлу. Деревья оторвались бы от корней, тучи рухнули бы наземь, и неистовый дождь смыл бы прочь все горькие слезы; засиял бы солнечным светом двор, и, не чувствуя ног, легкая, как парус, полетела бы Айла к…

Куда же теперь?

Айла остановилась на развилке. Незаметно подкралась коварная темнота. Очень далеко она зашла, пора поворачивать обратно. На висок упала капля, потом другая; заморосил дождь, и Айла прибавила шагу.

Нет, это совсем не та дорога. Такого дворца она не видела. На возвышении, в глубине обширного сада, среди высоких буков, цветочных клумб, фонарей и фонтанов стоял роскошный белый дом, который в усиливавшемся дожде стал блекнуть, затуманиваться. Ну вот, она безнадежно заблудилась!

Айла промокли насквозь и припустилась бежать. Где теперь поселок, справа или слева? Куда ни глянь, все чужое, незнакомое. И никого вокруг — ни людей, ни машин. Только черный ливень, только вода плещет под ногами, шумит и волнами расходится на дороге. Как Айле одиноко! Как хлещет, мучит, наказывает ее дождь. Как зла и несправедлива его тысячехвостая плетка. И уже ничего вокруг: ни дороги, ни деревьев, ни собачьего бреха, ни птиц — никого, кроме нее. Одна-одинешенька под черным ливнем! Даже природа не щадит Айлу, ее жизнь, сотканную из неудач, робости, бесплодных мечтаний и безответной любви.

За стеной дождя мелькнул свет. На дороге послышался рокот, приближался автомобиль. Теперь побольше смелости.

Айла подняла руку, и большой белый «мерседес» затормозил, подрулил к обочине и остановился. Медленно приспустилось боковое стекло. Рядом с мужчиной в уютном полумраке сидела молоденькая девушка с теннисной ракеткой на коленях. На заднем сиденье виднелась голова собаки. «Борзая», — отметила про себя Айла.

— Was ist denn los?[31] — произнес мужчина строгим голосом.

Айла извинилась и попросила показать ей дорогу к фабрике. Мужчина указал вперед, посмотрел исподлобья и неожиданно заговорил, сердито тряся головой, и хотя Айла мало что поняла, она догадалась: он ее бранит за что-то.

— Passen Sie auf[32],— объяснял мужчина. — Не следовало отправляться одной, могла случиться встреча похуже, ни к чему разгуливать в одиночку так поздно….

Айла прикусила губу, кивнула и поблагодарила. Машина двинулась в том же направлении, что и Айла. Так значит, не следовало ходить одной… Айла заспешила. Объяснили и отругали, как маленькую. В ту же сторону ехали, а не взяли, хотя и льет как из ведра.

Что-то было в мужчине знакомое… Большие лоснящиеся залысины, черные, вразлет брови. Да это же директор! Какой конфуз! Ну а девушка? Ее ровесница… а вот не посадили, не посадили…

Все уже спали, когда Айла добралась до места. Она сняла мокрую одежду и шмыгнула под одеяло. В теле чувствовался жар, щеки горели, жгло в груди, как если бы зола тихо тлела под кожей. Она уже почти спала, когда сестра вдруг проснулась и зашептала:

— Где это ты пропадала?

— Так, побродила немного…

— Мы с Гертом тоже… Промокли насквозь.

— Давай-ка уж спать, — сказала Айла.

— Айла…

— Ну что еще?

— Мы и завтра с ним встретимся.

— Вот как…

Голова разламывалась от жары. Айла прислушалась к дыханию сестры, потом вытянулась на постели и тут же погрузилась в кошмары. Борзая понимающе смотрела на нее с заднего сиденья автомобиля, гремели банки и Сплитстрёссер разъезжал на электрокаре по проходу. В этой неразберихе сестра вдруг пошатнулась, попала под кар и лежала теперь с окровавленным лицом между штабелей коробок. «Хелена, Хелена! Это я, Айла, слышишь меня?» — Айла кричала и с плачем целовала сестру. «Какой ужас, что я переела вишен», — сказала Хелена. Айла начала носовым платком вытирать Хелене губы; кровь на них была вовсе не кровью, а вишневым соком.

Утром самочувствие было странное, голова никла к плечу, подобно колокольчику на тонком стебле. То и дело ее охватывал озноб.

Сестер направили к Эльфриде — грузить банки с огурцами. Банки были скользкие, ногти ломались, пальцы покрылись ссадинами. У Хелены опять слезы навернулись на глаза. Ведь так недолго и повредить пальцы — как же тогда играть на гитаре…

Эльфрида распевала каркающим голосом, нахваливала ребенка и отца ребенка: какой все-таки хороший был человек, хотя тут все его и очень ругают; у нее даже есть фотокарточка, она может показать в перерыве. А есть ли у Хелены на примете какой-нибудь парень? Ну а у Айлы? Цы, цы, цы-ы… Или Айла не хочет признаваться? Да, такое уж это дело, потому как Liebeskummer lohnt sich nicht, my darling, jee jee…

С высоты, откуда-то из-под крыши, раздался громкий на весь цех, крик. Эльфридино пение оборвалось. В дальнем углу, на самом верху лестницы, какому-то мужчине зажало руку движущимися под потолком роликами подъемника.

