Когда мы на машине двоюродного брата — фургон с надписью «Хлеб», — набитой до отказа нехитрым скарбом, торжественно въехали во двор блочного дома, чарующие звуки одухотворенной фортепианной пьесы Бетховена ласково коснулись нашего слуха.
— Фюр Элизе, — с видом знатока произнес мой родич-водитель, он же магистр музыковедения. Мы довольно кивнули.
Из всех окон первого этажа глядели любопытные жильцы. И пока мы перетаскивали скромные пожитки наверх и прибивали полку к бетонной стене, я так и растворялся в волнах упоительных звуков, доносящихся, по-видимому, из соседней квартиры. Пианист был робок и тревожен, приносил себя в жертву и сомневался, на секунду он как бы замер для того лишь, чтобы вслед за тем пролить слезу, а в финальных аккордах, чувствовалось, и вовсе погрузился в сферу гениальности композитора. «Вот истинно творческая душа, — умилился я. — Такие теперь редко встречаются среди нас, художников».
Целую неделю мы наслаждались неумолкающим соседством «Элизе». Несмотря на всю многогранность таланта сочинителя, пьеса эта стала мне до дрожи знакомой, и сама собой явилась коварная мысль: как освежающе подействовала бы сейчас немедленная смена партитуры, — точно бальзам на раны, точно обновление крови. И я попытался как можно деликатнее передать свое пожелание нашему пианисту, чтобы — боже упаси! — не ранить его чуткую душу.
Далеко за полночь, когда в доме стихло все, за исключением фортепианной музыки, я громко пропел «Переверните пластинку, маэстро», одну из последних вещиц любительского ансамбля «Рампсетти». Сверху и снизу тотчас застучали. И после двухминутного шума сошедшая было с котурнов «Элизе» зазвучала еще бодрее и громче. Исполнитель давил на педали с той неистовой силой, с какой зимняя депрессия гнетет финскую душу. И тут я почувствовал, что начинаю тихо ненавидеть музицирование вообще, как музыкальный критик Хейкинхеймо.
Мы решили преподнести упрямому пианисту ноты из журнала «Детский уголок». Но кому? Весь ужас заключался в том, что никто ни разу не видел его и не знал, в какой квартире он живет. Я стал подкарауливать в подъезде, прослушивать трубы и вентиляционные отдушины. Все в пустую! Невозможно было выяснить, кто этот псих, целыми неделями бренчавший одно и то же.
У меня появилось новое хобби, по воскресеньям я часами торчал в подъезде, сверля входящих таким пронзительно-гневным взглядом, что к управдому потекли жалобы. Тогда я попробовал изучать теорию вероятностей и наконец, отчаявшись, взял в библиотеке «Истоки массового психоза». Но наша шумоклетка, прилично именуемая блочным домом, продолжала резонировать и повторять «Элизе» в своих отсеках, точно многострадальная голова пьяненького поэта, прокручивающая одну и ту же строку.
История эта вывела меня из равновесия. Я слегка тронулся, у меня начал дергаться левый глаз, и временами в трамвае я замечал, что барабаню по пуговицам куртки, будто по клавишам пианино. Ночи напролет я, естественно, бодрствовал под гениальную музыку, а днем на работе, как ненормальный, насвистывал «Элизе», пока наконец сослуживцы не отправили меня во внеочередной отпуск, призвав на помощь «Бюро жалоб».
Я перестал общаться с людьми. А как аукнется, так оно и откликнется. И остался в полном одиночестве. Дома. Под аккомпанемент «Элизе». Все же я предпринял последнюю спасительную попытку — заткнул уши пластилином, но музыка, словно чума, перехлестывает все заслоны, да простит мне читатель это сравнение! И вдруг однажды, после полудня, она вдруг неожиданно прекратилась. Я решил, что тишина — новый симптом моего заболевания, и в панике бросился на улицу. Там было нехорошо: из нашего подъезда выволокли большущий тюк, обернутый простыней, и запихнули в кузов «скорой». Причем «тюк» этот нервно насвистывал «Элизе».
Сказать по правде, дамы и господа, с того дня жизнь моя вдруг стала бессмысленной и пустой, точно лопнувшая шотландская волынка.
