Вяйски сидел на террасе ресторана и смотрел на море. У берега ближнего острова покачивались яхты. Была весна, та пора первой нежной зелени, которую он любил, но которая всегда поселяла в нем беспокойство: распустятся почки и наступит лето, которое, однако же, скоро пройдет, и поэтому нельзя терять времени. В эту пору он всегда много думал о своей прошлой жизни, решал, что именно этим летом начнет все сначала, но, заметив, что август уже на исходе, покорно дожидался осенних бурь. Весной сон его был неспокоен, он просыпался поздно, словно одуревший и совершенно разбитый. Эта весна была особенно тягостной, как будто он вернулся домой после длительной отлучки и не знает, куда себя деть; целый месяц он неотрывно и вяло думал о смысле жизни, о том, как жизнь коротка и как быстро все в ней меняется; он постоянно обдумывал свои поступки и искал объяснений каждому из них.
Он повернул голову и взглянул на сидевшую напротив Розу, которая беседовала с каким-то бритым типом, похожим на поэта. Он был одет в кожаные шорты, какие обычно носят немецкие туристы. Полуприкрыв глаза, Роза курила и лишь изредка кивала в ответ. Этот тип руководил семинаром для начинающих литераторов и сейчас излагал свои взгляды Розе. А Вяйски думал о том, как все переменилось — Роза, или, точнее, его отношение к Розе, и как быстро они старятся, обоим уже за тридцать. У Розы появились морщины, которые уже никогда не исчезнут, а сам Вяйски растолстел и часто обливался обильным потом.
«Зачем мне эта женщина?» — думал Вяйски. Прошел уже год с тех пор, как они стали жить вместе, как Роза ушла от мужа и они «начали все сначала», поступив на работу — Вяйски редактором, а Роза верстальщицей и фотографом — в одну новую газету, которая должна была стать отдушиной для общества. Они сделали вместе большой репортаж о хельсинкских пьянчужках, и Вяйски начал работать над памфлетом, но уже через полгода газета закрылась, тот, кто ее финансировал, умыл руки, и их новая жизнь, которая должна была быть честной и достойной, начала давать трещины. Вяйски лениво пописывал для одного дурацкого еженедельника, а Роза и вовсе ничего не делала.
— Я заставил их, к примеру, разбивать слова на буквы и слоги и складывать из слов различные картинки, — говорил тип в шортах. — Затем стал учить их издеваться над грамматикой и использовать по своему разумению знаки препинания, а тем, кто знал какой-нибудь язык, пришлось переделывать иностранные слова на финский манер.
— Зачем все это нужно? — пожала плечами Роза.
Вяйски спросил бы то же самое и еще кое-что добавил бы; он не разбирался в такого рода поэзии и не мог примириться с самоуверенными высказываниями подобных знатоков, его злило, что эти типы воображали себя учеными и обещали разобраться в сущности человека путем разрушения синтаксиса. Но на сей роз он только закрыл глаза: все, что говорила Роза, казалось, ему с некоторых пор фальшивым, ненатуральны были ее жесты, пожимания плечами и приподнимание бровей.
Он вспомнил зиму, после которой прошла, казалось, целая вечность, и их лыжную прогулку, которой они оба придавали такое большое значение. Яркое солнце, люди в лыжных костюмах на вокзале, а потом шумный поезд, и как он смотрел на мелькавшие в окне станции и думал, что ссоры, ревность, подозрения, мучительные телефонные звонки и внезапные ужасные разлуки были уже в прошлом, их сменило тихое доверие. Он удовлетворенно смотрел на профиль Розы и думал, что Роза очень напоминает одну итальянскую кинозвезду, в которую он был влюблен мальчишкой и которую звали Россана Подеста, и что имя Роза как нельзя лучше подходит этой пышнотелой женщине. Потом они вошли на лыжах в лес, косые солнечные лучи освещали деревья, кое-где на ветках снег растаял и ветки были похожи на руки, освободившиеся от тяжелого груза. Потом они с Розой скользили на лыжах с одного холма на другой и видели вдалеке поселок; из труб на крышах маленьких домиков вился дымок, внутри, конечно же, было тепло и уютно, там готовился субботний обед и пахло гороховым супом и пирогами, а может быть, хозяйки, как когда-то его собственная мать, ставили томиться в печь гречневую или ячневую кашу.
