В феврале этого года я еще раз с ним виделся, и это было наше послед­нее свидание... Да, так неожиданно умер. Хотя в последний мой приезд в Москву в начале июня этого года Грековы говорили, что он очень плох. Но потом письмо его было такое бодрое. Казалось, что он вернет­ся, и вот — умер. Только теперь я понял, какое он огромное место зани­мал в моем сердце...»,—говорил мой отец, и мы, слушая его, чувст­вовали, что и в жизни всех нас Антон Павлович занимал очень боль­шое место.

Л.К.ФЕДОРОВА. А.П.ЧЕХОВ

Публикация Н. А. Роек и ной

Лидия Карловна Федорова — жена писателя А. М. Федорова. Как вспоминает вдова И. А. Бунина, это была женщина, «умевшая работать и держать дом» и помогав­шая мужу в его литературной работе (В. Н. Муромцев а-Б у н и н а. Жизнь Бунина. 1870—1906. Париж, 1958, стр. 99). Воспоминания самого Федорова о Чехове напечатаны в сб. «Памяти Чехова», 1906 г.

В публикуемых ниже воспоминаниях Федорова упоминает о своем участии в ре­волюционном движении (отвозила нелегальную литературу в Ялту). Однако надо по­лагать, что это участие было случайным и эпизодическим.

Публикуемые воспоминания были написаны Л. К. Федоровой, жившей перед вой­ной в Одессе, в 1936 г., по просьбе А. И. Роскина. Авторская машинопись была тогда же передана Роскину вместе с рядом других документов. Ныне эти материалы хра­нятся у Н. А.-Роскиной.

«А. П. Чехов». Под таким заглавием я нашла листки среди бумаг А. М. Федорова. Очевидно, это начало неоконченной статьи об А. П. Чехове.

Под заголовком четыре строки из стихотворения Федорова «Памяти Чехова»:

Его я часто вспоминаю, Вот и сейчас передо мной Стоит он, точно, как живой, Таким, каким его я так люблю и знаю.

«Когда я его увидал в первый раз рядом с бывшим издателем „Жур­нала для всех" В. С. Миролюбовым, которого прыткие репортеры одес­ские прозвали „Шлагбаум" за длинную прямую фигуру, а главное, за то, что он ревниво оберегал от их назойливости больного писателя, Антон Павлович показался мне невысок ростом, на самом деле он был роста выше среднего. В движениях и манере говорить — сдержан и благородно прост. Мягкий и располагающий при первых звуках голос, иногда переходя­щий в басок, но глубокая октава Миролюбова, бывшего оперного певца, покрывает тихие, низкие ноты голоса Чехова, как густая бархатная волна».

На этом обрывается запись.

В 1900 году, весной А. П. Чехов и Миролюбов приехали из Ниццы в Одессу по пути в Крым. В ожидании парохода они остановились в Лон­донской гостинице, и Миролюбов, по желанию А. П., пошел разыскивать Федорова, чтобы познакомить его с Чеховым 1.

Я хорошо помню этот день, когда А. М. Федоров, возбужденный и взволнованный, вбежал в комнату, где я сидела с А. И. Куприным. Куприн говорил о той тревоге, которая не покидает его со дня выхода его первой книжки рассказов.

— Что такое критик? Это кровожадный тигр, любящий молодое мясо.

Куприн тогда был молод, застенчив и не уверен в себе.

Вы тут спокойно разговариваете и не подозреваете, кто в Одессе! В Одессе Чехов!

JIa-a-дно,— недоверчиво протянул Куприн.— Чехов за границей.

Был, а со вчерашнего дня он здесь. Миролюбов отыскал меня в редакции «Одесских новостей», чтобы пригласить меня к Чехову. Я у него был, мы вместе гуляли по бульвару, по улицам, заходили в ма­газины.

Счастливец!— искренно позавидовал Куприн.

Напрасно завидуешь. А. П. просил меня привести тебя к нему се­годня вечером.

Ну-у! ? Это невозможно!