Я снова расковырял ухо штопором, чтобы попасть на прием к врачу. На сей раз врач-психолог посоветовал мне активно работать над выявлением собственной индивидуальности. Только музыка может меня спасти, решил я и отправил в детскую музыкальную школу обветшавший с годами университетский диплом. И меня приняли! Сначала, правда, в качестве вольнослушателя. Но я дозубрился до того, что мне разрешили сдавать вступительные экзамены в консерваторию, на которых я исполнил «Кошачью польку» в своей импровизации. Переиграв все этюды и упражнения из начального альбома «Ааронит» и достигнув прошлой осенью артистической зрелости, я наконец приступил к заветному сочинению Бетховена.
Теперь мечта моя сбылась: по восемнадцать часов в сутки я работаю над «Элизе», а остальное время с удовольствием слушаю записанные на пластинках высказывания известных музыковедов об этом чарующем перле музыкального искусства.
— Чтобы испить из чаши славы, нельзя идти ни на какие компромиссы, — гордо заявил я представителям общественности нашего дома, которые пытались насильно вручить мне выхлопотанную у государства стипендию для продолжения моего дальнейшего музыкального образования вдали от родины, на острове Тасмания.
Канава была плохонькой, с неровным дном. Ее вырыли на средства городских властей, годами не чистили, и ручей растянулся на километры, порой широко разливаясь, а порой клокоча, словно в узком горлышке бутылки. Он начинался за лесом, пересекал поля, постепенно набирал силу и, падая со скалы, сливался с порожистой бурной рекой. В половодье ручей выглядел весьма бойким и привлекательным, вода высоко поднималась, омывала корни растущих на склоне кустов, срывала и несла мох, прилепившийся на выступах валунов. Частенько можно было видеть, как стаи рыбок уносило вверх по течению, но уровень воды вскоре падал, и они оказывались плененными в небольшой заводи. Солнечным днем рыбки обычно нежились у поверхности воды.
Мальчишка, дачник и искатель приключений, шагал по берегу ручья, впервые в жизни один. Он залезал в ярко-зеленые заросли ивы, потом присаживался на скамейку и высматривал рыбу. Пристально глядел в воду, притворялся, что уходит, стучал башмаками, а потом тихонько, как мышь, возвращался обратно и снова смотрел в ручей. Но никаких признаков рыбы не было, и мальчик шел дальше. Вдруг он замер: не щука ли там внизу блеснула? Да нет… А вдруг? Он забросил удочку, крючок погрузился, а рыбак стал медленно водить удилище, чтобы леска извивалась, насадка двигалась как живая и выманивала рыбу. У мальчика было сколько угодно времени!
Он пробовал так и этак, горячился, хлестал удилищем по воде, разбивая зеркальную гладь, потом бежал к следующему изгибу берега, снова всматривался и снова забрасывал удочку. И вдруг, совсем неожиданно, прежде чем он успел сообразить, сухое ивовое удилище дрогнуло, леска натянулась. Что-то всколыхнуло воду, потом рванулось в сторону, а мальчик потащил на себя. Он взволнованно и горячо дышал: надо, чтобы наверняка, нет, еще не время… сейчас! Добыча взлетела и шлепнулась в кусты, мальчик прыгнул следом за ней. Как она билась и трепетала, его первая в жизни щука! Маловата, правда, но зато своя. Из жабер сочилась алая кровь. Какое-то мгновение было жутко до нее дотронуться. Он прикоснулся сперва осторожно, чуть придерживая рукой, а потом схватил крепко, сунул пальцы ей в глотку и отцепил крючок. И деловито сплюнул на прибрежный мох, точно заправский рыбак.
Подвесив рыбу за жабры на ивовый прут, он отправился дальше. Фигура его то и дело мелькала в кустах, вдоль ручья, журчащего по камням и спокойного в нижнем течении. Он то стучал подошвами и шумел, то останавливался и прислушивался, затаив дыхание, чтобы уловить всплеск щуки. Время от времени он останавливался и бросал удочку. Жители Нокиа растоптали прибрежную глину, маленький рыбак разок соскользнул в ручей, но тут же выкарабкался на берег и продолжил свой путь. Он лишь весело выругался: солнце горячее, скоро обсохнет. Труднее было тащить удочку с уловом, рыбешка трепыхалась, пытаясь соскользнуть с крючка. Но ничего не поделаешь, так уж устроено в природе: слабые — в подчинении, а щуренок намного слабее семилетнего мальчика.
