Сергей Александрович Бондарин (1903–1978). Писатель, поэт, участник Великой Отечественной войны. Арестован в 1944 году.
В заключении находился до 1952 года в Кемеровской области (Мариинск), в Тайшете, затем до 1953 года в ссылке в Красноярском крае.
Стихи, написанные в заключении и ссылке, предоставлены вдовой писателя Г. С. Адлер. Ранее они не публиковались.
С колоды карт
При сдаче
И мне туза не снять.
И мне уже не знать,
Как Германну,
Удачи.
В колоде карт игральных
Нет для меня тузов,
А — символы лесов,
Или морей полярных.
Но что ж сниму с колоды,
К тем картам приучась?
Мне б
Вдохновенья час,
Чтобы осилить годы.
Заброшен недоброй рукою,
Несусь и несусь по кривой…
О, как от тебя далеко я! —
Без слов, без тепла, но живой.
Вот так же в пространстве несется
Отторгнутый камень-болид:
При встрече с другим распадется,
Не вспыхнет и не прошумит.
Сергий — львенок.
Что не бывало с этим бедным телом? —
с морской волной играло в ноябре
и, насладясь, опять борьбы хотело
и радости в игре.
Под знойным солнцем бронзой наливалось,
морозом пахло — только что с крыльца,
и никогда не ослабляла вялость
скуластого лица.
Навстречу всем богам и всем ударам
вокзальных толп, вращению Земли
шла молодость — и, надо быть, недаром:
с ней силы чувств росли!
Зверенок добрый именем Сергея
овладевал — и с именем — душой
все радостней, разумней и светлее,
как лаской брат меньшой.
И как узнать? Не узна
ю
. Оно ли —
вот это тело? Сломлен? Болен? Стар?
Чужие голоса — источник боли,
не только что удар…
Где гордость имени? Одно прозванье.
Но ты не верь, по-прежнему зови!
Ты слышишь ли меня?
Боль. Даль. Существованье
без имени, без жизни, без любви.
Под Троицу с базара принесли
Камыш и пряник с леденцом. Травою
Пол выстлали — и в комнате моей
Запахло яблоками и весною.
А я лежу под белым образком,
И надо мной лампадка догорает.
Читают мне, как в Угличе царевич
Зарезан был по воле Годунова,—
И сыростью от скошенной травы
Повеяло, и зайчик вдруг запрыгал…
Потрескивает лишняя лампадка.
А я слежу, как солнце золотится
На волосах склоненной, грустной мамы,
И думаю: у Дмитрия, наверно,
Такая чистая и нежная была —
Разрезанная золотилась шейка.
Бедняжка Митенька!
Приблизься, человек: перед тобой страданье.
Прислушайся ко мне — шум жизни приглушен.
Не спрашивай моих богатств, исповеданья,
А сам себе скажи: «Во человецех он».
И человек приник к другому человеку,
К его дыханию, журчанию крови —
Во имя человечности и той любви,
Что нам светлит чело от веку и до веку.
Ты брат, сестра ли мне — не спрашиваю тоже.
«Во человецех ты», — сын или дочь земли…
Коснись своей рукой до воспаленной кожи,
Не только плоть мою — и душу исцели.
Всё к мужеству, к твоей любви взываю,
А жертв уже так много,
Невольная заступница перед жестоким богом,
Душа моя живая!
Шел март… На третье в ночь…
Да! С этой даты
И начат счет — начало тех начал,
В которых голос совести звучал,
Как первой битвы дальние раскаты.
И это всё, чем мог ответить: совесть.
И с нею мать ее — сама душа.
Всё, чем я жив, что трудно, не спеша,
Когда-нибудь свою откроет повесть.
Но подвиг свой, как вервие суровое свивая,
Ты и сама узнала много…
Не правда ли?
О, добрая ответчица перед жестоким богом,
Заступница, подвижница живая!
Прости меня! Обдай дыханием у милого порога.
О прекращении огня,
О трубках мира во всем мире,
О том, чтоб, лютого, меня
С ладони
дома
накормили.
Уже не скрипят ворота,
А день до конца не прожит.
Такая томит забота,
Что сердце терпеть не может.
Как трудно к тоске привыкнуть!
Мне имя дано под осень…
— Куда же погромче крикнуть?
— Куда, как не в эту просинь…
И в небе гадать, гадая,
Долго ли мне томиться?
Придет ли? А вдруг другая,
Не та, что под праздник снится.