Они пересекали обледеневшие дороги, на которых виднелись следы санных полозьев и валялись клочья сена и засохший конский навоз, и тогда ему все отчетливее вспоминалось детство, чистые краски тогдашних зим, прозрачные голубые тени, ложившиеся на санный след; и тогда он думал, что как бы там ни было, а он будет счастлив… Лес был полон звериных и птичьих следов, то тут, то там виднелась лыжня, а когда стало смеркаться, во дворах начали топить бани. В низинах толстым слоем лежал сухой снег, по которому трудно идти на лыжах, зато гладкие склоны холмов были лишь слегка припорошены снегом. Поля казались бескрайними, а леса непроходимыми, но все же они шли вперед, двое любящих, а над ними уже сгущались тучи…
Вяйски поморщился, не открывая глаз, затем взглянул из-под опущенных ресниц на Розу, которая лениво подняла стакан, выпустила дым изо рта и стала пить медленными глотками; Вяйски услышал, как из горла вырываются булькающие звуки, и его почти затрясло от отвращения, которое относилось не только к этой женщине, а к чему-то более общему. «Я должен уехать, уехать от всего этого», — снова подумал он. Но как бросить Розу, которая ради него сожгла за собой все мосты, ушла из рекламного бюро, потому что Вяйски считал такую работу низкой и неприличной, рассталась с мужем-архитектором, к которому теперь не было возврата, так как у него уже была другая женщина, молодая и кареглазая. У Розы не было теперь ни денег, ни энергии, ни твердой почвы под ногами — у нее был только Вяйски. Вяйски взглянул на тонкие ноги Розы, ее округлые бедра, но это была не та округлость, которая, по его мнению, является признаком зрелости, а всего лишь обычная полнота. Он вспомнил, как тряслись эти бедра, когда Роза снимала юбку и разгуливала по квартире в короткой розовой ночной рубашке.
Вяйски думал о том, как насквозь лживы все те книги о любви в мировой литературе, в которых влюбленные без тени сомнения порывают с прошлым, чтобы отдаться друг другу, и как правы те писатели, которые убивают влюбленную пару, чтобы хоть как-то отделаться от этой темы; и насколько правдивее те повести, в которых говорится об умирании любви и подавлении чувства. Он увлекся русской классикой, читал рассказы Чехова и сатирические повести Гоголя и думал: «Верно, именно так все и есть, так и есть…» — и представлял себя и Розу героями какого-то рассказа.
Вечерами он подолгу гулял, и Роза всегда увязывалась за ним. В парках пробуждались деревья и травы, и Вяйски пытался сосредоточиться и ощутить приход весны, но ему мешали движения шагавшей рядом Розы и шлепанье ее сандалий, так что в парках он видел только скомканные бумажки, смятые пакеты из-под молока, окурки и пробки от бутылок. Каждый раз, когда приближался конец месяца, Вяйски «принимался за работу», то есть писал никому не нужный растянутый репортаж, который ему удавалось продать, поскольку его имя еще помнили; и тогда они могли оплатить счета в продуктовом магазинчике, который находился в нижнем этаже их дома. За квартиру они тоже задолжали, и к тому же Роза наделала долгов в небольшом магазине женской одежды, который назывался «Трикси».
«Вот заработаю, рассчитаюсь с долгами, устрою Розу на работу и уеду», — изо дня в день думал Вяйски. Он представлял себе опустевшую обставленную мебелью квартиру в маленьком городке довольно далеко на севере; эта квартира существовала на самом деле, отец перед смертью завещал ее Вяйски, потому что не было никого другого, кому оставить наследство. Он еще не ездил туда, квартира стояла брошенная и в ней никто не жил. Пока отец был жив, Вяйски ни разу там не бывал, позднее у него также не возникало желания туда съездить. «Может быть, именно теперь», — думал он… но сразу же вспоминал старческий голос отца: «Я же говорил: тебе надо было стать учителем! Была бы охота писать, так время нашлось бы, все мужчины у нас в роду были учителями, но работа не мешала твоему дяде сочинять стихи».
Вяйски хотелось изложить свои взгляды на жизнь, но после упоминания о дяде-поэте желание это пропало, потому что он читал несколько дядиных стихотворений, которые были опубликованы в «Школьном сборнике для декламации» и в нескольких книжках по краеведению. Как войти в квартиру, где он позволил отцу умереть в одиночестве, где все еще звучит отцовский голос и где он будет поминутно натыкаться на принадлежавшие отцу вещи и бумаги?
Какая-то компания выгружалась из лодки у берега соседнего острова, похоже, они собирались в яхтклуб. Вяйски встал и направился к выходу с террасы, не попрощавшись с владельцем кожаных штанов.
— Вот ведь и эта ваша газетенка лопнула, — донеслись до Вяйски слова этого типа, обращенные к Розе, а потом послышалось шлепанье Розиных сандалий.
Открыв дверь, Вяйски устало оглядел квартиру, в которой они жили. Здесь всегда стоял какой-то затхлый запах. Квартира была старая и просторная, обставленная потертой мебелью. Быт не должен был иметь для них значения. На кухне всегда гора грязной посуды, пакеты с мусором переполнены, все покрыто пылью, которую никто не вытирает, а в холодильнике намерз пахнущий чем-то кислым лед, который некому растопить. Но хуже всего было в ванной: Роза страдала какой-то женской болезнью, и полки были завалены, помимо склянок и пудрениц, шприцами, таблетками и мазями, которые Роза то и дело меняла. Раза два в неделю ее мучили боли, поднималась температура, и она тихо стонала, лежа в постели с закрытыми глазами и компрессом на животе, не позволяя открывать окна.