Все оцепенели, глядели и слушали крик — не знали как быть и не решались что-нибудь сделать.

Но Эльфрида уже ринулась по проходу к лестнице, проворно вскарабкалась наверх и помогла рычащему от боли человеку высвободить руку из железных тисков. Затем они оба спустились вниз; лицо у рабочего было искажено болью, когда он покидал цех. Лицо Эльфриды сияло от удовольствия; она пожала плечами и давай насвистывать:

— Liebeskummer lohnt sich nicht, my darling…

Господин Пёшель появился в дверях и поманил Айлу к себе. На другом участке требуется рабочая сила, нет, нет, двоих не надо, вполне хватит одной…

Он проводил Айлу в соседнее здание. Там Айла еще не бывала. Большой цех полон машин, пара, людей, вони; зеленовато-коричневая вода хлещет по полу, и грохот, треск, лязг и скрежет оглушают так, что услышать можно разве что крик. Господин Пёшель подтолкнул Айлу к конвейеру, сказал что-то, чего Айла не поняла, и тут же исчез.

— Где мне сесть? Что мне делать? — начала кричать сквозь шум Айла.

Вдоль длинного движущегося ремня, по обе стороны, сидели на высоких табуретах безмолвные женщины, они чистили морковь; руки мелькали как спицы в колесе. Айле вручили нож и указали на пустующий табурет. Она села с ножом в руке к конвейеру, не очень понимая, что и как надо делать.

Широкий желоб выбрасывал морковь на конвейер; груды желтой моркови, подпрыгивающей моркови, толкущейся моркови, моркови — как во сне или в бреду, моркови — как перед концом света. Беспрерывно извергался из недр трубы этот каскад моркови, желтый поток, который продолжал свой путь на бегущем ремне конвейера.

— Что мне делать? — шептала Айла.

Женщины сидели как сидели, молча; одна-другая кинет беглый взгляд на Айлу и снова отведет глаза. Мелькали руки, посверкивали лезвия ножей, подрагивали в такт выцветшие пестрые платки. Сидевшая рядом напарница строго посмотрела на Айлу: неужели Айла не понимает, что надо спешить, спешить, обрезать ботву, не пропуская ни одной морковки? Некогда зевать, разве Айла не соображает, что некогда?

Айла начала кромсать морковь так быстро, как только могла: нож выпал у нее из рук и уже плыл далеко по конвейеру в морковной реке, пока одна из женщин не схватила его и, ободряюще кивнув, не вернула Айле. Та начала срезать хвосты спокойнее, сосредоточеннее, но то и дело проскальзывали мимо хвостатые морковки и уносились в общем потоке. Напарница в нетерпении покачала головой; мол, нельзя пропускать ни одной, они с Айлой последние на конвейере. Конечно, Айла это знала, конечно, знала и резала еще быстрее, и все же нет-нет да проскользнет сквозь пальцы одна-другая, и затрепыхается в морковном потоке зеленый хвост, вызывая у напарницы явное раздражение и беспокойство. Айла бросила на соседку извиняющийся взгляд, но та ничего не сказала, только управлялась еще быстрее, смекнув, что ее помощница слаба. Айла со своей стороны поняла, что женщине приходится стараться еще и за нее. Какой стыд! Айла резала и резала; сжимало горло, и звон стоял в голове: она, стало быть, хуже всех тут, неповоротливая, беспомощная, подводит напарницу! Она резала с таким рвением, что сама себе удивлялась, но все равно зеленохвостые морковки уходили от нерасторопных рук, и вот они маячат уже далеко в красно-желтом половодье, в конце конвейера, и падают в какой-то люк, в отверстую тьму, в недосягаемость.

О горе! Мглистый жар, зной, лишенный солнечного света, железный грохот, в котором не услышишь человеческого слова! Удушающий пар, скользкая слякоть, вонь зеленых отбросов, ветряные мельницы рук, треск, грохот, неисчислимые полчища яростной моркови!

Вдруг до Айлы дошло, что все это просто невозможно. Тут что-то не так: в машине, должно быть, какая-то неисправность. Она подает слишком много моркови, или же кто-нибудь по ошибке настроил ее на слишком быстрый режим. И это жестокое молчание всех — оно лишь от отчаяния, а отчаяние — из-за ошибки, которую никто не заметил. Машина подает чересчур много моркови, это очевидно, и об этом надо сейчас же сообщить, чтобы неисправность устранили и задали машине правильную скорость.

