Я ЗАПЛАТИЛ ЗА СВОЮ СМЕРТЬ

Протяжным аккордом прозвучал автомобильный гудок. Я потянулся, подставляя грудь под бодрящее дуновение вентилятора. Нужно выглянуть, это, наверное, сигналят мне.

— Ну, пошевеливайся, — торопила меня жена, складывая вязание и втыкая спицы в клубок шерсти, — только постарайся сплавить их поскорее. Неужели мы не можем хотя бы один вечер побыть вдвоем?

— Зачем? — зевнул я.

— Чтобы ты хоть раз выслушал до конца, что я о тебе думаю.

Я начал одеваться. В это время щелкнула дверца автомашины, чокидар произнес свое приветствие, и стекло входной двери задребезжало под нетерпеливыми ударами пальцев.

— Хэлло, дружище, — окликнули меня, — ты не идешь на прием к немцам?

— Хэлло, Гунар, — приветствовал я соседа шведа, — к каким немцам тебя несет нелегкая?

Гунар был в белом смокинге. Над смокингом — грива светлых волос и щеки, налитые мальчишеским румянцем. Он сразу же снял пиджак и рывком сдернул черную бабочку.

— Пить, — задыхался он, — Разумеется, я еду к «нашим» немцам, к тем, от Круппа и Аденауэра. А тебе не прислали приглашения?

— Нет.

— Ну так я тебя приглашаю к ним, не хочу скучать…

— Нет, старик, сегодня я, пожалуй, никуда не двинусь. Слишком жарко.

— А я люблю немцев. С ними только торговать: умеют считать, черти! У меня была возможность узнать их немного во время войны. Я работал в миссии Красного Креста с графом Бернадоттом… Два года, в Берлине. Надо признаться, что это было далеко не самое приятное место для работы.

С Гунаром Г. я познакомился на первом же индийском «парти». Прием был устроен в саду. Угощение состояло главным образом из зубочисток, воткнутых в миниатюрные тартинки, и густого сиропа с несколькими листочками мяты. Подносы разносили слуги в красных тюрбанах и мундирах опереточных генералов. Руки, подававшие бокалы и наливавшие лимонад, затянуты в белые нитяные перчатки. Зато ноги — босые и черные. Правда, чтобы это заметить, надо нагнуться, потому что их скрывала трава пышного газона.

Красавицы индианки в зеленых и белых сари кутались в тяжелые шали из Бенареса, шитые золотом. Мужчины в тропических смокингах или в национальной индийской одежде — дхоти. Они придерживали край опоясывавшей их ткани, как дама край юбки. Все это избранное общество прохаживалось, словно на манеже, вокруг украшенной множеством лампочек клумбы.

Приглашенные разглядывали друг друга, на их губах застыли улыбки, похожие на гримасы. Болтали о недавней охоте на тигра, жаловались на слуг и на жару. Иногда касались в разговоре политических тем, но от всех вопросов тотчас же отделывались неясным намеком, недоуменным взглядом, кольцом ароматного папиросного дыма.

В тот вечер почтенный советник М. представил меня сразу всем, поэтому я смог запомнить лишь немногих. Все эти разговоры ни о чем вызывали у меня скуку, и я стал подумывать о том, как бы сбежать. Хотелось сбросить с себя все и стать под холодный душ. Какое мне дело до этого парада красавиц, до этой выставки драгоценностей, до гирлянд бесчисленных лампочек? Краем глаза я наблюдал за машинами, высматривая кого-нибудь из знакомых.

И вот тут я заметил своего соседа шведа. Я знал его в лицо, и в этот вечер мы уже обменялись с ним поклонами и какими-то пустячными замечаниями о погоде. Я начал маневрировать, чтобы выскользнуть вслед за ним. Он открыл машину и с чем-то возился внутри.

— Что, зажигание? — спросил я, заглядывая ему через плечо.

— Нет. Все идет гладко. А если вы уж меня накрыли, то прошу глотнуть, — он поднял разрумянившееся лицо и протянул мне плоскую бутылку с коньяком. — Иначе весь этот цирк трудно вынести.