Почему? Ты разве не знаешь, как Чехов всегда приветлив к моло­дым писателям? А тут еще козырь: вышла твоя первая книжка.

Куприн вскочил и схватился за голову.

Да понимаешь ли, что ты говоришь? А вдруг он ее читал!

Это так было неожиданно, смешно, что мы расхохотались.

Да перестаньте!— закричал А. И.

Зная обидчивость Куприна, мы замолчали.

Вы посмотрите на мои ботинки! Разве можно в таких ботинках идти к Чехову? Тебе хорошо — ты после «Бурелома» твоего стал богат, а я — нищий.

Скоро будешь и богат и славен. А пока ты нищий, а я богат, как Крез, я могу купить тебе ботинки. Мы по дороге заедем в магазин обуви на Екатерининской к Безиковичу, там ты оставишь свои старые ботинки и наденешь новые, вот и все. Идет?

Нет.

В одиннадцать часов вечера они вернулись от Чехова хорошо и весело настроенные и начали делиться со мной впечатлениями.

Я ведь знал Чехова только по портретам, и он мне показался со­всем не тем, каким я его представлял по фотографиям. Даже портрет Браза не передает истинного образа Чехова.

А ты заметил, что он, отхаркивая, плюет в бумажный фунтик и бросает его в печь?

Можно ли сразу сказать, взглянув на Чехова, что это выдающийся человек? — спросила я.

И оба согласились в том, что при первом взгляде такого впечатления, может быть, и нет, но после даже самой краткой беседы с ним, даже о самых обыкновенных вещах — по тону его речи, по выражению его глаз, а особенно по этой печальной светлой улыбке — чувствовалось, что это человек необыкновенный.

Уходя, Куприн шутливо погрозил Федорову:

Никогда тебе не прощу купленных мне ботинок.

Не могу не вспомнить сейчас моего разговора с Куприным — спустя много лет, когда уже и Чехова не было на свете. Как-то случилось, что я осталась вместе с Куприным после большого между ним и Федоровым спора и спросила его:

Почему, Александр Иванович, и в спорах, и в мирных беседах у вас всегда чувствуется неприязнь к Федорову?

Потому, что он мне купил ботинки, когда мы в первый раз ехали к Чехову.

На другой день после своего знакомства с Чеховым А. М., взяв с собой меня и сына, отправился на пароход, на котором А. П. ехал в Ялту.

Ну, вот, смотри,— сказал А. М., когда мы подъезжали на извоз­чике к пароходу.— Вот стоит Чехов. В пенсне, в пальто с бархатным во­ротником, рядом с высоким, в шубе.

Я помню, что я очень волновалась.

Взяв за руку своего трехлетнего сына Витю, я поспешно поднималась по трапу за А. М. на палубу.

Нас познакомили.

Чехов подал холодную худую руку. Приветливо взглянул через пенсне и тотчас перевел глаза на Витю. Опустил ласково руку на его плечо и, добро покачивая головой из стороны в сторону, сказал:

Хорош сын! Вы А. М. не обманули.— Потом склонился к самому лицу мальчика.— Ну и повезло же тебе, братик. Ты видишь вон стоят большие бочки?

Вижу.

Я не знаю, видел ли Витя бочки: он не спускал глаз с Чехова.

А за бочками видишь большие железные клетки?

Вижу.

Вот в этих клетках сидят всякие звери. Идем, посмотрим.

Он взял ручку Вити, который совершенно спокойно доверился ему и побежал рядом с А. П. вниз к клеткам.

С палубы парохода я все время следила, как А. П. переходил от клет­ки к клетке, что-то, склоняясь к Вите, объяснял ему, чему-то смеялся и, заботливо держа за плечо его рукой, охранял от слишком большой бли­зости к клеткам.

Когда А. П. шел обратно, держа за руку Витю, я поспешила навстре­чу, видя, что и самому А. П. нелегко подниматься.

Ну, рассказывай маме, с какими зверьми ты познакомился.

С обезьянкой... с волком...

Волк произвел на него большое впечатление. Видите, у него до сих пор расширены зрачки.

Я волка не боюсь. Я лева тоже не боюсь.