Так он шел, время от времени забрасывал удочку и тащил, нисколечко не уставая. Он обдумывал каждый шаг, брел по колено в воде, там где было мелко и твердое дно, с самым серьезным видом, высунув от напряжения кончик языка. Нужно предугадать поведение молоденькой семги, все что могут выкинуть эти «костоголовые». Вот он вспрыгнул на камень, забросил удочку и вдруг клюнуло. Тревожно оглянулся: прут со щуками на берегу, надежно спрятан. Можно тащить! Тут рыбака с камня точно сдуло, он распластался на пузе, а рыба сверкнула в воздухе и упала в кустах. Он тут же вскочил и прыгнул следом за ней на берег, ловко схватил ее обеими руками, как свою законную добычу. Потом насадил улов на ивовый прут и не спеша, шаркая резиновыми сапогами, пустился в обратный путь.
Громко и протяжно звучала песнь леса, к резким звукам примешивалось тихое журчание воды, тревожно и пронзительно щебетали вечерние птицы. Комары вились мягким щекочущим облаком, набивались в рот и в глаза, лезли за рубашку, впивались в шею, в затылок, проникая все глубже. Неутомимо измеряли лесные тропинки муравьи, эти собственные микрометры природы, крохотные едоки в небогатой хлебной кладовой мира.
Я парился в сауне на дождливом заброшенном берегу озера Кукка-ярви, как вдруг со стороны веранды послышался пронзительный звук. Наспех одевшись, я выскочил в августовские сумерки. Из-за самого крайнего столба веранды выглядывала худая, с нитку, кошечка, отчаянно мяукая.
— А, добро пожаловать! — произнес я человеческим голосом. Она тут же замолкла. Но окинув оценивающим взглядом мое бесшерстное одиночество, киска отважилась, выгибая спинку, подойти поближе. Она потянулась своим черным туловищем и вдруг раскрыла внушительных размеров звонкую глотку. По всей вероятности, киска столь же требовала внимания, как якобы избегающая паблисити писательница-феминистка на рекламной издательской компании. Я уважительно замолчал. Гостья моя тем временем начала носиться взад-вперед, порой забираясь в куст сирени, дрожащий и пышный, потом подошла ко мне и стала обвиваться вокруг моих ног. Мы втихомолку кружили друг около друга. Я попытался погладить ее, но кошечка, задрав хвост, ушла по тропинке.
На другой вечер я раскачивался в кресле, как вдруг из сумерек вынырнула знакомая черная шубка. Я только что выловил в озере четыре рыбки и предложил ей. Первую жертву, самую красивую, кошка приняла из моих рук с недоверчивой миной и потащила в траву, откуда тотчас послышался громкий хруст, сопровождаемый сильным запахом рыбы. Спустя мгновение гостья вернулась, чтобы выхватить следующий дар природы, потом третий, и наконец последним она лакомилась в уголке веранды, изредка опасливо замирая, не затеваю ли я что-нибудь против нее. Я позавидовал ее молодому здоровому аппетиту. Мы немного поболтали о чем-то легком и незначительном. На следующий день после ужина мы снова беседовали в угасающих сумерках конца лета.
На четвертый день в поисках наживки для крючка я перекопал в поте лица всю территорию вокруг дома, раскидал охапки листьев, распотрошил соседские ящики с червями. Старания были напрасны, вечер занялся и угас, гостья моя так и не появилась. С тем большим нетерпением я ждал среды. И она пришла, своенравная и капризная, как божественное озарение. Полакомившись роскошным ужином, она, как всегда, стала мурлыкать и ходить вокруг меня. На сей раз мы сидели при свечах и рассуждали о высоких материях. Сугреву ради я пригубил рому, а киска, как и положено несовершеннолетним, довольствовалась тем, что облизывала свои лапки.
Утром выяснилось, что ночью я пытался утопиться в болотной жиже, где было по колено. Неужели я так перебрал рому?! И что могла подумать обо мне моя гостья? Предстоял последний вечер на даче, я решил вести себя как джентльмен, быть может, мисс кошка соизволит разделить мое общество? Она появилась раньше, чем обычно, но на сей раз вкушала ужин с прохладной отдаленностью светской дамы. Попом сделала два благодарственных круженья-раверанса вокруг меня, сладко потянулась и стала сосредоточенно вылизывать шубку. Мне было позволено погладить спинку. Гостья моя, преисполненная важности и довольства, стала медленно удаляться по тропинке, задержалась у почтового ящика и на прощанье совершенно явственно мяукнула: «До свидания!»