Роза принялась готовить чай. Раньше они любили поболтать о событиях дня за вечерним чаем, поспорить в свое удовольствие, а потом бродить в обнимку по комнатам. Теперь они уже не болтали и не спорили и Вяйски старался разговаривать с Розой как можно более вежливо и нежно. Он перебрался спать на дырявый диван в гостиной, объяснив это том, что Розе нужен покой, чтобы ее болезнь скорей прошла. Раньше Роза обиделась бы и дело закончилось бы бурным примирением, но теперь она лишь виновато посмотрела на Вяйски, стараясь скрыть, что его переселение в гостиную — облегчение для нее.
— Хорошо бы тут немного прибрать, — сказал Вяйски ровным голосом, когда они уселись за стол. Раньше Роза тотчас ответила бы: «Ну что ж, найми уборщицу или сам займись уборкой», — но сейчас она продолжала молча пить чай и разглядывала пыльный абажур настольной лампы.
— Тебе нужно попасть к какому-нибудь специалисту, так дело дальше не пойдет, — сказал Вяйски, и в его голосе послышался укор. Роза и на это ничего не ответила, она по-прежнему медленно пила чай и смотрела на лампу. Через минуту по ее щеке покатилась крупная слеза.
Вяйски встал, вышел в гостиную и бросился на диван. Он слышал, как Роза направилась в спальню, как она ворочалась в постели и вздыхала. Вяйски закрыл глаза и вдруг услышал, что Роза плачет навзрыд.
Он подошел к двери, ведущей в спальню. Роза лежала на боку, компресс сполз с живота. Роза плакала некрасиво, с перекошенным лицом, и утирала слезы ладонью.
— Ну что ты, не надо так, — сказал Вяйски, сел рядом с ней на край кровати, и неожиданно ему стало очень жаль Розу. Он гладил ее по волосам и твердил: «Ну что ты, не надо». В конце концов Роза успокоилась и лежала не шелохнувшись, с закрытыми глазами.
«Что за радость ей от такой жизни, — думал Вяйски. — Целые дни видеть перед собой неопрятного мужчину, который шляется по комнатам всегда в одних и тех же штанах и одной и той же рубашке, шлепая грязными босыми ногами».
— Я уеду на время, так будет лучше, — заговорил Вяйски. — Выясним наши отношения, или пусть все само собой прояснится. Займи денег у Каке, я верну, когда приеду…
— Не буду я ни у кого занимать, — ответила Роза, не открывая глаз. — Я пойду работать. Все равно куда.
Утром Вяйски проснулся рано. Сквозь грязные стекла светило солнце, и было похоже, что день будет жарким. Когда он уходил, Роза подошла к дверям и поглядела на него виновато.
Выйдя из здания вокзала на перрон, чтобы сесть в идущий на север поезд, Вяйски ощутил, что на город неожиданно навалился зной.
Вяйски уже привык к квартире и к мысли, что здесь жил его отец; он привык к пейзажам на стенах, пианино, книжной полке, фотографиям и темной мебели, которая смотрела на него с выражением печали и замкнутости. Он оставил все как было, даже не стал открывать шкафов, ему все равно нечего было в них класть. Он привык даже к фотографиям: снятой в годы войны свадебной фотографии родителей и своему собственному портрету, заказанному по случаю окончания им лицея.
По ночам он спал беспокойно, видел сны, а под утро часто просыпался. Днем было жарко, ночью тепло; на улицах было людно круглые сутки, а окна были распахнуты, так что Вяйски отчетливо слышались обрывки разговоров и шум, с которым захлопывались дверцы такси. Прямо под окном проходила оживленная улица, а немного в стороне был парк, в парке протекал ручей, через который был переброшен белый мостик. Улица вела к морю и заканчивалась в порту, часть улицы была украшена разноцветными фонарями в честь того, что городу исполнялось сто лет. Этот город был незнаком Вяйски и нравился ему.
Днем Вяйски писал свой памфлет. Он нервничал. Памфлет слишком смахивал на исповедь и в то же время получался каким-то нечленораздельным, словно журчание воды. В качестве эпиграфа он выбрал строки из рассказа Чехова «Моя жизнь», в которых Полознев говорит: «Рядом с процессом постепенного развития идей гуманных наблюдается и постепенный рост идей иного рода. Крепостного права нет, зато растет капитализм. И в самый разгар освободительных идей, так же как во времена Батыя, большинство кормит, одевает и защищает меньшинство, оставаясь само голодным, раздетым и беззащитным. Такой порядок прекрасно уживается с какими угодно веяниями и течениями, потому что искусство порабощения тоже культивируется постепенно». Однако Вяйски казалось, что содержание никоим образом не соответствует эпиграфу, что его мысли расплывчаты, слишком эмоциональны и лишены конкретной основы и что его ирония неудачна. Он не раз и не два начинал все сначала, прерывал работу, комкал исписанные листы и выбрасывал их.