Вот как! Какой ты храбрый! Где же ты видел «лева»?

Во сне,— пояснила я.

Я пришел в ванну, а в ванне сидит лев.

А. П. расхохотался. Схватил Витю под локотки и поднял вверх, глядя на него лучистыми нежными глазами, и стал приближать его к себе, как будто желая поцеловать, но вдруг отстранил и поставил бережно на пол.

Мы ходили взад и вперед по палубе. А. П. спросил меня:

Вы ведь, кажется, раньше были актрисой? Почему вы оставили сцену?

Я коротко рассказала, что заставило меня отойти от театра.

А. П. знал от мужа, что мы собираемся за границу, и спросил, куда именно едем.

Меня с юных лет тянет в Рим... Египет...

Ну, еще бы! Пирамиды... сфинксы... А в Риме: Колизей. Термы Ка- ракаллы...

Мне показалась едва уловимая насмешка в этих словах. Лицо мое залилось краской.

Вот извольте видеть,— заговорил муж.— Мне хочется на Восток, а ей подавай Рим. И ничего не поделаешь: приходится уступать.

Не надо было, батенька, жениться на актрисе. Это такой народ...

А. П. оборвал, коротко рассмеялся, и мы тоже улыбнулись этой без­обидной шутке.

Впоследствии было получено письмо от А. П., которое начиналось так: «Дорогой Александр Митрофанович.

Представьте, я женюсь и представьте —*на актрисе» г.

А. П. искоса взглянул на меня и совсем просто, по-дружески сказал:

Езжайте во Флоренцию. Вот город! 3

Из того, что вы видели, Антон Павлович, какие города вам больше всего нравятся?— спросил А. М.

Трудно, батенька, сказать так сразу. Ну, первое могу сказать, что больше всего мне нравится Москва.

Москва!— вырвалось у меня изумленно.

Да-с, сударыня, Москва. Другого такого города вам не найти на земном шаре. Ну, хорош Париж. Значит, собственно, три: Москва, Фло­ренция, Париж.

Было досадно, что сын то и дело бежал к борту и я должна была сле­довать за ним. Он был заинтересован чайками, которые носились в сыром туманном воздухе и выхватывали всякие отбросы, плавающие на поверх­ности моря.

Один раз, побежав за мальчиком, я услышала разговор двух дам, стояв­ших у борта спиной к морю. Они смотрели в сторону нашей группы.

Вот это Чехов. Знаешь, тот, что сочинил «Три сестры».

Который?

Вот этот — в пальто и мягкой шляпе.

Это-от! — протянулось пренебрежительное разочарование. — А я думала тот — в енотовой шубе.

Я поспешила к Чехову.

Антон Павлович, вот эти дамы говорят о вас.

Что же, я им нравлюсь?

Нет. Кажется, наоборот.

Как так?— с забавной серьезностью произнес А. П.

Одна из них думает, что вы не вы, а вы — вон тот,— указала я глазами на Миролюбова,— в богатой енотовой шубе.

Ну-у! Я сам бы хотел быть им!

Сын опять очутился у железных перил борта и уже начал просовывать головку в пролеты. Я бросилась к нему. А. П. поспешил за мной.

Витя спросил:

Мама, это загорожено, чтобы люди не падали?

Да, братик мой. Это сделано так, чтобы люди не падали, а мальчики падали. Ну, а если бы,— обратился А. П. ко мне,— сын ваш упал бы в воду, что бы вы сделали?

Я бросилась бы за ним.

А плавать умеете?

Нет,— покраснев, созналась я.

Я и то бросился бы, —тихим низким голосом проговорил А. П.

Я взглянула в глубину этих поразительных в своей доброте глаз и не

усомнилась: несмотря на то, что А. П. болен, что он харкает кровью, что если бы он и не пошел ко дну, для него это было бы все равно смертельно. Сердце мое дрогнуло. Я всегда была полна любви к этому исключительно прекрасному, благородному, изысканному писателю, но тут я вдруг по­чувствовала особенную нежность к этому больному человеку.