Ведь думал всегда иначе:
«Быть чуду на этом месте:
Пред ней без стыда заплачу
И слезы отдам невесте».
Г. С. Адлер
Скажи, мой вечный друг,
Зачем поклон неверью?
Я знаю молодость
Достойную твою
И веру в свежий дождь —
К лучу и соловью.
Зачем же глушь и мрак?
Ты слышишь: дождь за дверью.
Травинка дрогнула
Под каплею дождя,
Гляди — еще, еще —
По всей поляне, дале…
Да! С юных лет глядим,
Чего мы ни видали,
А вот такой пустяк —
Полвека перейдя…
Так что ж! На то и жизнь
И узнаванья годы,
И верь по-прежнему,
Мой верный, вечный друг:
Всё дождь, всё дождь, всё дождь…
А сердце дрогнет вдруг
От легкого толчка
Любви или природы.
Уже с утра в остатках сновидений,
И в первом щебетанье воробья,
И в блещущей струистой светотени,—
Во всем, что жизнь, — предчувствовал тебя.
И в полудни — в сверканье, щебетанье —
У ящичка из быстрых рук твоих,
Как бы взаправдашнее шло свиданье,
Шел разговор меж нас двоих.
И так весь день: под чуждым небом Чукши,
Во всем, что жизнь, ты, милая, была,
И с длительной зарею непотухшей
Ты в новый день с дарами перешла.
Оно рождается в самой крови —
Неотвратимое веленье — слово, —
Прими его, убереги от злого,
Убей соблазны, правду оживи!
«Оставь надежду всяк сюда входящий…»
Но посмотри на спелой почки чудо,
на ход ростка в коре таежной чащи,
и скажешь ты:
«Есть выход и отсюда».
Вот руки… тут вопрос пустячный:
Держи, неси, руби, паши…
Что делать с силами души,
Когда ей не отводят пашни?
И вот докатился до самого Черного моря.
От самого Черного моря,
От самых мальчишеских лет
До самого старого горя —
В Сибири теряется след…
И где здесь найдешь молодое!..
С утра и до поздней поры —
Без песен, а в дружбе с бедою —
Стучат и стучат топоры.
И в самой тайге, поределой
От тех топоров и от пил,
Для самого грустного дела
Я тоже осинку срубил.
И самый притихший меж нами,
И самый ненужный сейчас,
Казалось, вздыхал временами
О самом понятном для нас.
И в жутком, бесплотном укоре,
Казалось, был важный завет
От самого теплого моря,
От самых безоблачных лет.
В могучих и грозных чащобах,
Где времени мера не в счет,
Для раннего, жалкого гроба
Роскошное древо растет.
Но сам я его не увижу
И птиц не услышу на нем:
Тайга предо мною — не ближе,
Чем ветвь за тюремным окном.
И пусть его! Зверь или птица,
И жук, и змея, и пчела —
Плодится, плодится, плодится
У древа познания зла.
А сам я — и знать перестану…
И дерево дрогнет — и вдруг
В паденье овеет поляну,
И «бойся» прикрикнут вокруг.
И срубят скворечню такую,
Чтоб дерево сок сберегло б,
И ляжет взамен поцелуя
Смолистая капля на лоб.
Ходят громы вокруг тайги,
Словно ищут дорог в поселок.
Ты пробраться им помоги
К месту жительства невеселых.
И просекой уже сквозит…
— Нет, Перуне, для нас прощенья!..
Пусть же громом нас поразит:
Хоть предсмертное — восхищенье!
Тебе дается день:
Земля, моря и небо.
Омой себя, одень
и подкрепись от хлеба.
Тебе дается день —
еще один — и полный:
в лесах, полях — цветень,
в морях, озерах — волны.
Тебе дается день,
как рыбам, птицам, зверю:
проснулись волк, олень,
твой пес стучит за дверью.
Открой ее, открой! —
крылечко недалечко,—
и озарись зарей,
как лес,
изба,
крылечко.
Минутам — не часам —
у чуда быть на страже,
успеешь — станешь сам
умней, богаче, краше.
Чем море чистоты
нет мира баснословней, —
умей же видеть ты,
увидевши — запомни:
и чистоту румян,
их нежность, отдаленность,
и огненность времян,
не канувших во онность…
А с моря — день…
Светло…
Его не дай те Боже
употребить во зло
ни в этот миг, ни позже…
Тебе дается день:
добро
от дебрей леса,
хлеба от деревень,
от городов — железо…
А что с зарей сошло,
с небес —
не дай те Боже
употребить во зло
ни в этот день,
ни позже.