— Эй, там что-то не в порядке! — крикнула Айла и махнула рукою в сторону желоба.

Женщины посмотрели на нее с удивлением, как на помешанную.

— Она выбрасывает слитком много морковки! Скажите им, чтоб пустили медленное. Es ist zu schnell! Zu schnell![33]

Но никто не пошевелился, никто не ответил ей, будто женщины и не поняли ее. Айла безнадежно показывала рукой на желоб, но женщины не отвечали ей, только усмехались да поглядывали то на нее, то друг на друга. Кто-то засмеялся в изумлении; у других на лицах проступало смешанное с жалостью любопытство. И все работали не прерываясь, руки двигались в прежнем ритме, лбы лоснились, и никто не поднялся с места, чтобы пойти и сказать, что в машине какая-то неисправность.

— Sitzen Sie schön[34],— сказала, теряя терпение, соседка и толкнула Айлу: пошевеливайся, мол, иначе…

— Но нельзя так быстро, zu schnell, verstehen Sie…[35]— Айла попыталась объяснить еще раз. Может, она не точно выразилась?

Соседка отерла лоб резиновой перчаткой и вздохнула. Айла продолжала работу, ошеломленная. Нет, в ее немецком была какая-то неточность, наверняка какая-то ошибка. Если бы правильно подобрать слова, пробить глухую стену непонимания, остановить эту человеческую машину, которая не слышит ее крика, только смотрит и машет руками, ничего не отвечая!

Потянулись долгие часы, наступил вечер, но моркови все так же вылетали из жестяного зева, барахтались в сетях рук и фантастическими нагромождениями уплывали дальше, с глаз долой. Айла уже совсем оцепенела, все ей стало безразлично, мысли исчезли, и голова гудела, как морская раковина. И когда наконец она легла на койку и закрыла глаза, с неба начала сыпаться морковь, настоящий морковный ливень захлестнул ландшафт, и скоро вся земля была покрыта горами и холмами из моркови, а меж прочими одна зеленохвостая, вот-вот схватишь, но только нацелишься — а она уже на полметра дальше, всегда чуточку дальше, как за нею ни тянись. Затем морковная гора выросла, навалилась и похоронила ее под собою, она почувствовала удушье и проснулась от собственного всхлипывания.

— Хелена, послушай!

— В чем дело?

— Мне приснился ужасный сон.

— А… я думала, уже утро. Давай спать…

Айлины глаза блуждали по комнате. Все спали, некому было рассказывать про страшный морковный кошмар. Нахлынули раздумья, воспоминания, неприкаянно странствовала ее угнетенная душа.

Морковь, морковь… о директоре судачат, будто бы бросил свою Хейсенбюттель и нашел другую, помоложе, — не ту ли, что сидела на переднем сиденье с ракеткой? Пожалуй, это она и есть… А Хейсенбюттель, в своем ли она уме? Вцепилась в одного мужика на складе, лупила его наотмашь, другого уволила за то, что унес несколько бракованных банок с бобами. Смех! Словно это бог знает какое воровство! Так зла теперь Хейсенбюттель, обманутая, жестокая в своем бешенстве. От любви осталось только змеиное шипение и яд. Разве непременно наступает мрак, когда уходит свет? Но Хелену, Хелену этот свет нашел, Хелена испытала высоту полета; где-то высоко-высоко, выше крыш парила сейчас Хелена на сильных и смелых крыльях любви.

Перед глазами у Айлы возникали Хелена и Герт, они сидели в рощице возле дерева, прижавшись друг к другу в сумерках. А она, Айла? Где ее любовь, а вместе с любовью — покой и чистая, прозрачная радость? Радость с затаенным в глубине горем, с горем, в котором отражается радость. Так хвойные леса глядятся в донную синеву озер. Так белые стволы берез одновременно и взлетают ввысь и, словно отрешаясь от жизни, зыбко растворяются в воде. Что же такое любовь? Архипелаг радости и горя, земная твердь, отражающаяся в той безоблачной сини, что открылась в иллюминаторе, как ворота в шумящий вечер, полный предчувствий завтрашнего дня.

И как она, нелюбимая, смогла узнать эту радость и это горе одновременно? Как она, невинная, смогла понять это наперед? Или она сама — всего лишь отражение леса в воде, не дорожащая, как ее сестра, жизнью, любовью; ужели она лишь робкое заблуждение, неведомо чем и зачем вызванное. Неужели ее жизнь — это не зеленое дерево, полное сока, зелени, влаги, солей, извивов и сплетений корней, а одна видимость, робкий образ, вздрагивающий на воде?

Лишь под утро Айла уснула, а когда надо было подниматься с постели, колени ее вдруг подогнулись и она рухнула на пол. Ленну помогла ей лечь обратно на койку, сбегала за градусником и велела крепко держать его под мышкой.