С тех пор прошло 35 лет, но эта нежность не изжита мной.

А. П., как мне показалось, задержал на мне пытливый взгляд, помол­чал, а потом, взяв Витю за руку, сказал:

Ну, хорошо... Пойдемте пить чай. Там уже наверно все пригото­вили.

Когда мы вошли в кают-компанию, действительно, на конце боль­шого стола был сервирован чай. За другим столом сидела пара и завтра­кала. Небольшого роста бритый мужчина в клетчатом пальто и такой же кепи, шея его была замотана белым фланелевым шарфом, и нарядная дама. Возле них на полу вертелась маленькая простая собачонка.

А. П. зашептал Вите:

Смотри хорошенько, это папаша тех зверей.

Витя ничуть не удивился.

И волка5

Ну, конечно, и волка.

А. П. явно благоволил к нашему мальчику. Он посадил его рядом с бой, налил ему на блюдечко чаи и протянул ему тарелку с пирожными, альчнк тронул одно, другое.

Витя!— укоризненно остановила я.

А. М. ФЕДОРОВ Фотография, 1900-е гг.

«Сейчас смотрю я на его портрет, стоящий на моем письменном столе. Мелким, четким почер­ком чернеют сбоку портрета несколько строк, написанных рукою Чехова, и эта характерная шния его росчерка, идущая вниз. 1901 г., II, 19 — стоит дата на этом портрете». (Из воспомина- шй A. M. Федорова о Чехове. — Нынешнее местонахождение упоминаемого Федоровым портрета

Чехова неизвестно)

Собрание Н. А. Роскиной, Москва

Выбирай сперва глазками, а потом уже бери ручкой,— шутливо 1Ставительно говорил А. П.,— так всегда благовоспитанные мамаши тт деток.

Дуров, очевидно, знал А. П.4, п наверно умышленно слышно шепнул ене, что это — Чехов; следом послышалось: «Каштанка». Затем он иилым голосом начал приказывать своей известной Заплетайке делать (зные штучки.

А. П. понимал, что представление для него, но Вите, посмеиваясь, IB ори л:

Это, приятель мой, все для тебя.

Но спектакль скоро был прерван. Вбежал служащий Дурова и заявил, о верблюд ехать в Севастополь не хочет; что капитан сердится — это [держивает пароход, что верблюд стоит у сходней, недвижим, как статуя.

Дуров тотчас же пошел наверх.

Пойдемте и мы,— предложил А. П.— Это ведь очень забавно.

У мокрых скользких сходней стояла толпа, а впереди громадный рыжий верблюд. Его тянули на веревке спереди, заманивали сахаром, толкали сзади, а он, действительно, стоял, как «статуй».

Дуров метался у борта и надрывался, стараясь кричать сиплым голо­сом, и извинялся в сторону Чехова:

Я проетужен. Верблюд не узнает моего голоса,— наконец, выйдя из терпения, неистово хрипло закричал:— На лебедку его!

И вот через несколько минут лебедка вздернула это чудовище наверх.

А. П. поставил Витю впереди себя, указывал ему Hai все смешное и сам от души наслаждался этим зрелищем.

Когда верблюд с глазами, полными трагического ужаса, вздернутый на лебедке, мотал беспомощно своей кроткой мордой, а ноги, как четыре оглобли, торчали, как бы упираясь в воздух, во всех углах на палубе и на пристани переливался всеми тонами хохот.

А. П., обхватив себя обеими руками, закатился заразительным смехом. Перед ним звенел детский голосок Вити, а рядом гудел бас Миро­любова.

Вот образина! Вот чудище! — повторял, смеясь до слез, Чехов. Когда же опустили на палубу совершенно обалдевшего, с жалким видом верблюда, у А. П. смех перешел в затяжной кашель.

Миролюбов тревожно следил за ним.

Я боялась взглянуть на него.

Кашель утих. А. П. вынул носовой платок из кармана и сплюнул в него. На платке заалело пятнышко.

Пароход вышел из рейда, стал почти незаметен в тумане, а перед моими глазами неотступно алело пятнышко на платке.