Потом мы приложились еще по разу и единодушно решили, что компания здесь скучная. Чтобы узнать друг друга получше, мы поехали к нему.

— Я гораздо старше вас. Меня просто молодит румянец… Это потому, что я обморозился. Когда началась финско-русская война, меня мобилизовали. Мы заняли позиции на границе в Карелии, за Полярным кругом. Вам знакомо это состояние, когда ты простился со всем и вдруг видишь, какая ничтожная малость связывает тебя с миром, в котором ты жил? Тогда пьют за короля, потом за здоровье матери, наконец, расчувствовавшись, призывают на помощь даже самых дальних родственников. Авось пригодится — ведь они знали нас, должны вспомнить, помолиться за нас, когда нас уже не будет. Остальной мир, для которого мы уже не существуем, для которого мы безымянны, не стоит даже пожатия плеч.

Вот я и нагрузился. Потом пошел проверять посты. Мороз склеил мне ресницы, железной лапой стиснул лицо. Длинный тулуп, сугробы, пушистый снег… Я присел, усталый, и задремал. Хорошо еще, что меня вовремя нашли. Но щеки я обморозил основательно.

Он сидел, вытянув ноги на середину комнаты, и смотрел на окно, о которое бились привлеченные светом какие-то жуки. Забавно было в жаркую делийскую ночь вспоминать морозный север. Швед потряхивал стакан, делал глоток и смотрел на звезды, тревожно мерцающие и такие близкие. По потолку бегали мерно шуршащие лопасти вентилятора.

— В конце войны Берлин не был самым спокойным местом, — вдруг начал рассказывать мой собеседник, — каждую ночь его навещала союзническая авиация. Завывали сирены, и я с одеждой под мышкой бежал в бомбоубежище. Суетливо подпрыгивая, я на ходу натягивал брюки и считал бомбы, с воем падавшие все ближе и ближе. А по утрам я не узнавал соседних улиц. Здания исчезали, и на их месте вырастали высокие заборы, заклеенные плакатами, призывающими к стойкости. На развалинах стучали кирки заключенных. Битый кирпич складывали в кучи.

Но вот наступала очередь бомб замедленного действия, взрывы продолжались весь день. Для извлечения засыпанных бомб использовали заключенных. Они ценили эту работу, потому что всегда удавалось что-нибудь раскопать в свежих обвалах и пронести в бараки, хотя за это им и грозило суровое наказание. Иногда они даже пытались бежать.

Двух таких смертников в штатской одежде, на которой масляной краской были проведены желтые полосы, я застал однажды в нашем гараже. Были ли это поляки, чехи или югославы, вы уж меня не спрашивайте. Я дал им шоферские комбинезоны, какую-то еду и несколько марок и велел ждать. Вечером я хотел вывести их за заставу. Тогда с нашими дипломатическими знаками еще считались немного.

Когда с наступлением сумерек я пришел снова, гараж был пуст… Тем лучше, подумал я, меньше забот. Видно, они мне не доверяли.

По работе мне приходилось сталкиваться со многими людьми, и у меня были кое-какие знакомые даже среди партийных сановников. Один из них жил около Тиргартена. Помню, я был у него однажды вечером, мы немного выпили, и язык у него развязался. Он пустился в рассуждения о Wunderwaffe[5], и тут завыли сирены.

Я спросил об убежище, немец презрительно рассмеялся, потом достал карту и показал на ней расположение противовоздушных батарей. Эта стена должна защитить от любого налета, ни одно соединение не могло появиться над имперской канцелярией. Вилла находилась в защищенном треугольнике. Он заверил меня, что можно спокойно продолжать пить. Мы только открыли окна и погасили свет. Небо кипело от грохота бомбардировщиков. Потом потихоньку начали взлетать жемчужинки снарядов, лопаясь с ослепительным блеском. От световых кинжалов в тучах вспыхивали белые зайчики.

Память у меня неплохая. И должен признаться, эта война очень уж мне надоела. Гитлером я был сыт по горло. Эти сведения о противовоздушной обороне я передал куда следует.