— Ой ужас, тридцать девять градусов, что же теперь делать? — расстроилась Хелена.

— Брось, ну подумаешь — температура, — прохрипела Айла с кровати. — Обыкновенный грипп…

Ленну принесла снизу горячего чая и аспирин, сняла со своей постели одеяло и укрыла Айлу поверх ее одеяла. Она позавчера гуляла под дождем — слышно было, как Хелена объясняла это Кайе.

— Останешься тут! Не смей вставать! — командовала Ленну. — Зайдем проведать тебя в перерыв. И, конечно, все объясним Хейсенбюттель, так что спи спокойно. Если эта баба не поверит, пусть сама приходит с градусником.

Айла слабо улыбнулась. Хорошо было чувствовать заботу Ленну, слышать, как она отдает распоряжения и подтыкает одеяло. Даже Хелена стала серьезной; судя по ее виду, она испугалась.

Морковь, морковь… Желтая морковная буря, шипение пара, бобовый град, свеклопад, понурые работницы, исступленные, бледные резчицы, цветастые платки, вялая ботва в тумане трясинных испарений.

Остановите! Помедленнее! Не надо так быстро! Слышите, не так быстро! Сообщите же скорее, что здесь какая-то неисправность!..

Айла металась в жару почти весь день. В перерыве девушки принесли поесть, но Айла не встала к столу, только попила лимонада, предложенного Ленну. К вечеру температура пошла на убыль, потом снова чуть поднялась к ночи, однако на другой день спа́ла вовсе.

Домой про болезнь решили ничего не писать. Послали только открытку: мол, жаль, что до возвращения еще целая неделя, но все хорошо, надеются, что и дома все в порядке. Льют ли там, у вас, еще дожди; здесь все время стоит жуткая жара.

Айла мысленно уже готовилась к отъезду. В конце месяца получить бы расчет, доехать до города, взять билеты на теплоход, походить по магазинам. Сколько они накупят барахла, трудно даже представить! Вот если бы еще получить и за сверхурочные… Хорошо бы привезти и домой какие-то подарки. Вот отец — всю жизнь простоял за прилавком, торгуя краской да наждачной бумагой; какого-нибудь бы редкого табачку ему непременно следовало привезти.

Хелена гуляла с Гертом по переулкам до позднего вечера и перед сном, позевывая, все шептала и шептала Айле. С горящими щеками, Хелена, то восторженно, то с печалью на лице объясняла, как пугала ее предстоящая разлука, она ее не переживет, но Герт, конечно, приедет в Финляндию при первой возможности.

— Айла…

— Что?

— Герт говорит, в Финляндии, наверно, самые красивые женщины… и еще он спросил, у всех ли финских девочек такие чудесные блестящие волосы…

— Вот как, хм-м…

— Айла, знаешь что, Айла…

— Ну?

— Нет, пожалуй, неловко про это рассказывать.

— Ну почему?

— Сегодня… когда мы шли по дороге к лесу, Герт вдруг начал целовать меня, про все забыл и никак не мог взять себя в руки…

— Ну, наверно, это естественно.

— Да… знаешь, не смогу с ним расстаться. Не смогу, вот и все тут.

— Ну, он же наверняка приедет в Финляндию. Испытаете разлукой вашу любовь, — сказала Айла.

Однажды теплым вечером Герт, Дитрих и Угур втроем появились на кухне. Герт вытянул из кармана большую синтетическую сумку, встряхнул ее и спросил:

— Угадай-ка, для чего?

— Что это? — спросила Хелена.

— Обчистим до ягодки, — сказал турок на плохом немецком.

— Вишню, что ли?

Хелена прыснула, потом натянула кеды, сбегала за вязаной кофтой и спустилась на кухню в большом воодушевлении.

— Вы что, совсем спятили, их же нельзя рвать! — крикнула Анника из комнатенки для мытья и возникла на пороге с мокрой головой.

— Почему нельзя? — спросила Хелена.

— Нельзя, потому что нельзя. Потому что это не ваша вишня, — сказала Анника. — Да и время уже позднее, а тут бродят всякие каждый вечер, ни заснуть, ни постирать…

— Да кто тебе не дает стирать? — огрызнулась Хелена.

— Просто бордель какой-то, шастают бродяги туда сюда галопом, никакого покоя, — горячилась Анника.

— Ох, ох, значит, бордель! — Хелена вспылила. — Конечно, наше дело сторона, но ты-то что печешься об этих вишнях?

— Во всяком случае, не собираюсь отвечать, если кто начнет здесь красть вишни! — крикнула Анника.

— Ну беги скорее к Хейсенбюттель, ябедничай. Или той Шавке доложи. Может, и посторожишь с ней за компанию?