В воздухе же, едва доходя до сознания, звучали детские вопросы:

А почему волк поехал на пароходе?

А почему этот дядя «такой» поехал с волком?

А чей сын верблюд?

На обратном пути я сказала мужу, что, действительно, с первых же слов беседы сразу чувствуется, что это за человек.

А. М. ответил:

Да ведь и скрипка Страдивариуса узнается не по форме и не по окраске, а по нежности и ясности тона. Достаточно заставить хотя бы слу­чайно прозвучать одну-две ее струны, и благородство драгоценного инстру­мента сейчас скажется.

Да, именно такое благородство тона было у А. П. Он сразу вызывал к себе доверие, хотя умышленно для этого ничего не делал и, может быть, именно потому, что нарочитого в нем ничего не было. И тут же как-то даже мне, мало видевшей и знавшей его, чувствовалось, что он все же не являлся перед вами с открытой душой.

Я вспоминаю, как много позже, когда отношения между А. П. и мужем более определились, он неоднократно мне рассказывал, что никто даже из близких ему людей не видел Чехова, так сказать, «при открытых две­рях».

Никто, или, если хотите, все. Но это уже не при личных с ним встре­чах, а заочно, по его произведениям. Здесь душа Чехова являлась во всей своей глубокой одаренности и тонкости.

Как-то Федоров описывал мне свой визит к Чехову и свою беседу в от­сутствии его с Марией Павловной, обожавшей своего брата. Она с неж­ностью рассказывала об А. П., какой в ранней молодости он был большой шутник и забавник; и таким он был до самой своей болезни. Она охотно рассказывала это и другим знакомым, к которым А. П. относился с сим­патией, о разных проделках и выдумках в то счастливое, хотя и нелегкое для самого А. П. и всей семьи его время.

Знакомство Федорова с А. П. произошло за три года до его смерти, когда сознание своей тяжкой болезни уже сказывалось в нем. Но и при этом временами прежняя шутливость вспыхивала у него веселыми искрами.

В записной книжке Федорова я нашла запись первого его свидания с Чеховым в Лондонской гостинице.

«Во время разговора А. П. отвернулся от нас, сплюнул мокроту в бумажный яфунтик" и бросил в печь. |

Антон Павлович!— прогудел, как шмель, своей низкой октавой Миролюбов.

Но Чехов, медленно и скорбно ходивший по диагонали комнаты, желая, очевидно, сгладить наше от его кашля впечатление, с торжествен­ной серьезностью сказал Миролюбову:

Прошу обращаться ко мне сообразно моему чину и званию. Я-с— почетный академик, значит, генерал-с, и потому требую-с величать меня— ваше превосходительство.

Но тут же, чтобы от его неожиданной шутки не осталось хотя бы фа­мильярности, Чехов, усмехавшийся сквозь усы и продолжая ходить по диагонали, заложив руки на спину, серьезно обращается к Миро­любову:

Да, так что вы хотели сказать, Виктор Сергеевич?

Нет, я так ... собственно, я хотел напомнить, что вам время принять лекарство.

Виктор Сергеевич, аккуратность — достоинство королей, я же — доктор,— отшучивается Чехов.

Он часто не договаривал фразы или, наоборот, неожиданно вступал, иногда даже как будто некстати, с продолжением мысли, которую он обдумывал про себя. Но потом оказывалось, что его слова вмещались в то, что говорилось во время его молчания, как самые красочные камни в мозаичный узор».

Раз при мне Федоров с Буниным говорили о том, как фамильярность совершенно не вяжется с представлением о Чехове. С людьми, которые были симпатичны Чехову, он допускал тон, близкий к интимности, и все же это была не интимность.

Федоров, написав пьесу «Старый дом», прежде, чем она была представ­лена на Александринской сцене, послал ее на суд Чехову. И вот письмо Чехова в ответ Федорову5:

-Ялта. 25 марта 1901

Дорогой Александр Митрофанович, книгу я сам получил недавно, пьесу же давно прочел, не написал же вам, как обещал, потому что все собирался и откладывал; в лености житие мое иждих...