Делянки, времянки,
Травинки, цветинки,
Да только под вечер
В лице ни кровинки.
И мертвый дивится,
К тайге привыкая:
«Живица, живица,
Да что ж ты такая!»
А может, не сгложет
Чащоба-утроба:
И так
(без могилы)
Ты с нею до гроба.
Суждено — к столу миров
Без даров явиться, —
Не с ведром же Капкаров,
Мутною живицей…
Режем кары на стволах,
Да сочит живица…
А у Бога на столах
Разве так сочится?
И одна утеха мне:
Вижу сны Макара.
А проснешься —
На сосне
Кара, кара, кара…
Давят дальние миры,
Подвиги и слава,
В этом смысле Капкары
Выражены слабо.
А и дальше на восток
Тянется, живется,
Кем-то серых крыш гурток
Родиной зовется.
В тесных тучах блеск и рев,
А вокруг — на мили —
Зной, жужжанье, — комаров
Больше, чем просили.
А у Бога…
А у Бога…
Лес да лес,
Да в часы иные
Бесноватые небес
Дьяволы земные…
Нет, в тайге я не один —
Мошка в самой силе.
Кара… кара… карантин
Строже, чем просили.
Не один я средь миров,
Лишь со славой туго…
Перебить всех комаров —
Это ль не заслуга!
В несложной жизни Капкаров
Достоинств больше, чем в Лонд
о
не:
Здесь видишь все как на ладони —
И быт людей, и быт коров.
И весел кто, и кто суров,
И кто в каком сейчас уклоне,
Что замышляется на лоне
Среди коров и комаров, —
Открыто все… Сады познанья…
Исход харчей, любви стенанья —
И меж людей, и меж зверей.
Наука и литература,
К истокам! В Капкары! Скорей!
— В тайгу?.. С вершин?.. Губ
а
— не дура.
Жужжанье комара противно.
А вникни — почему?
Оно воинственно, активно.
Вот у шмеля, жука, ну просто диво,
Слегка с ленцой,
Но до чего ж
Миролюбиво!
Одна блоха была плоха.
— Безжалостно кусала?
— Наоборот: кусала мало.
Вот вся вам повесть:
где у блохи
у этой
совесть?
Ехал, ехал паровик,
наскочил на боровик.
Не привык
боровик
попадать под паровик.
Покрылась плесенью краюха хлеба.
Я в сторону ее, она — из-под руки:
— Да, видно, брат, что ты давненько в свете не был,
от просвещения отстал-таки…
И то твердит, и се: и разум, и наука…
Пришлось остановить:
— А ну-ка!
Ты, плесень, помолчи, а разум мой один:
не всякой плесени сродни пенициллин.
Луна скатилась за кусты.
Прикрылась веткой — ожидает.
О, как настойчиво рождает
Ночь
ощущенье красоты.
О, золото! О, пенье петушка,
столь тонкое, что паутина эта,
опутывающая бабье лето, —
и та — в движеньи
кажется
тяжка.
Гляди: созрело, налилось, отяжелело.
И успокоилось.
И сладко ждет косца…
Преображениям твоим, природа, нет конца,
Как разуму, красе и мощи нет предела.
Всю ночь буран шумел,
несло оледененьем.
Но шумам и виденьям
я верить не посмел.
Лишь поутру
шестое
мне чувство дал снежок:
не холодом ожег,
а душу чистотою.
На весь денек порадовал
снежок,
снежок,
снежок,
ложась в садах палатами,
снежинками — у щек…
И вход туда с парадного —
в хоромы лесосек!..
Но почему ж порадовал
снежок —
не человек?
О, тайна голоса…
Вот! Вот!
Опять поет он где-то в чаще,
прекрасный,
от души звучащий,
не душу — кровь мою зовет.
Что ж это? — Музыка? Любовь?
Кто это? — Сборщица грибов?
Любая песнь в любой глуши —
Любовь и музыка души.
Ой, рано, рано
Куры запели…
Луна багряна,
Думна тайга.
Луна багряна…
С прошлой недели
Водит Ивана
Баба-яга.
Братец Ивашка,
Сестра Аленка,
Нам — каталажка,
Детям — тайга.