— Пожалуй, ничего из этого не выйдет, — сказал он вслух и потер шею. До пояса голый, он сидел перед пишущей машинкой, широко расставив ноги. Окно было задернуто темно-красной шторой, и в комнате было душно. Натянув рубашку, он вышел на улицу и направился в сторону моря, стараясь при этом держаться в тени домов.
Для Вяйски этот город был похож на все приморские города, издалека порт казался точно таким же, как все прочие порты, мимо которых проходишь, задумавшись о своем, и ничуть не удивляешься большим кораблям, пришедшим сюда издалека. Он медленно шел в сторону порта, потом остановился у парапета и стал глядеть на грязную воду. Его внимание привлекли сложенные в штабеля тюки с целлюлозой, он удивился огромному их количеству и вдруг заметил между штабелями какое-то необычное оживление.
В слепящем, нестерпимо ярком солнечном свете медленно и продуманно, как в кино, двигались две группы людей. Одни были в спецовках и направлялись к судам, другие вышли откуда-то сбоку им наперерез и начали что-то говорить спокойными голосами; среди них было несколько женщин, и у всех были в руках какие-то листки. Они были взволнованы. Вяйски подошел поближе. Среди тех, кто шел на работу, было много молодых парней, у большинства — длинные светлые волосы, и у всех на лицах выражение замкнутости и какого-то испуга. Те же, кто раздавал листовки, были в большинстве своем люди средних лет и выглядели так, как будто они век тут стояли.
Вяйски остановился. Он пытался понять, что здесь происходит. Из находившейся в отдалении конторы порта вышли двое мужчин в белых рубашках с галстуками и быстрым шагом направились к стоящим. «Эй, ребята, пора на работу», — заговорили они, обращаясь к парням и пытаясь вырвать у них из рук листовки, но многие уже успели засунуть листки в карманы.
— Никуда они не пойдут, прежде мы с ними немного потолкуем, — сказал один из тех, кто раздавал листовки. — Мы имеем право объяснить им…
Белые рубашки теснили парней, не обращая внимания на тех, кто раздавал листовки; внезапно раздался вой полицейской сирены. Подъехало пять полицейских машин, и как только они затормозили, из них посыпались полицейские и бегом направились к месту событий. У двоих были собаки, которые беспокойно рычали. Полицейские показались Вяйски смешными, их жесты и движения были такими грозными, будто они имели дело с бандой преступников.
— Что тут происходит? Разойдись! — кричали полицейские.
Те, кто раздавал листовки, никак не реагировали на появление полицейских и отнеслись к ним так, как уверенные в своей правоте люди относятся к тем, кто им мешает. Их пришлось толкать в спину, чтобы заставить двигаться. Собаки рычали, а полицейские размахивали руками, двое из них были помоложе, трое постарше, причем один коротышка и толстяк. Парни в спецовках уже шли по направлению к судам, время от времени оглядываясь. Белые рубашки двинулись назад к конторе, а группа раздававших листовки — в ту сторону, где стоял Вяйски. Вяйски присоединился к ним, и ему дали листовку.
— Что здесь происходит? — спросил Вяйски, утирая пот со лба. В ярком свете раскаленного солнца он не мог прочитать ни слова, на глаза сразу же навернулись слезы.
— Вы, верно, не слыхали, у нас в порту забастовка. Они набрали штрейкбрехеров, вот мы и хотели объяснить ребятам, что их обманули, им сказали, что в порту полно свободных мест, — ответил мужчина в пестрой клетчатой рубашке.
С тех пор как Вяйски услышал стихотворение «Штрейкбрехер», штрейкбрехеры казались ему людьми низшего сорта. Но шедшие на работу парни выглядели просто беспомощными подростками.
— Что за народ эти штрейкбрехеры? — спросил Вяйски.
— Молодежь с мелких хуторов, откуда-то с севера. Каменистая земля не кормит, вот их и заманивают сюда, — сказала женщина в махровой кепочке и резиновых тапочках. — Привозят этих несчастных сюда на автобусах.
— Кто привозит?
— Агенты работодателя, да еще эти, из посреднических бюро по трудоустройству, — сказала женщина. Она пристально поглядела на Вяйски.
— Да, у нас ведь еще та беда, что наш собственный профсоюз помогает вербовать штрейкбрехеров, — сказал мужчина в построй рубашке и остановился. — Ну вот, полиция уносит наш плакат.
Вяйски посмотрел в ту же сторону: полицейские срывали с забора плакат, на котором было написано «Увольнение — вот подарок рабочим к столетию порта!»
— Ничего, ничего, пускай уносят, мы новый повесим, — посмеивались рабочие.