Что касается пьесы, то она мне очень понравилась и, по-моему, будет иметь солидный успех. Вы талантливый человек, и это уже не должно подлежать ни малейшему сомнению. Нам бы повидаться, чтобы погово­рить, в письме же не напишешь всего, да и не сумеешь изложить свое мне­ние вкратце. Давайте повидаемся хоть осенью в Москве или в Петербурге, там поговорим обстоятельно. Пока укажу на два пункта: 1) лица у вас не новы, трактуются без малейшей потуги на оригинальность; например, нянька. 2) Чувствуется сильное пристрастие к эффектам, эффект опережает мысль, и порой кажется, что сначала автор придумал эффекты, а около них уже потом стал лепить мало-помалу и пьесу. Первое, как мне кажет­ся, есть продукт скорописания, второе же со временем само угаснет мало- помалу. Ну, да что, в письме всего не скажешь, не поместится все то, что хотелось бы сказать. Подождем осени.

Поклонитесь Италии милой. Если вы едете за границу первый раз, то скоро вас потянет домой обратно, но вы не обращайте внимания на тоску по родине, заставляйтё себя набираться впечатлений, так чтобы потом на всю зиму хватило воспоминаний. Италия удивительно хорошая страна.

Передайте мой поклон и привет вашей жене и мальчику. Желаю им счастливой дороги.

Крепко жму вам руку.

Ваш А. Чехов

Обещанных книжек жду. Ваша пьеса, повторяю, будет иметь большой успех.

Пьеса успеха не имела. Совершенно потрясенный провалом, Федоров был у Чехова, о чем писал мне:

«А. П. с тонкой деликатностью, сидя со мной бок о бок на диване, стал рассказывать о провалах своих пьес и этим отожествлением своих былых авторских переживаний с моим облегчил мне горе больше, чем каким бы то ни было утешением.

Ведь Немирович вел с вами по поводу этой пьесы серьезные пере­говоры и даже писал вам о том, что берет ее для Московского Художествен­ного театра,— закончил Чехов.— Напрасно вы поспешили отдать пьесу Савиной. В Художественном театре пьеса ваша имела бы успех, как я вам предсказывал».

И А. М. говорил о той растрогавшей его задушевности тона, с кото­рым вел по этому поводу А. П. разговор с ним, и добавил:

Не знаю не только я, но и близкие ему люди вряд ли знают что-ни­будь больше такой задушевности.

Перечитав все, что писалось о Чехове, я не могу не задаться вопросом: дружил ли А. П. с кем-нибудь настолько, чтобы раскрыть свою душу кому бы то ни было и позволить взглянуть в ее тайники?

В книге интимных писем Чехова к своей жене О. JI. Книппер сама избранница его жалуется на то, что его письма ее не удовлетворяют, что его душа неизменно замкнута для нее. А. П. чаще всего шутливо отвечает на эти упреки,— уверяет, что не понимает, чего она от него хочет, что он любит ее и верит в нее, но, даже со стороны, многие строки его не ка­жутся убедительными. В этих же письмах упоминается множество имен и есть множество отзывов о знакомых, известных большею частью лица^, которых принято считать его друзьями, потому что он с ними снимался, с ними работал в литературе, и в театре, и в жизни, но ни одно имя, ни одно лицо не вызывает намека даже на дружеское чувство к ним у Че­хова. Самое большее — это расположение или внимание к таланту того или другого писателя или артиста...Но и эти отзывы в большинстве сдер­жанны, а иногда и неожиданны по своей суровости и иронии.

Признаюсь, я встревожилась, когда среди других имен мне броси­лось в глаза имя Федорова, а потом название его пьесы «Стихия».

«Получил от Федорова том пьес. Между прочим, «Стихия". Мне сия пьеса нравится, она в миллион раз талантливее всего Тимковского»

Вероятно, это был ответ на похвалы О. JI. известному в то время даро­витому автору пьес, шедших на сцене императорских театров; указывая на писательские недостатки Федорова, снова отмечает его способность в технике драмы и т. п.