— Господи, да вы сейчас убьете друг друга! — Топая по ступеням, в кухню спускалась Ленну.

— Про что это вы кричите? Хоть объясните нам. — Парни были в недоумении.

— Ай-яй-яй, — сказал турок и помахал пальцем, перед самым носом у Анники. — Глупая девочка, не надо быть сердитой. Хочешь ням-ням вишенок, nicht wahr, viel Spass…[36]

— Пошли, — сказал Герт. — А то совсем стемнеет, ничего не соберем.

— Куда это вы? Воровать вишни? — спросила Ленну.

— Да они же сгниют, вишни-то, на ветках, раз их никто не снимает. — Хелена уже завязывала шнурки в кедах.

— По-моему, нельзя их рвать без спросу, — сомневалась Айла. — Мы ведь даже не знаем, чья же это все-таки вишня.

— Что за чушь она несет, ее же ни о чем не спрашивают! — сказала Хелена.

Ленну схватила свои сигареты и встала.

— Шавку нынче удар хватит.

— Was bitte?[37] — спросил Герт, и Хелена перевела ему.

— Яй-яй! — Турок оживился, раскинул руки, вытаращил глаза, потом скрестил руки на груди и завыл по-волчьи: — У-у-у! у-у-у! — и вдруг упал на пол, вытянув ноги. Хелена от смеха согнулась пополам, все смеялись, кроме Анники, которая только презрительно фыркнула и пошла по лестнице наверх. Айла еще поколебалась, было уже очень поздно, потом схватила косынку и выбежала вслед за всеми на улицу.

Вечер стоял теплый и тихий, в сумерках красные плоды на дереве мерцали как сотни тлеющих угольков. А какое большое, прекрасное дерево! Вот оно стоит на фоне темного неба, тая́ в листве багряные звезды, веселые бубенчики плодов, поддужные колокольцы праздничной упряжки; стоит, набрякшее плодами, взывая к сборщикам всем своим изобилием. Айла представила, как много лет тому назад, когда желтая постройка была новенькой, а коровник полон черно-белых коровок, жил здесь кто-то, жил хозяин, который посадил на радость детям деревце, и каждое лето дети досыта лакомились вишнями… Где же теперь эти дети, где дети тех детей? Может, здесь же, на фабрике? Хотя никто не приходит снимать урожай. Ну а кто же все-таки эта растрепа, фрау Захн, которая чуть не плюется от ярости, когда кто-нибудь приблизится к дереву? Торчит с утра до ночи под ветвями, будто пугало огородное, следит, кто куда пошел и откуда пришел, а потом наушничает Хейсенбюттель, докладывает, чего видела-слышала: гуляла ли Кайя с Пирхасаном и покупал ли опять вино Фриц…

— Скорей, скорей — торопила Хелена.

— Ой, сколько осыпалось, — сокрушалась Ленну. — Тут на земле уже одно гнилье.

Турок ловко вскарабкался на дерево и нарвал сколько мог. С другой стороны целыми пригоршнями обрывали вишни Герт и Дитрих, а Хелена стояла с раскрытой сумкой.

— Ш-ш-ш! Тихо, кто-то стоит у киоска, — испугалась Айла.

— А! Это Вернер, Лоттин муж… Да он уже уходит,— прошептала Ленну.

— Ай-яй-яй, das ist ja Leben[38],— радовался Угур на дереве, затем скользнул вниз и шлепнулся наземь, прямо на сумку с вишнями, раздавил все, но быстренько отряхнул брюки и снова вскарабкался наверх.

Айла побаивалась. Но постепенно какое-то новое чувство, властное очарование и одержимость овладели ею. Было уже так томно, что вишни утратили цвет и слышен был только шелест, взрывы смеха, шорох и шепот. «Еще не время есть, ведь был уговор», — корила Ленну Хелену.

Айла поглядывала на небо. Несколько мерцающих звездочек запутались в верхушке дерева. Угур затаился на суку, словно рысь, Хелена шепталась с Гертом, и ветер шумел в кустах за спиной.

— Смотрите, что это? — прошептала Ленну.

По небосводу перемещался желтый свет, он привлек внимание всех.

— Летающая тарелка. — Хелена лукаво улыбнулась.

— Спутник, — сказал Герт.

— Летающая тарелка, летающая тарелка! — Хелена заспорила по-немецки.

Герт повис на одной руке, другою дотянулся до Хелены и шлепнул ее по затылку.

— Отстань, хулиган! — возмутилась Хелена. — Как ты смеешь!

Айла следила за летящим огоньком. Ликующая свобода, дерзостный порыв бился в мыслях, как в детстве, когда санки тронутся и заскользят с высоченной горы. А что, если б я и вправду была точкой света, летящей в просторах? Если бы каждый человек был подобен тому мчащемуся огоньку? А куда же он подевался? Пропал, погас… вот так же и человек…

Затрещали кусты. В сумраке вспыхнул луч карманного фонаря, и в его свете — бледное лицо.