— Как же получилось, что профсоюз сам вербует сюда предателей? — спросил Вяйски.
— Они считают, что наша забастовка дикая[13],— ответил мужчина и тоже пристально посмотрел на Вяйски.
— Много ли вас бастует?
— В нашем порту человек триста, — сказал мужчина и ускорил шаг. У него на ногах тоже были резиновые тапочки.
Вяйски слегка отстал. Заслоняясь ладонью от солнца, он пытался прочесть листовку. От зноя в голове шумело. Он нагнал остальных.
— А где же ваше доверенное лицо?[14]
— Где он сейчас, точно не знаем, но вообще-то он живет на Клеверной улице, вон там, где частные дома, да только он теперь редко дома бывает, — объяснили Вяйски. Потом часть забастовщиков свернула на боковую дорожку, ведущую через мостик, другие направились к городу. У женщины в желтой кепочке лицо было темно от загара; она повернулась к Вяйски и сказала: «Они пойдут на другой берег залива и будут стоять там до вечера, так чтобы все время штрейкбрехеры видели их. Это у нас такая демонстрация».
Затем все ушли и Вяйски остался читать листовку в тени дерева.
Через некоторое время Вяйски отправился домой. По пути он купил колбасы и пива, поднялся к себе в квартиру и уселся на кухне за столом. Он ел и пил, утирая со лба пот, и все думал: «Вот ведь как, вот ведь как…»
Вяйски пожалел, что у него не было с собой магнитофона. Он зашел в гостиную, взял с полки толстый блокнот и три ручки, сунул все это в портфель и вышел на улицу. В голове у него вертелось: «Вот ведь как…»
Пройдя через весь город, он свернул на шоссе и зашагал туда, где виднелись частные дома. Ему казалось, что асфальт закипает от жары. Только тогда, когда мимо проносился автобус, чувствовалось легкое дуновение ветра. «Можно было поехать на автобусе», — подумал Вяйски, но не пожалел, что пошел пешком. Деревья по обеим сторонам шоссе стояли не шелохнувшись и были покрыты пылью. Наконец Вяйски свернул с шоссе к частным домам.
Ему показалось, что он уже бывал тут когда-то раньше, может быть, в детстве. Аккуратно покрашенные светлые домики (некоторые были еще недостроены и от них исходил запах свежеоструганного дерева), березки и еловые изгороди, львиный зев и розы во дворах — все это казалось Вяйски очень знакомым и близким, и ему вспомнились домики его родственников в Южной Финляндии, где он ребенком провел не одно лето.
Ощущение узнаваемости только усилилось, когда он свернул во двор дома, выкрашенного светлой краской, и, поднявшись по ступеням, застеленным чистым половиком, попал на веранду, а затем в прихожую. Он постучал и зашел в кухню. На кухне были светло-зеленые стены и белые шкафы, на окнах — белые занавески с оборками.
Из комнаты появилась средних лот женщина, именно такая, какая и должна жить в этом доме, и спокойно посмотрела на Вяйски. Он представился, показал свое журналистское удостоверение и сказал, что у него дело к доверенному лицу Кильпеля.
— Он должен вот-вот быть, но потом снова уйдет, у них общее собрание в два, — сказала женщина и продолжала разглядывать гостя.
— Можно, я подожду его на улице? — спросил Вяйски. Он заметил садовые кресла во дворе под березками, и ему ужасно захотелось посидеть в одном из них.
— Почему же нет, подождите, — ответила женщина. — Там, в тенечке, хорошо.
Вяйски вышел во двор и устроился и красном садовом кресле. Он глубоко вздохнул и посмотрел по сторонам. Не вызывало сомнений, что дом строили своими силами в свободное от работы время; в другом конце двора стоял сарай, в одном из окошек которого висела занавеска с оборками, видимо, это была баня.
Женщина вынесла из дому поднос, на котором стояли два стакана и графин. Она поставила поднос на столик.
— Я тут кваску принесла, может, и вам понравится в такую-то жару, квас свой, домашний, — говорила женщина, разливая в стаканы темно-коричневый напиток.
Вяйски поблагодарил и тут же опустошил свой стакан.
— Опять забыл, как называются эти цветы? — спросил он и указал на клумбу.
— Тут есть и пеларгонии, и разбитое сердце, и фуксии, а чуть попозже зацветут ноготки и астры, — ответила женщина.
— Вот-вот, теперь вспомнил, разбитое сердце и фуксия, — сказал Вяйски.
Женщина посмотрела на него. — Это вы хотите написать об этой нашей забастовке?
— Да, я.
— Правильно. А то тут столько темнили да запутывали. Если б вы только знали, что нам тут пришлось пережить.
В это время во двор завернула малолитражка. Вяйски попытался рассмотреть шофера, им оказался молодой парнишка, а доверенный сидел рядом. Он вышел из машины, что-то сказал парнишке, машина дала задний ход, выехала на дорогу и исчезла.