Об этой четырехактной драме А. П. писал:

Дорогой Александр Митрофанович.

Спасибо вам за милое письмо, за то, что вспомнили. Пьесы ваши про­чел. «Стихия» произвела на меня сильное впечатление. Это интересная совсем новая, живая вещь, делающая честь вашему таланту. Пожалуй, это лучшая ваша пьеса. Когда увидимся, поговорим обстоятельней, в пись­ме же не передать всего.

В пьесе мне все понравилось, и то, о чем я буду сейчас говорить, не есть недостатки, это только мое мнение, которое, быть может, изменится после того, как мы увидимся и поговорим.

Во-первых, название «Стихия» не достаточно просто, в нем чувствуется претенциозность. Кое-где выползает мастерство, а не искусство: так, под­делка под декаданс не французский и не бельгийский, а российский дека­данс, например, хоть страница 112—113.

Лидия художница, очень талантлива, а потому и холодна, у вас же она кое-где истерична, истерична в своем страдании, в манерах. Что Арина Ивановна пьет — это очень хорошо: она у вас удалась вполне: только прискучает кабачками фаршированными и синими баклажанами, кушанья­ми, кстати сказать, для российского уха безразлично скучными, неинте­ресными.

Ну, да поговорим, когда увидимся. А теперь поклонитесь Куприну и его жене и будьте здоровы. Пьесу передам Немировичу завтра. Сегодня ее читает жена.

Желаю всего хорошего»

Ваш А. Чехов7

Письма А. П. Чехова к Федорову нигде не напечатаны. Он не решался печатать потому, что в них попадались похвалы, опубликования которых он боялся, чтобы не было принято за рекламу с его стороны 8.

«Мало ли что иногда пишется в письмах автору из любезности, дели­катности — по доброте или иным соображениям».

Но доказательства искренно хорошего отношения А. П. к Федорову были в передаваемых беседах о нем с другими лицами.

Так, Найденов, автор «Детей Ванюшина», сидя у нас, говорил, что Чехов считает Федорова прирожденным драматургом.

В одном из писем ко мне А. М. писал: «Сегодня я обедал вместе с До­рошевичем, и он мне передал, что Чехов с величайшей похвалой отозвался обо мне как о драматурге и как о личности. Зная строгость Чехова к лю­дям и писателям, мнением Чехова я дорожу больше, чем чьим-либо дру­гим, и в его искренность и беспристрастие глубоко верю».

В 1903 г. мне было сделано поручение отвезти нелегальную литературу в Ялту. Направляясь по назначению, я хранила в себе тайную надежду увидеть Чехова.

Я остановилась у Елпатьевских, и хотя мое пребывание тоже было нелегально, я все же просила С. Я. Елпатьевского пойти со мной к Чехову.

Да уж так и быть, крамольница, я бы решился с вами пойти, но, к огорчению, А. П. болен очень и всякие лишние разговоры ему вредны.

В 1904 г. летом к нам на террасу спешно вошел за статьей местный журналист и сказал:

Умер Чехов!

У нас одновременно без слов вырвался стон. И стало так тихо, точно умер Чехов здесь, за нашей стеной. Через некоторое время послышались рыдания Федорова и скорбные неудержимые слезы полились по моим щекам.

В архиве Федорова было порядочно писем А. П. Чехова, но, к моему страшному огорчению, по разным неблагоприятно сложившимся обстоя­тельствам большая часть архива Федорова была расхищена. Из него довольно большое количество эпистолярной литературы поступило от меня в Московский Центральный литературный музей. Туда же отданы и два письма Чехова, содержания которых не помню. Даже портрет Чехова с надписью Федорову был похищен у меня со стола, вероятно поклон­ником Чехова. Когда я осведомила об этом Федорова, он написал мне:

«Эта утрата горше всех других утрат, потому что вместе с ними, осо­бенно на закате жизни, погибают последние нити, которые к этой жизни привязывают. Образ А. П. Чехова и умершего —живет и угасшего — све­тит. Воспоминания стоят действительности и иногда бывают и дороже ее. В них оправдание прошлого и опора настоящего».