И вот мощная бомбардировка среди бела дня. Центр Берлина сметен. От виллы моего приятеля остался только фундамент. Сам он случайно уцелел.

То ли он что-то сообразил, то ли среди нас был их агент, во всяком случае меня арестовали и, несмотря на протесты, посадили в Моабит.

Меня обвинили в помощи бежавшим заключенным и в шпионаже. Тех двух заключенных схватили, на комбинезонах было вышито название шведской фирмы. Я не признался ни в чем. Они тоже оказались благородными ребятами, сказали, что фершалюнги украли в гараже… Выдержали, не выдали меня. Это были, должно быть, поляки или сербы. Их поставили к стенке.

Однако и это не могло меня спасти. У моего партайгеноссе оказалась чувствительная совесть, он обвинил самого себя в отсутствии бдительности и признался, что показывал мне план города. Его послали на фронт, а мне после короткого разбирательства вынесли смертный приговор.

Но исполнение его как-то затягивалось. Шведы хлопотали за меня.

Я сидел в камере два месяца и плел корзинки из ивы. Оказалось, что у меня есть к этому способности. Ночью, когда наступало время налетов и охрана убегала в убежища, мы повисали на оконных решетках. Я хотел, чтобы меня убило сразу. Мысль, что я могу быть зажарен заживо, не относилась к числу самых приятных.

Наконец как-то на рассвете меня вызвали из камеры. Я знал, что это значит, но был спокоен. Меня провели через двор, где уже стояла виселица, словно четвертинка свастики. В канцелярии мне сообщили, что я свободен, только должен тотчас же покинуть границы рейха. Я ни о чем другом и не мечтал. Помогло мне вмешательство графа Бернадотта.

Стражники должны были знать об этом заранее, однако они не отказали себе в удовольствии показать мне все приготовления к казни. Понимаете, у них было чувство юмора… или, может быть, только своеобразно понимаемой педагогики.

Перед освобождением я должен был дать расписку в том, что получил полный расчет. Оказалось, что за плетение корзин мне полагались две марки шестьдесят пфеннигов за каждый проработанный день. Из общей суммы вычли сорок марок за установку виселицы, восемь марок — за веревку и перчатки для палача, двенадцать марок, как было педантично отмечено, стоил его билет второго класса, потому что жил он не в Берлине. Остальное мне выплатили до пфеннига. Я до сих пор храню копию этого счета. Вероятно, это единственный документ подобного рода, выданный человеку, приговоренному когда-то к смерти.

Теперь вы понимаете, почему я так ценю немцев. С ними можно торговать, они не подведут, люди солидные. Я люблю послушать, как радостно они рассказывают о промышленности Рейнской области, о миллионах тонн стали, снова выплавляемой Круппом.

Мне сразу вспоминается тот счет, который я ношу в бумажнике «на счастье». Я сразу обретаю волю к жизни. Они со мной рассчитались, но я с ними — нет!

Жаль, что вы не поедете со мной. Может быть, мы встретили бы старых знакомых. Они теперь лезут в Индию, раздают стипендии, в пропагандистском пункте Max Muller Bavan раскладывают «невинные» листовки о вашей Силезии, «потерянной для европейской экономики».

Ну, мне пора. Смокинг понесу на руке, слишком жарко. Надену на месте. Тьфу, еще эта бабочка…

Я проводил его до машины. Едва коснувшись руля, он мгновенно протрезвел. Скользнул фарами по белым стенам вилл и помчался к Центральной площади.

С минуту я следил за ним, прислушиваясь к звуку мотора. Душная ночь невыносимой тяжестью навалилась на мои плечи. Я убежал в прохладную комнату.

— Ты идешь? — осторожно спросила жена, — Мыться будешь?

— Еще рано, я почитаю. Раз уж пошли гости, вот увидишь, еще кто-нибудь нагрянет.

— Конечно, ты был бы рад жить не в доме, а на вокзале, — печально вздохнула жена.

Загрузка...