Нам каталажка,
Чужа сторонка…
Ухает тяжко Баба-яга.
Что-то большое
В пути упало…
Как же с душою? —
Душна тайга.
Как быть с душою?
В Иван-Купала
Прячет меньшого
Баба-яга.
В Иван-Купала
Братца Ивашку
Луной купала
Баба-яга.
Луной купала,
Эхала тяжко:
— Эх, перепала
Старой тайга.
Слушает ухо,
Душа дивится,
Хитра старуха
Баба-яга!
Хитрит старуха,
Нейдет живица —
Сухо и глухо
Дышит тайга.
Дудка Ивана
Дудела звонко —
Да отобрана
Бабой-ягой,
Да отобрана…
Плачет Аленка…
Ой, деткам рано
Знаться с тайгой.
Картина Пювис дe Шавана
Причаливала печально
Нищенская лодчонка,
Рыбак выходил на берег,
Сматывая лесу.
Над камышами звонко
Повизгивала ветреница,
В стеблях пушисто-серых
Видел рыбак красу.
Так вот оно, небо в алмазах!..
И страшно в амбарах щедрот.
Ну, кто из двуногих, двуглазых,
Двуруких хоть горсть наберет!
Не дар — искушение неба.
Не трогай. Гляди, трепещи —
И только! А больше не требуй.
Любуйся, как чудом в пещи.
Входи в мироздание чистый,
Без яда от древа анчар,
И в тех надземелиях выстой
Отважно
И в холод, и в жар.
В тебе ведь душа человечья —
Двуногий, двуглазый, простой…
Хотя б и владел тем наречьем,
О чем говорить со звездой?
В бриллиантовом великолепье
О чем говорить со звездой?
О дальней вдове иль о хлебе,
Опрысканном ближней водой?
О страхах? О странах?..
Не надо!
Ты только… пока промолчи…
Ты только — взыскующий града,
В тайге, как в гудящей пещи.
Иного ищи снисхожденья,
Не звезд — человечьих огней,
Огней городов приближенья,
Что звезд веселей и родней.
Туда и просись:
К речи,
К рекам,
И к пене морей,
И к садам,
Просись к лошадям,
К человекам!..
К земному — как первый Адам.
Не отрок уже — возмужалый,
Двуумный, от думы седой,
Иди и вздымай, что лежало,
Лежит и сейчас под звездой.
Не надо алмазов от рая,
Проси лишь окраин огни.
Но, пращур!
Раи отпирая,
С земли изгоняют… Верни!
Прорастает зерно в земле,
как ни жестка земная твердь.
Жизнь победна и тем милей,
тем победней, чем ближе смерть.
Пусто в небе, куда огонь
хочет тело мое унесть:
положи на меня ладонь,
сообщи о бессмертье весть!
Среди миров, в мерцании светил…
Среди миров, в мерцании светил,
Лицом к лицу с огромным темным Богом
Не дрогнул я: «Да, Бог, скажу о многом!
Ценю. Спасибо, что к себе пустил».
И может быть, архангел Гавриил,
Дух огненный, простерся над порогом:
Не приступить к небесным недотрогам.
Но подан знак, чтоб грешник говорил.
И я сказал, я слышал только сердце,
Искал одно: у Бога-разноверца
Ствол истины, не разветвленье лжи.
И голос мой звучал как прорицанье
Среди миров — их мрака и мерцанья,
Но Бог прервал: «Вернись — и там скажи!»
Пахнет дымом и морозцем,
И под полною луной
Тропка к хвоям-снегоносцам
Поражает белизной.
Что-то будет чрез минуту? —
В эту полночь — Рождество…
Обогреют ли малютку
И накормят ли его?
Чтобы сердцу легче стало,
Чтобы знать в глуши лесной:
Не напрасно ночь блистала
Сказочною белизной.
Звезда играет над тайгою,
Над снежно-искристой землей, —
Воспоминанье дорогое —
О чем? И точно ли — зимой?
Да! Драгоценное, живое
Очарованье навсегда:
Пахучая — с мороза — хвоя,
Снег, Вифлеемская звезда…
Волхвы… Прости кощунство, Боже, —
Каким волхвам, кому повем? —
Скажи: Ты на Голгофе тоже
Сквозь слезы видел Вифлеем?
…Звезда Халдеи над тайгою,
И над снегами, в звездах, — Ты…
Ты, Боже, Ты!..
Кто б мог такое
Излить сиянье красоты!