И образ А. П. Чехова будет светить вечным неугасимым светом и в будущем. Он провидел его своим взглядом огромного могущественного таланта.

«Но страдания наши перейдут в радость для тех, кто будет жить после нас, счастье и мир настанут на земле» 9.

8/VI—36 г.

ПРИМЕЧАНИЯ

JT. К. Федорова ошиблась: это было не весной 1900 г., а в феврале 1901 г.

Это письмо Чехова Федорову остается неизвестным.

По письмам известны другие — отрицательные— отзывы Чехова о Флоренции.

Чехов и Владимир Леонидович Дуров (1863—1934) были лично знакомы и встречались еще в 1887 году. В книге «Мои звери» (1927) Дуров пишет: «Ее (Каштанки) история послужила содержанием для знаменитого рассказа А. П. Чехова — .Каштан­ка* , написанного автором с моих слов» (стр. 59).

Следует текст письма Чехова от 25 марта 1901 г., автограф которого был передан, вместе с текстом воспоминаний, А. И. Роскину и ныне хранится в ЛБ (ф. 331, 70/25): текст его опубликован в «Записках», вып. 16, стр. 183—184. Книга, о которой идет речь в письме,— третий том собрания сочинений Чехова. Федоров просил прислать ее в своем письме от 21 марта 1901 г.

8 Письмо Чехова к О. Л. Книппер от 22 февраля 1903 г. (XX,52). В подлиннике воспоминаний Федоровой эта цитата дана неточно.

Это письмо, которое датируется октябрем 1902 г., ранее не было известно. В архиве А. И. Роскина сохранилось письмо А. М. Федорова к Л. К. Федоровой, где полностью приведен чеховский текст; местонахождение автографа Чехова неизвестно.

«Сегодня у меня радостный день,— писал Федоров жене.— Я получил письмо от Чехова, которое воспроизвожу дословно...» Далее следует текст публикуемого письма, вплоть до подписи, имитирующей подпись Чехова. Далее Федоров пишет: «Понимаешь ли, как это хорошо. Я почти не сомневаюсь теперь, что пьеса пойдет у Немировича тем более, что у них совсем теперь нет новых пьес. Даже Горький взял свою пьесу назад. Я не понимаю несколько подчеркнутой мною фразы в письме Чехова, не то это его субъективное мнение о характере таланта, а может быть я не совсем понял его» (Федоров подчеркнул в письме Чехова фразу: «Лидия художница, очень талантлива, а потому и холодна»). Это письмо Чехова — ответ на следующее письмо Федорова: «Глубокоуважаемый Антон Павлович. Куприн передал мне ваш привет. Спасибо за память. Отзываюсь на это моими пьесами „Обыкновенная женщина" и .Стихия". Пер­вую вы знаете в первоначальной редакции. Для книги я ее очень изменил и переработал. „Стихия" для вас новая вещь. Прочтите ее и сообщите свой приговор. Ваш суд мне всегда дороже, чем отзывы всех критиков вместе ...). Когда прочтете „Стихию", передайте ее Владимиру Ивановичу Немировичу-Данченко. Может быть, хоть с этой повезет в Художественном театре». Письмо без даты, но на нем пометка Чехова: 1902. X. В письме от 17 февраля 1903 г., посылая Чехову книгу своих пьес (СПб., 1903; кроме «Обыкновенной женщины» и «Стихии», в книгу вошли пьесы «Старый дом» и «Бурелом»), Федоров писал: «Получил я от Немировича письмо отно­сительно „Стихии". Много очень лестных похвал, но касательно постановки в Худо­жественном театре ничего определенного не пишет».

В Полном собрании сочинений Чехова напечатаны два письма А. М. Федорову; итак, всего в настоящее время известны полностью четыре письма и отрывок из пятого (см. его выше). Несомненно, что их было значительно больше: писем Федорова к Чехову сохранилось десять.

Цитата из четвертого действия пьесы «Три сестры» (монолог Ольги).

И. А. БУНИН. ИