Прошлой ночью я бродила по сопкам с одним человеком. В краю, где никогда не бывала, с человеком, которого никогда не видала. Все это происходило только в моем воображении, после того как я прочитала рукопись в шестнадцать страниц, легла спать и не смогла уснуть.
Днем один товарищ принес мне эти листы. Он нашел их, конаясь в каких-то собранных после войны архивах, прочитал и загорелся. «Вот тебе сюжет», — сказал он.
Я всегда пугаюсь, когда мне предлагают темы, чтобы писать на них. Существует множество тем, к которым следовало бы обратиться. Жизни тысяч людей дали бы сюжет для романов, особенно жизнь рабочих, участников классовых битв, для которых просто необходим летописец.
То, что уместилось на этих шестнадцати страницах, исписанных крупным почерком рабочего человека, действительно дает возможность создать целый роман. Я не взялась бы за такую работу без глубокого предварительного изучения материала, пока мне малоизвестного. К тому же я вообще чувствую себя бессильной. Но в эту ночь я легла спать счастливая от сознания, что среди финских трудящихся были люди, делавшие то, что должны были делать все, что многие хотели бы делать, но не решались или не могли.
Имя и адрес этого человека обозначены на первой странице, но адрес изменился, а товарищ, принесший рукопись, не знал, где находится автор и чем занимается. Пишущий ничего не рассказывает о себе, не философствует, не распускает слюни, не преувеличивает, но, наверное, именно поэтому его суровая повесть так ясно отражает некоторые особенности характера, его натуры: четкость мышления, решительность, активность, идейную непоколебимость, человечность и чувство юмора, не покидавшее его даже в самых сложных ситуациях.
Эта рукопись настолько великолепная основа для романа, что было бы жаль публиковать ее просто в качестве документа. Но кто бы ни написал по ней роман в будущем, я не могу удержаться от того, чтобы не рассказать хотя бы немного о тех скитаниях, в которые незнакомец увлек меня против моей воли.
Этот северный лесоруб, — складывается впечатление, что он именно лесоруб в полном смысле этого слова, — пришел из тундры к людям летом 1941 года, как раз во время мобилизации. Известие о войне было печальной новостью для человека, много недель ничего не слыхавшего о событиях в мире, не читавшего газет, ни с кем не разговаривавшего. Но одно он знал точно: он будет сражаться против фашизма. В рукописи ничего не говорится о том, как он провел почти два месяца в 33-м пехотном полку на фронте в Салла, но во всяком случае он уже в первые недели войны получил предметный урок обращения с ранеными русскими пленными. После того, как он стал свидетелем убийства двух раненых русских пленных по приказу штаба, он в августе перешел границу и присоединился к добровольным партизанским группам, которые регулярно проникали на территорию вражеских стран, в основном Норвегии и Финляндии.
Декабрьской ночью 1942 года немецкий патруль обнаружил на севере Финляндии человека, ехавшего в оленьей упряжке на восток. Немцы открыли огонь и начали преследование, закончившееся тем, что им достался мертвый олень и содержимое саней: снаряжение партизана, выполнявшего разведзадание, в частности, рация, финский солдатский мундир и запас продовольствия. Самому партизану удалось скрыться, и метель запорошила его следы.
А через девятнадцать суток после этого события на советской территории в деревню Нива, из которой были эвакуированы все жители, в баню, качаясь, забрел полумертвый оборванный человек в немецкой форме. Собрав последние силы, он сварил жидкую похлебку из обнаруженных в деревне остатков муки и переоделся в советскую форму. Дня через два советский патруль нашел его.
В течение девятнадцати дней партизан пробирался по лесам в сторону советской границы. У него был рюкзак, в котором он нес записи важных сведений, результаты удачного разведывательного похода, пистолет, литр спирта и ни крошки провизии. К пистолету прилагался двадцать один патрон, но по дороге партизан не встретил никакой живности, которую можно было бы застрелить и съесть, кроме стайки синиц. Он убил четырех синиц и одного дятла. Это произошло на седьмой день пути, когда он был уже настолько измучен, что из двадцати одной только пять пуль попало в цель.
После этого скудного обеда, на миг придавшего ему силы и энергию, одинокий человек продолжил свое странствие, о котором позже написал следующее:
«Силы мои, вернувшиеся на мгновение, опять начали убывать. По ночам я спал на костре, который разводил, поджигая большой пень, и этого, как правило, хватало на всю ночь. Я и раньше неоднократно ночевал на кострищах, так что это дело было для меня привычное. И все же одежда моя превратилась в кучу обгорелых тряпок, а на теле появились ожоги, о которых и поныне напоминают мне шрамы. Не хотел бы я снова пережить те дни, когда я, голодный, в лохмотьях, тащился по беспросветной глухомани. Я так ослаб, что, пройдя по снегу не более 50—100 метров, был вынужден садиться отдыхать. Я уже не мог вспомнить, как долго нахожусь в пути. Иногда мне казалось, что я никогда и нигде больше не был, а всю жизнь полз вперед по этому снегу и нескончаемой тундре. Я уже не верил, что выживу, но мне хотелось добраться хотя бы до местности, где бывали красноармейские патрули, и оставить свой рюкзак с важными материалами там, где советские солдаты могли его обнаружить.
После каждой передышки я заставлял себя вставать, хотя уже не знал зачем. С одной стороны, я был уверен, что скоро умру — для чего же зря мучиться? Если останешься здесь отдыхать, чувство голода пройдет, и погрузишься в спокойный глубокий сон. Но с другой стороны, — думал я, — если смерть неизбежна, не важно, промучаюсь я больше или меньше, ибо после нее мне уже будет все равно. Меня гнало вперед желание доставить содержимое рюкзака русским. Поэтому я упорно тащился вперед, падал в снег и вставал снова. Ел оставшиеся на ветках листья березы, ягоды можжевельника, хвою и даже сосновую кору. Если бы я нашел любую, самую отвратительную падаль, то наверняка съел бы и ее, побуждаемый инстинктом самосохранения, поскольку уже не испытывал чувства голода».
Однажды вечером этот человек прибыл на сожженную советскую пограничную заставу и побрел дальше по дороге, которую, как потом выяснилось, проторили уже дважды выезжавшие ему навстречу отряды на оленьих упряжках. Он не представлял себе, насколько опоздал к назначенному сроку, не знал, что против его имени стоят страшные слова: «Не вернулся с задания».