— Шавка, черт ее дери, — шепнула Ленну.

— Теперь давай бог ноги!

Фрау Захн тяжело дышала, глаза совсем вылезли из орбит. Парни спрыгнули наземь и мгновенно исчезли. Ленну и Хелена — за ними. Айла сломя голову бросилась во тьму и — упала в свежевырытую канаву. Она скривилась от боли, кое-как села и ощупала колено — на нем была длинная саднящая царапина.

— Ой, кто здесь? — вскрикнула старуха.

Айла хотела убежать, но колено болело. Она боялась обнаружить себя. Покамест Шавка не заметила ее за кустами, видно, думает, что все сбежали. Придется подождать удобной минуты, чтобы ускользнуть отсюда.

Старуха изрыгала проклятия, скрежетала зубами и грозила кулаками во тьму. Затем она грузно шагнула к дереву, тяжело привалилась к нему всем телом, точно приросла к стволу, дряблые плечи ее поднялись, и она заплакала в голос, как дитя.

Жалость стеснила и переполнила душу Айле. И надо же старому человеку так рыдать… Она поднялась из своего укрытия, осторожно подошла к старой женщине и тронула ее за плечо.

— Entschuldigen Sie bitte, entschuldigen[39] — встревоженно сказала Айла.

Старуха обернулась, перевела дух и разразилась громкой, ужасной бранью. Хорошо еще, что Айла не все понимала. Она убежала бы снова, если бы старуха не схватила ее крепко за руку. Уж их-то, заграничных шлюх, она, конечно, узнала, и если бы господин Аккерман вернулся, то господин Аккерман воздал бы им по заслугам, он бы, конечно, разогнал всяких там турок и всю остальную мерзкую компанию, которая угнездилась здесь, на землях господина Аккермана. Потому что господин Аккерман был всему здесь хозяин, и, если бы он вернулся, в желтом корпусе настали бы другие порядки, это точно, потому что кто-кто, а господин Аккерман умел навести дисциплину и научить порядку, она это знает, двадцать лет служила ему…

Айла вырвала руку и кинулась наутек. Она добежала по примятой траве до дома, но не осмелилась войти сразу, боялась, что ее заметят, и спряталась в тени деревьев. Одышка постепенно унялась, испуг и отвращение умерились, и она вдруг поняла душу этой женщины, что было единственным смыслом ее жизни. Господин Аккерман, вероятно, навеки останется для нее хозяином. А за хозяйским добром следовало присматривать, неусыпно беречь его от турок и прочих бандитов.

В роще, за оградой, слышались голоса. Значит, остальные убежали туда. Отчетливее всего доносился смех Хелены. Айла направилась в ту сторону. Вишни были почти съедены, теперь все только дурачились да хохотали. Герт и Хелена обнимались, Ленну кидала в рот последние вишенки.

— Вот она идет. Куда ты пропала? — спросила Хелена.

— Ушибла колено.

Айле не хотелось рассказывать о фрау Захн. Она боялась, что никто ее не поймет. Расскажи она, как старуха рыдала, все бы наверняка лишь посмеялись, до того осточертело им ее соглядатайство и сплетни.

Вдруг она поймала на себе взгляд Дитриха. Пускай себе смотрит, у него же есть подружка в городе. Напрасно надеешься чего-нибудь от меня дождаться, думала Айла. Однако вдруг все стало смешить ее: шутки, ужимки турка, летящие в траву вишневые косточки.

Турок поплевал на ладони, взялся за большущий камень и крякнул. Вот он выпрямился. Сумасшедший, куда он его тащит, с больным-то сердцем? Что он хотел этим доказать, силу свою или что, дескать, наплевать ему на болезнь?

Посинев от натуги, скрипя зубами, он донес камень до дерева, бухнул его оземь и со смехом вернулся к остальным.

Когда наконец отправились по домам, Угур поотстал от других и крикнул Айле:

— Ай-ай-ай, я боюсь идти один, у-у-у, у-у-у, такая темнота, liebe[40] Айла, liebe, liebe Айла!

Айлу разбирал смех. Она остановилась, оглянулась. Турок выбежал из темноты, взял ее за плечи и поцеловал прямо в губы. Айла остолбенела, вырвалась из его объятий и вбежала в дом.

До отъезда оставалось всего четыре дня. На фабрике Айла не смела взглянуть турку в глаза. Потом Угура послали работать в другое здание, и два дня о нем ничего не было слышно.

«Первый поцелуй, — думала Айла про себя. — Как о нем пишут во многих книгах, о первом поцелуе? Двое встречаются, глядят в глаза друг другу, гуляют допоздна, где-нибудь незаметно для себя останавливаются и вдруг, охваченные необычайной дрожью, губы касаются губ другого — подобно уголькам. А поцелуй турка? Он возник вроде как из пустоты, безо всякого ожидания, без искорки любви. Или все-таки Угур… Неужели кто-то мог заинтересоваться именно ею? А что, если этот поцелуй и вправду знак любви, знак ее тревог и обещаний?»

Айла стирала и гладила в дорогу. Вопреки предположениям, никакого разговора о вишнях не произошло, хотя фрау Захн и донесла о происшествии Хейсенбюттель. Впрочем, у фрейлейн и без того хватало обид. Директор, как говорили, обручился со своей новой подружкой.

— Погоди ты укладываться, дурочка, у нас же еще целых два дня впереди, — охала Хелена.

— Пусть все будет готово, не суетиться же в последний день.

Удивительным было предвкушение возвращения в Финляндию, в родную, за сотни километров отсюда даль. Даже банки с огурцами казались не такими тяжелыми — от сознания, что поднимать их теперь уже недолго. В обеденный перерыв к девушкам подошла Эльфрида, глаза у нее блестели, она покопалась в сумочке и протянула фотокарточку, на обороте которой было написано шариковой ручкой: «Vergesse mich nicht. Elfriede»[41].

— Пишите, не забывайте писать, битте, — вымогала обещание Эльфрида.

— Напишем, конечно напишем, — пообещала Айла, дожевывая бутерброд.

Внезапно кто-то рванул настежь дверь столовой и встал на пороге. Это была Айлина соседка по морковному конвейеру, очкастая сухопарая женщина. Растерянность и ужас были у нее на лице.

— Что такое? Что случилось? — спросили у нее.

— Mein Gott…[42] — Женщина не в силах была говорить, лишь показала рукой во двор и зарыдала. Все сгрудились у окна. Кого-то несли на носилках к машине, видимо покойника, судя по платку, закрывавшему лицо. Понемногу выяснилось, что это кто-то из турок — полез ковыряться в неисправном аппарате и получил удар током.

— Кто? Который из них? — спрашивали у очкастой.

— Да тот молодой, не помню имени.

— Угур? — спросила Айла, хотя почему-то уже была уверена в этом.

Да, кажется, Угур. Он, он.

Все вышли во двор, Айла тоже. Машина с носилками уже отъехала; только фрейлейн Хейнсенбюттель шныряла туда-сюда в толпе. Люди расспрашивали друг друга, узнавали подробности, отходили, качая головой.

Айла пошла к дому, поднялась по ступенькам к себе и рухнула на постель. Сердце стучало, до боли колотилось о ребра и рвалось на волю из ставшей нестерпимой тесноты. Сквозь плач она услышала шаги, на плечи ей легли ладони, и Ленну коротко сказала:

— Ой, и ты уже слышала…

Айла устыдилась своих слез.

— Плачь, плачь, — сказала Ленну, — я тоже поревела во дворе.

Айла обняла Ленну и плакала долго, в голос, не стыдясь, как если бы выплакивала одним плачем все свои беды. Ленну — друг, понимает ее, от Ленну скрывать нечего.

Уезжать надо было рано утром. Айла проснулась раньше всех и прислушалась к звукам. Где-то в деревне горланили петухи, щебетали птахи в саду, кто-то толкал под окном скрипучую тележку. Айла вспомнила Угура, и внутри у нее как будто что-то оборвалось, однако она превозмогла подступившую слабость и встала.

Добрый час девушки ожидали автобуса на ближайшей остановке. Однако автобус, который должен был отвезти их в город, почему-то не пришел вовсе.

— Теперь мы опоздаем на теплоход, — хныкала Хелена. — Что делать?

— Бежим на фабрику. Может, на лошади подвезут…

Так, с сумками, они впопыхах вернулись в барак. У фрейлейн был отсутствующий вид, она разводила руками, словно не понимала в чем дело и что за спешка. В барак случайно зашел Вернер, муж Лотты, и увидел грустные лица девушек.

— Я вас подброшу до города, — сказал Вернер.

Фрейлейн стала возражать: фабричный «пикап» нужен именно сейчас, нужен для более важных дел, а девочки пусть берут такси.

— Живо, девочки, в машину, — сказал Вернер непререкаемым тоном.

В кузове было полно ящиков. Девушки кое-как втиснулись, согнувшись и подобрав ноги под себя.

— Ну вот, alles fertig?[43] — спросил Вернер, и машина тронулась.

Айла обернулась к заднему стеклу. Все уже работали; одна фрейлейн Хейсенбюттель стояла на крыльце барака и с ненавистью глядела им вслед. В ее фигуре была усталость, комбинация неопрятно выглядывала из-под платья; через минуту от фрейлейн осталось на ступенях лишь расплывчатое пятно, и вся фабрика скрылась из виду, исчезла. «На веки веков», — подумала Айла.

В пути почти не разговаривали. Хелена смотрела на дорогу и перебирала в пальцах тонкую золотую цепочку — подарок Герта. Айла думала об Угуре. Где же его похоронят? Может, отправят гроб домой, в Турцию?

— Не жарко? Можно опустить стекло, — сказал Вернер.

— Открой, пожалуй.

Вернер все-таки славный. Повез их, не обратил внимания на кудахтанье фрейлейн. Поехал, только чтоб им помочь, а сам ничего, кроме неприятностей, не получит.

— Да, погиб турок, — сказал Вернер. — Эти станки у них до того запущены, старые, хлам. Чудо, что раньше никто не угодил на тот свет. Ну, теперь эта проклятая техника поскучает, нас к ней не заманишь.

— Was bitte?[44] Не поняла, — сказала Айла.

— Турка, говорю, жалко.

В городе шел дождь. Девушки бегали по магазинам, разглядывали одежду и высчитывали в уме, сколько заработано в переводе на финские марки, что они могут купить, а что нет. И хотя Айлу угнетало сознание, что, бегая вот так по магазинам, она оскорбляет память об Угуре, это чувство скоро уступило место другому, неподвластному ей: слишком долго ждали они дня, когда смогут на собственные деньги накупить кофточек и всякой всячины. Лишь некоторое время спустя они разочарованно сообразили, что деньги кончаются с катастрофической быстротой: бо́льшая их часть ушла на уплату за билеты на теплоход, а синий свитер ангорской шерсти, присмотренный Айлой, так и остался висеть в витрине.

Девушки направились в порт, благополучно прошли таможенный досмотр и заказали два шезлонга на палубе.

— Довольно крепкий ветер, — сказала Айла. — Что, если начнется шторм?

Хелена не ответила. Судно отчалило, но Хелена и тогда не поддержала разговора. Айлу уже начало раздражать молчание сестры.

— Пойдем сядем, — предложила Айла. — Как бы не заняли наши места и не унесли сумки.

— А я поброжу немножко одна, — сказала Хелена.

Айла усмехнулась. Разве только Хелена имеет право не беспокоиться о местах и сумках? Разве только Хелене позволительно чувствовать боль и грустно улыбаться? Разве только Хелена страдает и расцветает, подобно зеленому лесу, а она, Айла — лесная шишига, тени от нее и то не останется…

Но через час Айла все же отправилась на поиски Хелены. Та сидела в обществе двух молодых финнов. Один из них что-то рассказывал, и Хелена смеялась и вовсе не похоже было, что она чем-либо опечалена.

— Хелена, идем, а то наши места займут. И сумки стащат, — сказала Айла.

— Пусть тащат, — отвечала Хелена.

— Но где же мы будем спать?

— На палубе, под открытым небом, — смеялась Хелена.

— Пойдем разыщем ваши сумки, — сказал один из парней.

— Что ж, идем, — согласилась Хелена. — Мы с ребятами пойдем и возьмем эти сумки, а ты жди тут, Айла, держи место.

Айла осталась сидеть одна за столиком. Хелена, как видно, пила пиво с этими парнями, даже приложилась к сигарете, потому что в пепельнице валялся окурок со следами губной помады.

Айла смотрела в иллюминатор на море. У стойки бара звенели бокалы, люди сновали туда-сюда, а вдоль бортов судна качались на крыльях и кричали, широко раскрывая клювы, жадные чайки.

И вдруг с небес опустилась та самая синяя беспредельность и растеклась в вечере, словно мягкий шелк, — сперва бледная, цвета снятого молока, а потом все глубже и синее. Переливающийся аквамарин, пронзительная синь вобрала в объятия все вокруг — голоса людей и гул двигателей, морские волны, тучи и снующие по палубе человеческие фигуры.

Волнение охватило все существо Айлы. Она чувствовала, она жила! Она, Айла, а не Айлина тень, именно она существовала, имела право жить и любить, добиваться жизни, достойной человека. Она причастна ко времени, она прикасается к жизни обеими ладонями, она связана с жизнью горохом всех сортов, потоками морковки и поцелуем Угура, злобой фрейлейн Хейсенбюттель и неизменной песенкой Эльфриды; все это навеки с нею. В ее жилах текут людские голоса и вырастает ее любовь, и она больше, нежели воспоминание или грусть. Хочется обнять все и всех, крикнуть о любви на все море — но как это сделать в человеческой толкотне? Как сделать, чтоб любовь не задохнулась, а наполнила плечи, и руки, и все вокруг, как эта всеобнимающая удивительная синь? Жалок тот, кого приставили сторожем к радости! Жалок жребий не вкусившего плодов вишневого дерева и не дающего вкусить другим!

Загрузка...