— К тебе гости из Хельсинки, — обратилась женщина к пришедшему.
Вяйски встал, представился, опять показал свое удостоверение и объяснил, что он хотел бы узнать об этой истории как можно больше.
— Рассказать-то можно, да вот только как мои слова будут потом использованы, вот в чем вопрос. Напишете ли правду? — усмехнулся доверенный. У него были темные волосы и темные глаза.
— Постараемся, — ответил Вяйски и попытался улыбнуться. Его лицо было мокро от пота.
— Шли бы вы в дом, ни кухню, должен же мой старик хоть раз в сутки поесть, — сказала женщина и направилась к дому. Мужчины встали и последовали за ней. «Ну что ж, посмотрим», — снова улыбнулся доверенный.
От супа с мясом Вяйски отказался, и пока хозяин ел, он пытался разобраться в сложившейся ситуации. «Забастовка началась после того, как профсоюз заключил новый коллективный трудовой договор без вынесения его на обсуждение и общее голосование», — объяснял хозяин. Он рассеянно хлебал суп, словно не замечая, что у него в тарелке. По новому договору доходы работников снижались примерно на три тысячи марок в год, надбавки за тяжесть работы и трудные условия, а также зимнюю надбавку отменяли, компенсацию за переработки уменьшали и работодатель получал право переводить рабочих из бригады в бригаду и даже из порта в порт, как ему заблагорассудится. Собственно говоря, вся забастовка началась с того, что хозяева, ссылаясь на первый параграф, сразу же уволили 70 человек, из них 55 женщин.
— Наши женщины остались без работы, потому что по новому договору вводится посменная работа и мужчины будут трудиться в две смены. А для женщин просто ничего не будет, — сказал доверенный и допил молоко из стакана. — Но верх бесстыдства это то, что нашу ячейку исключили из нашего собственного профсоюза якобы за стихийную забастовку, и сами же служащие профсоюза помогают вербовать сюда штрейкбрехеров, так что у нас совсем как в Америке. Все то, чего мы двадцать лет добивались, отняли у нас одним махом.
— Как же такое может быть? — удивился Вяйски.
— Ничего, со временем разберетесь, — сказал доверенный и опять улыбнулся. Его жена наблюдала за ними от плиты. — Поехали со мной на собрание, там все сами услышите.
В это время во двор въехала машина, и они встали из-за стола.
— Вся наша жизнь нынче — сплошные хлопоты, — заговорил хозяин дома, обращаясь больше к жене, чем к Вяйски.
— Ты только смотри, не загони себя до смерти, — сказала жена. Когда они выезжали со двора, она стояла на крыльце. Вяйски сидел сзади. Доверенное лицо и водитель негромко переговаривались между собой. Окна машины были опущены, и внутрь врывалась сильная струя воздуха.
Собрание проходило в доме профсоюзов. Вяйски вошел в него вслед за другими и оказался в дымном кафе, где угощали гороховым супом.
— Наша полевая кухня, — сказал доверенный и исчез куда-то. Какая-то женщина подала Вяйски тарелку с супом, он поблагодарил и принялся за еду.
Потом Вяйски прошел в зал, в котором было занято уже около половины мест. К началу собрания зал был полон. Вяйски устроился сбоку на свободном стуле и оказался между двух женщин. Они почему-то не сели рядом, но теперь говорили друг с другом, не обращая внимания на Вяйски.
— У прораба Йокинена весь день жалюзи на окнах, стал штрейкбрехером и теперь людей боится, — начала женщина слева — темноволосая, жилистая и загорелая до черноты. Женщина, сидевшая справа, была постарше и потолще, в зеленых с красным спортивных брюках.
— А кто его просил так поступать, пускай теперь страдает.
— Я была в отпуске, отдыхала в самой глуши, — сказала темноволосая.
— С детьми?
— Одна. Если хочешь хорошенько отдохнуть, надо ехать одной.
— Зато теперь долго сможем отдыхать, — заметила другая.
Вяйски вытащил блокнот и ручку.
— Это вы про нас пишете? — спросила темноволосая.
— Да вроде бы, — ответил Вяйски.
— Это хорошо, но только для какой газеты? Напечатают ли правду? А то про нас такое пишут, что и читать не хочется.
— Попытаемся, — пообещал Вяйски; он то и дело утирал пот со лба. В зале было жарко, хотя боковая дверь была открыта. Пол и деревянные скамейки потемнели от времени.
Собрание началось. Председатель исключенной из профсоюза ячейки был в расстегнутой рубашке. Он говорил сухо и иронично:
— Первым пунктом надо бы обсудить женский вопрос, он ведь в большой моде в наше время. Хозяева вдруг заявили, что никто и не думал увольнять наших женщин, так что им не положены ни компенсация за увольнение, ни пособие по безработице.