«Но я ничего этого не знал и думал, что скоро встречу людей, и это придало мне невероятные силы. Около четырех часов пополудни я прибыл на место, где отряд, очевидно, разводил костер. Я так устал, что буквально валился с ног, но у меня не хватило терпения остаться здесь на ночь, хотя дров было более чем достаточно. Когда я спотыкался и падал, то не решался лежать и отдыхать, так как знал: если я позволю себе передышку, то уже не поднимусь. И никогда раньше или позже во мне не была так сильна жажда жизни. Я должен был идти вперед, выбора у меня не было. Иногда мне мерещился свет в окнах домов, иногда слышался звон колокольчика. Сначала я безмерно радовался, но после нескольких разочарований мною овладела глубокая подавленность. Отчаянная жажда жизни породила преувеличенный страх смерти. Убеждение, что где-то совсем близко находятся люди, только усиливало этот страх. Но зрительные и слуховые галлюцинации подсказывали, что мои душевные и физические силы на исходе».
В этом состоянии наш партизан приполз в заброшенную деревню Ниву, где он съел первый обед после жаркого из синиц — жидкую похлебку, от которой окончательно ослаб и заснул. Он спал до тех пор, пока русские солдаты не нашли его и не увезли с собой, подозревая в нем шпиона. Это приключение закончилось тяжелой цингой и больницей, но через месяц партизан был готов к новым заданиям.
Об этих походах по немецким тылам в Норвегии он тоже пишет в своей простой манере, и хотя следующие операции внешне гораздо напряженнее, более насыщены событиями, именно эти скитания продолжали будоражить мое воображение, когда я легла спать после прочтения рукописи. Этот случай, когда партизан был так одинок, как человек может быть одинок в пустыне, его невероятные усилия поддерживали две силы: присущая каждому жажда жизни и дело, ради которого он пустился в путь.
Когда я, засыпая, думала о партизане и представляла его на основании скудного, но раскрывающего суть материала, то чувствовала гордость и стыд. Гордость за то, что были среди нас такие люди, и стыд потому, что их было мало. Зато вас, остальных, было слишком много, нас, которых бросали в тюрьмы до того, как многие успевали толком решить, на чьей они стороне, нас, которые были не способны сделать то, что надо было сделать, не говоря уже о десятках тысяч, смирившихся с солдатской обязанностью подчиняться. Они стреляли, не желая разбираться, кто отдавал приказы, за кого они дерутся, в кого стреляют.
Вечерами, когда садилось солнце, стены больничной палаты окрашивались в красный цвет, потом, когда небо постепенно темнело, стены приобретали мягкий сероватый оттенок. Если окно было открыто, с улицы веяло весной и запахом молодой клейкой листвы.
В сумраке весенних вечеров в каждой палате распахивались женские сердца. Молодые матери лежали, подперев голову, на кроватях и рассказывали друг другу о своей жизни. Соседка по палате казалась родной сестрой, в каком-то смысле даже более близким человеком, потому что, как и я, стала матерью в эти же дни. Однако было приятно сознавать, что она — чужой человек. Уедем отсюда и никогда не увидимся, и не придется жалеть, что раскрылась перед ней.
Но не все женщины были одинаково откровенны. Некоторые скрывали свое счастье или несчастье, другие просто слушали. Они слушали своих разговорчивых соседок с пониманием в глазах, чем побуждали рассказчиц к еще большей откровенности.
В нашей палате стояло всего две койки. У моей соседки, такой же молодой, как и я, тоже родился первенец. Она была хороша собой: большие глаза, смуглая кожа и волосы с бронзовым отливом, и было приятно смотреть на нее. Женщина была весела и счастлива, и поэтому я с удовольствием слушала ее. Но когда она в первый же день поведала мне историю своей жизни, я подумала, что у нее, по правде говоря, не было особых причин для такого бесконечного счастья.
Ее мир был крайне мал. Он состоял из однокомнатной квартиры в деревянном доме на краю района Каллио и мужа. Теперь в этом мире появился ребенок. Они поженились год назад и все время были счастливы. Соседка с гордостью рассказывала, что ей удается вести хозяйство на те восемьсот пятьдесят марок в неделю, которые зарабатывал ее муж.
— Как ни странно, — сказал ей муж, — но до женитьбы я был вечно должен хозяйке закусочной, а теперь моей зарплаты вполне хватает на двоих.
Я быстро произвела расчеты в уме, и мне это тоже показалось странным, почти невероятным. Но, слушая рассказ соседки, я поняла, как это у нее получается. Они с мужем платили за комнату двести пятьдесят марок в месяц, к этому прибавлялись расходы на электричество и дрова. По самым грубым подсчетам на жизнь у них оставалось семьсот марок в месяц. Но молодые никуда не ходили. Посещение кинотеатра было верхом развлечений, они позволяли себе это два раза в год. Вместо фильмов и спектаклей они смотрели друг на друга. У них не было денег, чтобы подписаться на газеты, поэтому муж читал их на работе во время обеденного перерыва, а жена иногда перелистывала соседские. Муж не посещал собраний — ему было так хорошо с женой!
Иногда по воскресеньям они ходили в гости к его родственникам. По вечерам им было что обсудить. В таком деревянном доме, как у них, люди живут словно одна большая семья, поэтому жена могла о многом рассказать. Антти, в свою очередь, пересказывал истории, услышанные на работе. А в библиотеке всегда можно взять книгу, если наскучат разговоры. Во время беременности жены они внимательно изучали литературу по уходу за ребенком, прочитали много книг, описывающих развитие плода от зачатия до рождения. Поэтому моя соседка говорила на эти темы охотно, уверенным тоном, подробно объясняя вещи, о которых даже наука не дерзает утверждать ничего определенного.
— Я знаю, когда это произошло, — заявила она. — Я почувствовала.
— Конечно, это можно вычислить, — сказала я. — Но почувствовать?
— А я почувствовала. Мне тогда было так хорошо!
Она лежала на спине: рука под головой, просветленное спокойное лицо. А позже она подробно рассказала о том дне обычными словами, но с таким чувством, что я совершенно ясно представила себе вечер, когда был зачат ребенок.
Это произошло в августе теплым душным вечером, когда вся природа полна тишиной. Деревья в саду за окном стояли молчаливо — ни малейшего движения в кронах, а разговоры прохожих на полутемной улице еле доносились до комнаты. Молодым людям было хорошо. Но муж должен был уйти в половине двенадцатого, так как в ту пору работал на большой стройке в сельской местности.
— Я проводила Антти до автобуса, и мне было так хорошо, будто я оказалась в раю. И даже когда я вернулась домой, это ощущение не покидало меня в течение многих часов, и я никак не могла уснуть. «Что бы все это значило?» — думала я. А через несколько недель я уже знала, отчего мне было так хорошо.
Я не спорила с ней. Ее описание вечера было очаровательно. Я лежала молча и удивлялась, что она сумела так рассказать о нем.
На следующий день я увидела ее Антти. Когда приблизился час посещения больных, соседка поставила между нашими кроватями ширму. «Муж очень стеснительный, — объяснила она, — он не посмеет и за руку меня взять, если кто-то может это увидеть».
Но Антти пришлось пройти к жене мимо моей кровати, и я успела разглядеть его. Это был молодой голубоглазый рабочий парень среднего роста с правильными чертами лица и кудрявыми, как у жены, волосами, только более светлыми. Они представляли собой красивую пару. Я лежала за ширмой и не видела их, но не могла не слышать их разговора.
— Тебе уже показывали девочку? — спросила жена.
— Да, — засмеялся муж. — Она раскрыла глазки и, кажется, посмотрела на меня. Интересно, она уже видит?
— Нет, она еще не умеет смотреть, — веско ответила жена. — Но, конечно, у них есть какой-то инстинкт…
— Да, узнала отца, — опять рассмеялся Антти.
Стало тихо.
— Ты купил ванночку? — донеслось до меня.
— Да. Нашел в лавке подержанных вещей на улице Флеминга. Обещал забрать в субботу.
— А сколько за нее хотят?
— Запросили двадцать марок. Сказали, что весной детские ванночки — ходовой товар. Но мне удалось сговориться на пятнадцати. Тебя выпишут в субботу? Если ты долго не выйдешь, я не смогу оплатить счет за больницу.
— Сестра сказала, что отпустят, когда температура спадет. На завтра назначено обследование, чтобы выяснить, почему она держится. От мамы пришел ответ?
— Да, я как раз собирался сказать тебе о письме. Твоя мама приедет послезавтра.
Послышался шелест бумаги. Разговор перешел в шепот. Они беседовали о чем-то, чего посторонним не следовало знать. До меня доносился шум из коридора. Раздавались неуклюжие шаги отцов, — персонал ходил иначе. Каждый раз, когда открывалась дверь детской, дом наполнялся странным гомоном, — это хором плакали младенцы.
Вечером во время последнего кормления, когда мы обе лежали с детьми на груди, соседка рассказала, какие они с Антти строили планы, как представляли себе будущее своей дочери.
— Мы решили, что если у нас хватит денег, а у девочки способностей, она должна закончить школу и выучиться на медсестру.
В голосе не было и тени шутки. И вдруг я поняла, что она живет в совсем ином мире, нежели я. Жизнь представлялась ей узкой тропинкой, уходящей вперед. Жизнь будет наполнена заботами, это молодая мама знала, эти заботы отбрасывали тень на тропинку, заботы о хлебе, квартире, одежде. Так обстоят дела сейчас, и так будет всегда. О других, непредвиденных тревогах она не хотела задумываться. Она считает мир неизменным и не боится вводить в него свою дочку, которая скоро научится ходить, потом пойдет в школу, и где-то далеко впереди видится матери в белой косынке медсестры.
Но мир-то совсем иной! Он широк и подвижен, полон разных возможностей, случайностей, угроз и борьбы. Вот и сейчас в Испании падают бомбы, и гибнут дети. Неужели она не видит и не понимает, что нас ждет. Мы привели в этот мир наших детей: она — свою девочку-куколку, я — сына, который и на человека-то еще не очень похож. И когда мой ребенок открывает свои темные бездонные глаза, меня бросает в дрожь от страха, которому не найти названия. Я не боялась рожать. Мне хотелось носить в себе ребенка и родить его, так же как хотелось жить и любить. Но сейчас мне почему-то стало страшно. Вот бы остановить время! Я хочу остаться в этом надежном светлом доме, сохранить ощущение счастья. И боюсь того момента, когда я буду вынуждена вывести своего сына в этот страшный мир, в котором мне придется быть его матерью.
Эта женщина на соседней койке тоже мать. Роды сделали ее матерью. Но она счастлива в своем мирке и думает, что сможет уберечь свою дочурку от горя, которого она не видит и не хочет видеть. Вероятно, она счастливее меня.
Но когда на следующее утро соседка вернулась с осмотра, я поняла, что произошло нечто страшное. Она остановилась в дверях бледная как полотно и спросила дрожащим голосом:
— Как он посмел сказать такое?
— Кто?
— Этот кандидат. Он спросил, не болела ли я… Ну, одной болезнью. А может, муж мой болел…
Я смотрела на нее в ужасе. Она поплелась к своей постели, легла, помолчала и сказала уверенно:
— От кого ему заразиться? За себя я во всяком случае ручаюсь. Я и кандидату сказала, что уж при мне у Антти не было никакой необходимости гулять на стороне. Это неправда. Мне кажется, такие кандидаты ничего не смыслят.
— Он вполне мог ошибиться, — я ухватилась за эту последнюю версию. — Конечно, ошибся.
Я начала оживленно рассказывать обо всех известных мне промахах врачей, но не смела взглянуть в глаза соседке. Она, казалось, успокоилась, но, только что откровенно рассказывавшая о своем счастье, вдруг стала замкнутой и тихой. Целый день она ни словом не упомянула о случившемся. Молодая мать сразу изменилась. Во время кормления она долго смотрела на дочку и вдруг спросила тонким голоском: «А почему она такая хрупкая?»
Ночью меня разбудил плач. Было так темно, что я ничего не видела, а только слышала заглушаемые подушкой рыдания. Она плакала, как ребенок, которого жестоко обидели.
А я не могла ничего сказать, только лежала неподвижно, беспомощная и бессловесная. Мир был разбит вдребезги, ее маленький обыкновенный мирок. Что мне оставалось делать? Назвать ее мужа подонком? Проклясть весь мужской род? Осудить жестокого и бесчувственного кандидата? Но невозможно было себе представить такую подлость, чтобы врач сказал подобное женщине, только что ставшей матерью, не будучи полностью уверенным в своей правоте.
А это была именно подлость. На следующий день сонный кандидат совершал обход, он спокойно, даже не извинившись, объявил соседке, что бактерий не обнаружено. Он смотрел на нас безразличными водянистыми глазами, даже не подозревая, что является разрушителем целого мира.
— Мерзавец, — возмутилась я после его ухода.
Но соседка ожила. На ее лице появился румянец, темные волосы заблестели.
— Я же вам сказала, — вспыхнула она. — Я ни на секунду не поверила про Антти.
Она опять была красива и счастлива. Ее сказочный мир опять был цел и невредим. А я не стала ничего говорить о ночных слезах.
В субботу Антти пришел забрать жену и ребенка домой. Счастье их было омрачено тем, что у мужа не хватило денег заплатить врачам. Моя соседка осталась должна родильному дому сорок марок, и при прощании со мной у нее горели щеки от стыда за свою бедность.
Мир был еще спокоен в этот утренний час. Море блестело, как зеркало, в нем отражался завод с его трубами, пароход-угольщик с черными бортами и девочка, сидящая на пристани с удочкой в руках. Это была маленькая девочка с растрепанными волосами и тонкими ногами, именно такая, какой можно представить себе девочку из дома на вершине холма, почерневшего от угольной пыли. Поплавок яркой точкой выделялся на поверхности воды — настоящий красный поплавок с белой полоской, а не пробка от бутылки, проткнутая палочкой. Она получила его недавно, в день рождения, который, по счастью, выдался в пятницу, когда у отца была получка. Отец и мать были в хорошем настроении, и она осмелилась попросить.
В это утро был хороший клев. Глаза у девочки потемнели, руки напряглись. «Плотва!» — прошептала она про себя. Она уже знала повадки рыб. Плотва кружилась, долго дергала, воровала червей; окуни же шли смело, проглатывали насадку и тянули поплавок под воду — большие темные окуни, приходившие из глубины. Их в другое время не поймать, только тихим утром. Днем клевала только уклейка, но она не нужна даже кошке.
Девочка дернула обеими руками, трепещущая рыба сверкнула далеко за головой и вернулась, шлепнув ее по уху.
— Не так, — сказал голос за спиной у девочки.
Это был человек в промасленной рабочей одежде, с серьезным лицом, но веселыми глазами.
Девочка не ответила. Она отделила рыбку от крючка и стукнула ее о настил пристани.
— Не так, — снова сказал человек. — Так они не умирают. — Он схватил рыбу за жабры указательным и большим пальцами и сжал. — Смотри, так ее мучения сразу кончились. Если попадется большая рыба, я тебе помогу.
Девочка взглянула на него из-под челки, быстрыми пальцами насаживая на крючок нового червя.
— Ты очень ловка, хотя и мала, — кивнул он одобрительно. — Сколько тебе лет?
— Десять, — недоверчиво буркнула девочка, не зная, шутит или нет этот мужчина, вступивший с ней в разговор.
— Что ты делаешь с рыбой?
— Мать варит суп.
— Ты здесь бываешь каждое утро?
— Да.
Поплавок между тем исчез под водой, леска натянулась.
— Она вырывается, тянет, она большая, — бормотала девочка, покраснев от напряжения.
— Вот так. Смотри, очень красивый окунь. Дай-ка помогу.
Человек снял с крючка окуня.
— А если бы попалась такая большая рыбина, что утянула бы тебя в море?
Глаза девочки опять сверкнули недоверием.
— И не попадется, — ответила она. — Большие рыбы не идут на червяка. А тебе нельзя говорить так громко: рыбу распугаешь. Разве ты не понимаешь?
— Рыба меня не боится, — сказал он, улыбнувшись. — Я ведь тоже старый рыбак.
Они помолчали. Девочка уселась поудобнее, свесив забрызганные грязью ноги в воду. Человек оперся на перила и смотрел на буксир-угольщик, где рабочие с обнаженными спинами начали бросать первые лопаты угля. Большой грузовик прогрохотал в сторону парохода. В доме на вершине холма загремели молочные бидоны. Женщины отправились на рынок покупать молоко у крестьян.
— Сегодня утром оно пять марок! — кричал резкий женский голос. — На левой стороне рынка можно купить за эту цену.
— Ты оттуда? — спросил мужчина, указывая на дом. — Эй, держись, клюет!
— Ничего, — в голосе девочки звучала уверенность, когда они вытаскивала красноглазую плотву. — Теперь уже пять. А вчера поймала семь. Мать их присолила. А сегодня суп будет…
Завод загудел. Окрестности ожили, темный людской поток потек в ворота.
— Ну, мне пора идти, — сказал мужчина. — А жаль, нынче прекрасное утро… Ты будешь завтра ловить?
— Наверное, — сказала девочка и посмотрела ему вслед.
Перепрыгивая через груды железного лома, лежавшего вокруг, он крупными шагами направился к заводу.
Но на следующее утро девочки не было на ее обычном мосте. Человек пришел туда в половине седьмого, слегка разочарованно улыбнулся, но затем уселся на перила с довольным видом. Он сидел, посвистывая, до тех пор, пока не загудел завод. Смотрел, щурясь, на отражение солнца в воде и плавный полет птиц в воздухе.
В этот вечер девочка нарыла на задворках толстых червей больше, чем обычно, и улеглась спать довольная. Завтра наверняка попадется много окуней. Она беспокойно спала между двумя младшими сестренками: ей снилось, будто большая рыбина тащит ее в море, а на пристани стоит незнакомый мужчина и смеется.
Проснулась она довольно рано, попробовала освободиться от рук и ног сестер так, чтобы не разбудить их. Отправься они с нею, — конечно, не поймать ни одной рыбы. Натягивая платье, она посмотрела на кровать родителей. Отец спал на спине со слегка приоткрытым ртом, мать отвернулась от него. Оба они с мучительно сдвинутыми во сне бровями выглядели очень жалкими.
Девочка пробежала на цыпочках в переднюю и взяла в углу банку с червями. На дворе было прохладно, мерзли ноги. Капли росы блестели на траве. Никто в мире еще не проснулся, только она, солнце да рыба. Было так весело думать об этом, что она остановилась на полпути и рассмеялась.
Да, клевали сегодня только окуни. Она едва успевала вытаскивать их из воды. В бидоне плескалось уже порядочно окуней, когда снова подошел позавчерашний незнакомец. На этот раз он был не в рабочем костюме, в руке держал удочку.
— Эге-ге! — сказал он, заглядывая в бидон. — Ты сегодня рано вышла на работу. Ну, давай половим наперегонки.
Девочка с жалостью посмотрела на его удочку. Удилищем служила простая рейка, а поплавком — пробка от лимонадной бутылки.
— Ну, я тебя перегоню, — сказала девочка.
По всему было видно, что так и будет. Человек к тому же был рассеян. Он пристально смотрел то на небо, то на море, совсем не обращая внимания на поплавок, который подпрыгивал и то и дело исчезал под водой.
— Какой же ты рыбак! — сказала девочка. — Посмотри на свой поплавок!
— Зато погляди, какое чудо, — ответил он, вытаскивая окуня не виданных девочкой размеров, и бросил его в бидон. — Я ловлю для тебя, ведь мне никто не варит ухи.
— А почему? Разве у тебя нет дома?
— Нет. Может, был раньше, когда я был в твоем возрасте.
— Вот в этом-то и нет радости, — сказала девочка по-взрослому и прикусила нижнюю губу.
Человек внимательно посмотрел на нее и нахмурил брови.
— В чем нет радости? В доме?
— Конечно.
— Вот как! — сказал он. — Такие-то дела… Что ж они тебе сделали?
— Ничего. Просто так, — неприветливо ответила девочка.
— Смотри на поплавок, — сказал человек, а сам вытащил плотву, которая билась так, что дрожали чешуйки.
— А почему ты вчера не пришла?
— Проспала, — ответила девочка, еще больше раздражаясь.
— Эге-ге!.. А вчера рыба так и прыгала бы прямо в бидон!
— Откуда ты это знаешь?
— Я был здесь. Она прыгала возле пристани, чтобы взглянуть, не видно ли тебя.
— Ты обманываешь. — Девочкой овладел короткий приступ смеха, но она тотчас снова помрачнела. — Я не могла уснуть ночью, потому что слушала, как говорили отец с матерью. А потому проспала.
— О чем они говорили?
— Не скажу. — Нижняя губа девочки обвисла, а глава начали часто моргать.
Он мгновение смотрел на нее.
— Сколько же тебе лет?
— Десять.
— А вас много?
— Пятеро.
— И ты старшая?
Девочка кивнула.
— Мальчики уехали в деревню, а мне нужно ухаживать за другими, потому что… потому что у нас опять будет новый. Я ни разу не была в деревне, — добавила она поспешно.
— Ах так! Таким-то образом… — Ну-ну, — медленно произнес человек каким-то странным тоном. — Ах, черт побери, черт побери! — сказал он вдруг злобно.
— Почему ты ругаешься?
— Так просто. Это у меня такая глупая привычка.
Они уставились каждый на свой поплавок. В эту минуту девочка напоминала взрослого человека, обремененного заботами.
Когда загудел заводской гудок, девочка подняла голову.
— Ну, тебе пора идти.
— Совсем не нужно. Завод во мне больше не нуждается, так же как и я в нем. Ты понимаешь?
— Ты получил расчет? — Девочка произнесла слово «расчет» так серьезно и не по годам рассудительно, что человек засмеялся.
— Да ты… да ты настоящая взрослая тетка! Вот именно, как раз расчет-то я и получил. Сколько же тебе? Десять? Хм! — Трепещущий окунь упал в жестяной бидон.
— Уже хватит на суп, — сказала девочка. — Но, конечно, суп мне надоел. — Она сделала гримасу. — А ты завтра придешь?
— Нет. Я ухожу из города.
— Куда?
Мужчина широко повел рукой.
— Куда-нибудь. На проселочную дорогу. В деревню.
Девочка понимающе кивнула:
— Искать работу. А если не найдешь, на что будешь жить?
— Разве ты не знаешь, что я могу жить ветром и травой?
— Опять обманываешь… Я бы тоже хотела уйти.
— Пойдем вместе. — Глаза его сузились в веселые щелочки. — Если устанешь, можешь ехать верхом у меня на плечах.
На мгновение в глазах девочки отразилось воодушевление. Но тут же она снова стала серьезной и рассудительной.
— Ты смеешься, — сказала она. — Я бы, может, и пошла, но надо быть дома. — Она сжала губы и уставилась на поплавок.
Человек опять засмеялся, но вдруг осекся.
— Ах, черт побери, черт побери! — пробормотал он.
— Не ругайся, — сказала девочка с укором. — Хватит пока рыбы. — Она вытащила леску из воды и стала сматывать удочку.
Они вместе дошли до тропинки, поднимавшейся к дому. Девочка остановилась и протянула руку.
— Ну, пока, — сказала она. — Спасибо за рыбу.
— Ты не хочешь взять мою удочку? — спросил мужчина.
— Анни могла бы ловить ею, — сказала девочка, окидывая удочку критическим взглядом; затем она, до смешного маленькая, зашагала к дому — удочки на левом плече, бидон и банка с червями в правой руке.
Человек смотрел ей вслед, пока она не подошла к воротам. Там девочка обернулась и кивнула еще раз. Он помахал рукой, подтянул брюки и направился, посвистывая, к черной от каменного угля дороге.
На улице было еще совсем темно. Но, просыпаясь, она ясно чувствовала, что уже наступило утро. В комнате стоял холод, как в погребе. Одна из девочек кашляла во сне.
Опять начинался день, похожий на вчерашний и, конечно, на завтрашний. Она села и высунула ноги из-под одеяла. С пола тянуло зыбкой сыростью, ледяные струйки побежали от ступней по всему телу. В эту зиму стояли небывалые морозы, снега выпало больше, чем когда-либо раньше.
Она ощупью натянула в темноте чулки. Соприкасаясь с еще теплой кожей, они тоже казались ледяными. Потом она встала, потягиваясь, и пошла зажечь свет. Как всегда утром, обвела взглядом другие кровати. Девочки спали, тесно прижавшись друг к дружке. На другой кровати спал Рейно с открытым ртом — при каждом выдохе поднималось облачко пара.
Вода в ведре замерзла. Она взяла палку и стала разбивать ледяную корку. Рейно проснулся от треска, поднял голову, поглядел мутными глазами и снова молниеносно заснул. Окоченелыми руками мать разожгла огонь в изразцовой печи. И ней неудобно варить, но что поделаешь? Кастрюля не давала хорошо разгореться огню, горький, терпкий дым выходил из печи и ел глаза. Она наклонилась подуть, лицо ее покрылось пеплом.
Растопив печь, она уперлась лбом в ее понемногу нагревавшуюся стенку и задремала. Шипение воды в кастрюле разбудило ее. Она насыпала чаю на дно белого фарфорового чайника, налила воды и стала готовить на краю стола завтрак. Руки машинально достали из шкафа четыре чашки, сахар, полбрикета маргарина и четыре ломтя хлеба. Дна из них она разломила пополам, намазала маргарином и отложила в сторону. Это возьмут с собой на завтрак Рейно и девочки. Два других ломтя они съедят дома.
Холодная ручка ножа постепенно нагревалась в руках женщины. «Только бы дотянуть до лета, тогда все было бы хорошо! Но вот эти морозы… Они хотят убить все живое…»
— Вставай! Уже двадцать пять минут седьмого! — Она похлопала Рейно по лбу.
— А? — Парнишка глупо вытаращил глаза, приподнял и тут же опустил голову на подушку.
— Ты слышишь? Вставай! Уже двадцать пять седьмого, — терпеливо повторила мать.
— Оставь меня в покое! — заворчал он и натянул одеяло на уши.
— Чай готов. Слышишь?
Понемногу паренек приходил в себя. Он поднялся и выпрыгнул из кровати на середину комнаты. Быстро натянул брюки и, вдохнув так, что под рубашкой четко обрисовались ребра, замахал руками.
— Эй, девчонки, поднимайтесь! — набросился Рейно на сестер.
— Не трогай! — раздалось жалобно, как из одного рта. — Дурак!
Брат дернул одеяло за край и стянул его.
— Ну, встанете?
— Не приставай к ним, ведь они и так кашляют, — сказала мать из-за стола. — Но лучше, если и они сейчас напьются чаю. Нет дров, чтобы снова кипятить…
Загудел соседний завод. Вначале, когда они только переехали сюда, в ушах всегда стоял звон от этого гудка.
— Половина седьмого, — сказала мать. — Можешь бежать. Смотри не обморозь уши.
— Если не бежать, так и вовсе замерзнешь…
Девочки, маленькие и печальные, сидели рядом, накрывшись одеялом, и дрожали. Чай сильно отдавал дымом.
Хлеб начал оттаивать в руках и пахнуть. Рейно быстро проглотил свой кусок и поглядел искоса на завтрак.
— Слушай, мать. Думаю, и половинки хватит с собой. А вторую я бы съел сейчас. Черт, как вкусно!
— Днем будет еще вкуснее. Но делай как хочешь.
Мать размазала маргарин на своем ломте и потихоньку положила в пакет с завтраком Рейно.
— Ну, пока! — Рейно исчез в двери; слышно было, как скрипели обледеневшие ступеньки, когда он спускался вниз.
Девочки, стуча зубами, оделись, поспорили из-за учебников и задолго до восьми отправились в школу. В школе было веселее и даже тепло. А в морозные дни они и в перемены не выходили из здания.
Мать осталась одна. Убрала комнату, сходила с салазками за водой к пожарному крану. Руки у нее совсем закоченели.
На это ушло утро. После полудня она пыталась шить, но пальцы мерзли, иголка все время скользила мимо. Она бросила шитье и стала смотреть из окна на улицу. Все вокруг было покрыто снегом и ярко сияло холодным блеском. Дома на улице казались цепью замерзших и застывших на месте живых существ.
Жена Сааринена, которая жила с мужем на кухне, постучала в дверь.
— И у вас, кажется, холодно. Старика всю ночь мучил ревматизм, утром он не хотел идти на работу. Нет, нечего ожидать от этой жизни. Замерзнешь до смерти. У вас есть кофе?
— Нет.
— И у меня нет. Утром сварила остатки. Я бы с удовольствием подложила огня под угол, чтобы сжечь весь мир[1]. Хотя бы раз погрелась вдоволь!
Соседка посмотрела из окна на улицу.
На большом, посиневшем ее лице застыла злобная гримаса.
— Я не вынесу этого холода. Вечером истоплю печь углем.
— Где же вы его возьмете?
— Просто украду. — Она кивнула головой по направлению к берегу; там высилась большая гора угля, покрытая сверкающим снегом.
— Там хватит тепла и нам. Положишь в печь — только следи, чтобы от жара не треснула…
— Скверно будет, если попадешься в руки охраны. Да и люди станут называть воровкой.
— Если поймают, выдеру им глаза. Так дам, что в ушах зазвенит. Какое же воровство — взять немного угля?!
Жена Сааринена рассмеялась так, как будто ей пришло в голову что-то забавное.
— Так в сумерки, значит, пойдем, — вдруг решительно сказала она и ушла на свою половину.
К вечеру нужно было приготовить еду Рейно и девочкам. Опять мысли о топливе… Гнев, внезапно охвативший мать, был так силен, что она уже стала посматривать на мебель. Но удовольствовалась деревянным ящиком, в который складывались дрова. Она разломала его на куски с такой поспешностью, что от напряжения подкосились ноги.
Девочки вернулись домой и завели обычную канитель:
— Сегодня, наверно, будет опять картофель с маргарином?
— А чего бы хотелось уважаемой нейти?[2] Не нравится?
— Я не то хочу сказать. Но завтра пятница, и Рейно получит деньги. Тогда опять купим молока.
— И кофе. Сто граммов.
— Замолчите!
Девочки замолчали. Не снимая пальто, они уткнулись в книги: у матери сегодня было дурное настроение.
Потом пришел Рейно, с лицом, покрытым сажей. Он работал на другом конце города учеником в маленькой мастерской, там не было умывальника.
— Ты собираешься умываться? — спросила мать, видя, что он начал раздеваться.
— Ясно! — Закопченная рубашка полетела на кровать.
Глядя на обнаженное по пояс костлявое туловище сына, мать почувствовала, что ее начинает знобить. Рейно же плескался водой, разбрызгивая ее вокруг себя по полу.
Он быстро проглотил свою долю обеда и сел читать. Но холод вонзил свои когти и в него. Через некоторое время он встал и начал ходить, насвистывая, взад-вперед по комнате.
— Подожди, вот только лето придет, — сказал он вдруг. — Кончится учение, и для нас, мать, наступят другие времена. Тогда не будем изо дня в день есть один картофель с маргарином.
— Да, — промолвила мать.
— Летом отправим девочек в деревню, а с тобой по воскресеньям будем ездить в лодке на острова.
— Как же! Придет весна, ты будешь бегать за девушками, а мать и дома прекрасно посидит…
Рейно, все так же шагая взад-вперед, остановился у окна и стал смотреть на улицу.
— У, сатана! — выругался он вдруг и схватился за пальто.
— Ну, а сейчас куда?
— В ад… Греться!
Мать засмеялась. На станцию пойдет. Греться у отопительных батарей, как продрогшая собака.
Постучалась жена Сааринена. Она стояла на пороге, толстая от напяленной на себя теплой одежды, в меховой шапке мужа.
— Ну, пошли?
Мать на мгновение замерла, пристально смотря ей в лицо. Потом быстро надела пальто и взяла из угла мешок.
— Куда вы? — подняли головы девочки.
— Воровать уголь, — сурово ответила мать.
Девочки замерли на месте. Было что-то необычное и удивительное в таком поступке матери.
Вот она крадется в темноте с мешком… На заводе так много угля!.. Но ведь в школе учат: не укради. Может быть, это верно только там, в стенах школы, в устах учителя? А когда выйдешь за порог школы, можно об этом забыть?..
Как холодно в комнате! Еще страшнее, если мать поймают стражники.
Они молчали, уставившись в книги, губы шевелились, неслышно произнося слова, свет лампы падал на их макушки круглыми бликами. Кто-то шел по дороге с финскими санями, скрипели полозья. На верхнем этаже кто-то шагал по комнате, за стеной у Сааринена шуршала газета.
— Боже, не допусти, чтобы маму поймали! — прошептала одна из девочек. Ее руки сложились в крест, расширенные глаза уставились на старшую сестру. — Он не допустит!
По дороге что-то везли. Заскрипели ворота. Девочки повернули головы к двери. Послышался шепот, смех жены Сааринена. Пришла мать.
Она раскрыла дверь и с грохотом швырнула мешок на пол:
— Ну вот, девочки, теперь погреемся!
Ее щеки были красны, из-под шапки торчали растрепанные волосы.
— Человек не должен замерзать.
Она стала накладывать совком уголь в печь.
— А он горит? — спросила старшая девочка. Она с любопытством глядела в печку. Другая вдруг разразилась смехом, похожим на плач. Она посмотрела прямо в лицо матери:
— Я так боялась!..
— Пустяки! — Мать наклонилась, чтобы раздуть тлеющие угли.
Все сбились перед печкой. Уголь тлел, над ним вспыхивали синеватые, тонкие язычки пламени. Мало-помалу уголь разгорелся, пламя загудело, и печь начала излучать тепло.
— Сегодня ночью можете спать хоть совсем раздевшись, — сказала мать и повторила: — Человек не должен замерзать.
Они долго сидели у печки, хотя пора уже было укладываться.
— Придет Рейно, вот удивится, что так тепло! — сказала старшая девочка.
Младшая дремала, прижавшись к ней.
— Как тепло! — пробормотала она во сне, когда мать стала поднимать ее, чтобы уложить в постель.
Густой черный дым тянулся из трубы дома. Он поднимался прямо к мерцающим в вышине звездам и, остывая, черной копотью опускался на белые, покрытые снегом крыши.
Сегодня учительница, спрашивая оставленных после уроков лентяев, была не особенно строга. Казалось, она думала о чем-то совсем другом, в то время как дети отвечали правила арифметики и показывали географические границы Финляндии. Незаметно для себя она даже помогла последнему отвечавшему, когда тот запнулся. А когда мальчик пробубнил что-то напоследок и умолк, учительница ничего не сказала. Рассеянно глядела она во двор, откуда стайкой выходили, помахивая сумками, ученики. Один мальчик в желтых пьексах[3] прыгнул в стоявшую посреди двора лужу, так что грязь брызнула в лицо девочкам, те завизжали. Учительница видела все. Но она слишком устала, чтобы отнестись к этому по-учительски: запомнить имя мальчика, чтобы потом наказать его.
Последний из оставленных скорбно глядел на учительницу, вертя в руках шапку: видно, у него опять ничего не получилось. Она повернула к нему слегка посеревшее лицо:
— Как, ты еще здесь? Я же сказала, что можешь идти.
По напряженному лицу мальчика разлилась едва сдерживаемая улыбка блаженства. Он нескладно поклонился и, громко топая, побежал догонять товарищей.
Учительница продолжала сидеть за кафедрой с измученным видом. Сегодня ей предстояла еще труднейшая из учительских обязанностей. В ее комнате ждала маленькая преступница, которую надо было допросить, вынести приговор, наставить на правильный путь. Преступление было невелико: кража пакета с бутербродами у соседа по парте. Но это была кража. Учительница догадывалась, даже была уверена, что причина проступка — голод. Она не раз замечала, как во время перерыва на завтрак девочка пряталась за спиной впереди сидящего, чтобы учительница не видела, что у нее нет завтрака.
А сегодня во время перерыва мальчик, сидящий рядом с этой девочкой, заявил, что у него из парты исчез завтрак.
— Ты забыл завтрак дома, только и всего, — сказала учительница.
Но мальчик стоял на своем. Он даже признался, смутившись, что во время второго урока украдкой, под крышкой парты, откусил от одного бутерброда. Учительница вышла из-за кафедры, осмотрела парту и сумку мальчика. От бутербродов не осталось и крошки. И тут она случайно взглянула на соседку мальчика. С бледным, застывшим как странная маска лицом, та пристально смотрела в одну точку перед собой, а выпрямившееся тело прижималось к спинке сиденья. Но, возможно, это от присутствия учительницы. Она много раз замечала у некоторых ребят жгучий страх перед учителем: при его приближении у них сжимаются мускулы, а в глазах появляется выражение угнетенности.
— Может быть, кто-нибудь взял бутерброды? — спросила учительница, не глядя на девочку.
Ученики посматривали друг на друга, ребячьи глаза стали походить на вспыхивающие искрами птичьи глазки, шуршание бумаги прекратилось, в классе воцарилась настороженная тишина.
Учительница почувствовала мучительную неловкость. Долг обязывал ее выяснить все, заставить виновного признаться. Только вчера во втором классе объясняли седьмую заповедь, «Не укради», а сегодня эта тихая, исполнительная девочка уже нарушила ее.
— Может быть, ты взяла? — спросила учительница, наклоняясь к девочке, но тут же пожалела об этом, почувствовав, что все, даже младшеклассники, сидящие на другой половине комнаты, с любопытством вытянули шеи.
— Нет, не я! — испуганно вскрикнула девочка.
На лбу девочки, у самой кромки светлых волос, выступили капли пота. Учительница помолчала, потом повернулась к владельцу бутербродов: тот озирался по сторонам, довольный вызванным им переполохом. А она вдруг почувствовала неприязнь к мальчику.
— Садись, — коротко сказала она. — Может быть, кто-нибудь по-дружески поделится с тобой своим завтраком, чтобы ты не умер с голоду. И все вы, ешьте спокойно, дело выяснится.
А во время последнего перерыва произошло то, чего она опасалась. Направляясь к школьному колоколу, она услышала, как ребячьи голоса пронзительно и ликующе выводили:
— Во-ров-ка, во-ров-ка, во-ров-ка, ук-ра-ла чу-жой хлеб!
Девочка стояла, прижавшись к стене, не произнося ни звука, уставившись в землю, а вокруг плясало тесное кольцо злорадных лиц и указывающих пальцев. Учительница дернула за веревочку колокола так резко, что та впилась в ребро ладони. Звонок прервал пение, мучители разбежались, но девочка не шевельнулась. Потом она медленно, как во сне, побрела к своему месту в шеренге.
— Иди ко мне в комнату, жди конца урока, — тихо сказала учительница, когда та проходила мимо.
Голова девочки дернулась, из-под бровей на учительницу метнулся вызывающий, почти злой взгляд.
Сейчас девочка ждет.
Учительница заперла дверь класса и через длинный коридор направилась к себе. Девочка стояла возле притолоки и не повернула головы, когда учительница прошла мимо, к окну. Стоя спиной к девочке, она смотрела на возвышавшуюся за полями гору. На склоне горы, прижавшись друг к другу, лепились серые избушки.
— Ты ведь там живешь?
Учительница кивнула в направлении горы. Потом взгляд ее скользнул по убранным полям и остановился на большом покрашенном в желтый цвет доме. Дом возвышался среди полей, словно сознавая свое особое положение.
Нет, действительно, и в самом деле невозможно пойти и сказать ученикам: «Она была голодна и взяла у того, у кого есть, и это понятно». И оставить дело так она тоже не может. Каждый в школе знает, что девочка съела бутерброды соседа и вдобавок не призналась в своем проступке. Ребята расскажут об этом дома, и вскоре правление школы будет обсуждать недопустимое отношение учительницы, воспитательницы их детей, к вопросам морали. Нет, она никак не могла позволить себе рисковать своей работой, местом.
Девочку нужно заставить признаться и извиниться перед мальчиком, чтобы все произошло согласно тем идеальным примерам, о которых они читали на уроках из хрестоматии. А потом учительнице надо сделать все возможное, чтобы то, что произошло сегодня во время перемены, не повторилось. Она проучительствовала здесь уже два года и с горечью поняла: вместо маленьких человечков, с которыми, казалось ей, она сможет обращаться как с податливым воском, перед ней стояли семьи, родители. И в конечном итоге это она сама была воском, который мяли, лепили по своему хотению хозяева вон того большого желтого дома и ему подобных.
Быстро темнело. В груде избушек на склоне горы зажглись тусклые огни. Учительница обернулась. Девочка стояла все на том же месте, опустив голову, и, казалось, спала.
— Тебе надо было сразу признаться, что ты взяла бутерброды. — Учительница услышала свой голос, голос воспитательницы, твердый и высокий. — Ты же знаешь, что в дурных поступках надо признаваться… — В темноте она не могла удержаться от гримасы, поймав себя на том, что почти цитирует хрестоматию.
Девочка не ответила, глаза ее были почти закрыты.
— Если ты была голодна, то следовало попросить, наверное, он бы дал…
Ну вот, теперь она предлагает девочке просить милостыню! Она была рада темноте, потому что собственные слова заставили ее ощутить свою полную беспомощность. Она вспомнила вдруг: когда-то, еще младшеклассницей народной школы, на какой-то новогодней елке она изображала в нравоучительной пьеске для детей послушную девочку, которая напряженным, тонким голоском выпаливала зазубренные поучения автора.
Она усмехнулась, поднесла руки к волосам, но пальцы не встретили за ушами туго заплетенных маленьких косичек.
— Можешь идти, — сказала она девочке удрученно. — И не огорчайся. Наверно, ты была голодна. Тебя ждут дома… — Она потрепала девочку по щеке — ее ладонь стала влажной. Из-под зажмуренных век девочки одна за другой бежали слезинки. Учительнице стало еще тоскливей. — Ну, не плачь! — пробормотала она. — Иди-ка, иди!..
Она слышала, как девочка ощупью идет к входной двери, потом уловила шелест мокрого песка на школьном дворе и увидела в окно, как маленькая тень удаляется по дороге.
Нет, конечно же она поступила опрометчиво, став учителем. Но этот путь к заработку был кратчайшим, как ей казалось, и у нее не было иного выбора. Во всяком случае, она способная учительница, никто не может этого отрицать. Наверное, ей не следует цепляться за такие мелочи, дети ведь так легко все забывают. Через день-другой наверняка забудут свою злую дразнилку. Но сама девочка… Странно, как отчетливо этот случай вызывал в памяти унижения, испытанные в детстве ею самой…
Она нащупала выключатель и зажгла свет. Благодарение богу, в этой школе есть хоть электрическое освещение; темнота, сжимавшая школу со всех сторон, порой наводила уныние.
Взгляд учительницы упал на маленький белый пакет, лежавший на стуле возле двери. Она торопливо развернула его. Совершенно верно, вот они, те проклятые бутерброды: четыре куска хлеба — между двумя разложено мясо, два с ломтиками яйца. Очень аппетитные. На одном зубы мальчика оставили большую выемку. Но, значит, девочка не съела их? Видимо, не успела. А может быть, — учительница посмотрела на мерцавшие по склону тусклые блики огней, — может быть, девочка собиралась отнести их кому-нибудь. Но об этом она уже не станет допытываться.
Девочка вернула пакет, и это спасло учительницу: не надо производить переворот во взглядах учеников на право собственности…
На следующее утро, перед началом урока, она строго посмотрела на мальчика, который сидел в конце класса рядом с бледной, съежившейся девочкой.
— Тебе следует лучше заботиться о своем добре, — сказала учительница. — Твой пакет был под партой, ты, наверно, уронил его по небрежности.
Вид у мальчика был смущенный, и учительница не могла не почувствовать маленького укола совести за свое дерзкое обвинение. Но еще труднее было выдержать робкий взгляд, который девочка бросила на нее: в нем светилось недоверчивое удивление. Наверное, девочке было непонятно, что кто-то встал на ее сторону, против этого мальчика, да еще тогда, когда она совершила проступок. И совсем непонятно было то, что лгала сама учительница.
Меньше всего девочка могла догадываться об эгоистических мотивах поведения учительницы. Да и лучше было уронить свой авторитет в глазах одной — и к тому же спасти ее от издевок товарищей, чем публично выразить понимание ее поступка и потерять место.
Учительница посидела немного, глядя поверх беспокойно двигавшихся ребячьих голов на большой желтый дом. Ей почудилось, что дом угрожающе уставился на нее. Да, она и в самом деле могла только подчиниться.
Со вздохом перевела она взгляд на лица детой перед собою и начала новый школьный день.