Второй вопрос — совместные действия против нас администрации и посредников по трудоустройству, не зря ведь говорится, или даже поется, что сообща работать веселей. И в-третьих, центральный союз и выход на связь с небезызвестным секретарем этого союза, то есть Унто Лаурикайненом, нам надо во что бы то ни стало заполучить его сюда для обсуждения сложившегося положения. Надо бы как-нибудь выяснить, где он бывает и где его можно отыскать, но это дело нелегкое.
Последовавшую затем дискуссию Вяйски застенографировал, хотя многих слов он просто не понимал. «Я необразованный человек, — подумал он, — хорошо бы прочитать какое-нибудь пособие по профсоюзному движению…» И одновременно где-то в глубине его сознания звучал монотонный насмешливый голос, который твердил одну и ту же фразу из его памфлета: «От каждого из нас зависит, удастся ли воспитать нового, свободного от корыстных интересов человека, время не ждет…»
— Да, если бы те красногвардейцы, что лежат на кладбище за церковью, знали, чем сегодня занимаются представители рабочих, то уже давно перевернулись бы в своих могилах, — произнес сидевший в первом ряду старик.
— Только треск пошел бы, — подхватила женщина в спортивных брюках, сидевшая рядом с Вяйски.
— Позвольте мне, — прокричал молодой курчавый парень из тех, кто стоял у задней стены.
— А он не выпивши? — забеспокоилась темноволосая.
— Если приедут эти господа из Хельсинки, из центрального союза, то скажите им, что пускай убираются восвояси, — заявил курчавый.
— Нам и говорить ничего не придется, сами уедут, — сухо ответил председатель.
— Все их речи — одно сплошное дерьмо, — добавил курчавый.
— Чего он несет? Видно, все же выпил, — сказала темноволосая.
— Знаешь, я встретила Энску на улице, ему придется брать в долг под вексель, — обратилась женщина в спортивных брюках к темноволосой соседке. Потом она пояснила Вяйски: — Он вдовец, этот Энска, его жена умерла два года назад, и теперь у него четверо детей и домик, за который он кругом задолжал. Он и отец и мать, пришло время долг платить, а тут эта забастовка.
— Но посторонние ничего этого не знают, им же никто не рассказывает, — повернулась к Вяйски темноволосая. — Даже некоторые домашние хозяйки идут в штрейкбрехеры, потому что ничего не знают про наши дела. Я спросила у одной, неужто голод ее одолел именно теперь, когда мы за кусок хлеба боремся, и пригласила ее поесть на нашу полевую кухню. Она пришла, но говорят, что уже на следующий день ее видели на работе в одном из трюмов. Видно, и впрямь голод да нужда заставили. Сюда набирают много безработных, им тоже врут, сулят большие деньги.
— Нас пытаются сломить, чтобы мы на коленях поползли просить работу, а уж потом хозяева будут решать, кого взять, а кого и нет, — говорил какой-то худощавый мужчина в центре зала. — Ячейки исключают, если мы требуем того же, что и рабочие в других отраслях, то есть старый договор плюс надбивки. В союзе один-единственный человек на нашей стороне, товарищ Корспекки[15], так его грозятся снять с секретарей; суд по трудовым спорам присуждает нам огромные штрафы и так далее. Нет, товарищи, этот вопрос не решить, если браться за за него в шелковых перчатках.
— Корспекки идет, — сказала темноволосая. Через зал прошел довольно высокий мужчина в очках, наклонился к председателю и что-то сказал ему.
— Вот Корсбек говорит, что Унто Лаурикайнен прилетел сюда из Хельсинки самолетом, — объявил председатель. — Мы попытаемся его разыскать, ведь он все же представляет нас в центральном союзе, так что будем надеяться.
Вяйски заметил, что доверенный и ведший машину парень направились к дверям. Вяйски встал и последовал за ними.
— Хотите поехать с нами, ну что ж, — сказал доверенный. В его темных глазах светилась улыбка.
Вяйски сел на заднее сиденье. Они быстро поехали в сторону центра и остановились у высокого нового здания. Из машины как раз выходил невысокий мужчина в толстых темных очках, одетый в серый костюм.
— Это он, — выдохнул доверенный так, будто не верил своим глазам. Он вылез из машины, подошел к Лаурикайнену, они поговорили и вошли вместе в центральную дверь нового здания.
— Может, вас подвезти куда-нибудь? — спросил водитель.
— Куда это они? — обратился к нему Вяйски.
— Совещаться, — ответил парень.
— Тогда… я пройдусь пешком, — сказал Вяйски, поблагодарил и вышел из машины. — А где живут эти штрейкбрехеры? Они ведь, кажется, нездешние, дети хозяев мелких хуторов, так, что ли?
— Не все, есть и студенты, и учителя, и врачи, и даже магистры, — рассказывал парень. — Но все же образованных меньше. Они живут в палатках в кемпинге Кекола.
Вяйски не торопясь направился в сторону порта. На склоне у моря стоял дом прораба Йокинена. Окна были тщательно занавешены. Во дворе лежала большая собака, которая тихо скулила, положив морду на лапы.
Вяйски обогнул порт стороной и дошел до кемпинга. Бо́льшая часть обитателей была на улице. Кто-то брился. В тени деревьев на голой земле спали пять молодых парней, их позы свидетельствовали о крайней усталости. На территории валялся мусор и на всем была почать заброшенности. Он вспомнил, как на собрании кто-то сказал: «Не обойдется без жертв на такой тяжелой работе, тем более с непривычки…» Недалеко от ограды группа парней играла в карты, они разговаривали на хельсинкском диалекте. «Может быть, они как раз из тех, кто приехал сознательно подавлять забастовку», — подумал Вяйски; но, приглядевшись к их лицам, не увидел ничего, кроме растерянности и беспомощности, той самой, что встречаешь в Хельсинки на каждом углу.
Вяйски повернулся и пошел к себе. Дома он завел будильник и лег спать. «Корсбек среди рабочих, как рыба в воде, ему не нужно прятать глаза за темными очками, — подумал он, — от такого, конечно же, хозяева захотят избавиться…» Он спал крепко, проснулся в шесть и сразу же отправился в порт. Начинался новый знойный день.
Вяйски шел по парку, расположенному на другой стороне мыса. Отсюда порт не был виден. На клумбах полыхали крупные яркие цветы, а в тени деревьев вились тучи комаров. Вяйски тяжело дышал. Ему уже были хорошо знакомы изнуряюще-жаркие дни, тихие вечера и беспокойные ночи этого города, и иногда начинало казаться, что он жил здесь всегда. Он переходил из одного дома в другой, обошел районы частных домов и городские окраины, обедал каждый день на полевой кухне, и люди привыкли к ному и его блокноту, перестали считать чужим, и даже иронически-изучающая улыбка доверенного исчезла, теперь он смотрел на Вяйски так же, как и на всех остальных.
Вечером Вяйски последний раз посетил общее собрание, на котором были приняты условия выхода на работу. Победа была неполной. Вопрос о работе для женщин не удалось решить. Сказали, что часть из них, возможно, получит пенсию по болезни, а остальные пусть ждут помощи от города.
Выйдя из зала, Вяйски в последний раз направился к полевой кухне. Он чувствовал себя усталым и опустошенным. Через окно было видно, как мужчина в сером костюме и в темных очках обменялся несколькими словами с Корсбеком и доверенным и уехал, не оглянувшись; потом Корсбек ушел в контору, а доверенный взобрался на велосипед и поехал в свой светлый домик.
Вяйски огляделся. За столом рыдала немолодая женщина в красном берете, с расширенными венами на ногах. Остальные пытались ее утешить.
Вяйски направился в порт. Тюки с целлюлозой по-прежнему лежали у забора. Завтра придет судно с каменным углем, и начнется разгрузка. Начнется работа, смысл человеческого существования… Он думал о том, какова жизнь большинства людей, и что будет со штрейкбрехерами, куда денут этих молодых костлявых парней с грязно-желтыми длинными волосами и тусклым взглядом. Куда этот город выкинет ненужных ему людей?
Вяйски прошел к берегу парком. И вновь его охватило чувство, что он уже бывал здесь раньше, что ему близка и знакома эта картина: черная вода, заброшенная и поросшая травой плотина, тучи мошкары над водой и вдали, на мосту, гудящие автобусы. Он повернулся и двинулся домой. Он шел не спеша, по дороге купил в киоске лимонаду и горячей колбасы. В квартире он поглядел на себя в зеркало: он похудел и был плохо выбрит. Перекусив, он прошел в гостиную, где хранились его записи. Страницы памфлета он давно уже сунул за книжную полку.
В прихожей на полу лежала «Хельсингин Саномат»[16], он поднял ее и прочитал небольшую заметку о забастовке. В ней упоминались только хельсинкские профсоюзные деятели, хотя репортер, молодой блондин, и приезжал на место событий.
— Все это дерьмо, все несправедливо, — устало произнес Вяйски и отложил газету. За эти недели он составил себе совсем другое представление о событиях. «Но ведь никто этого не напечатает», — подумал он. Потом ему пришло в голову, что было бы хорошо, если бы Роза была все это время здесь с ним и фотографировала бы. Он соскучился по ней.
«Что, если пустить жильцов в две комнаты, а самому жить в одной комнате и на кухне, — подумал он. — Надо завтра же позвонить Розе и начать тут уборку».
Он устал, как устает человек после очень тяжелой работы, усталость чувствовалась во всем теле. Он распахнул окна. «Когда-нибудь этот зной должен кончиться», — подумал он. Этой ночью он заснул на высоком матрасе, который подтащил к самому пианино.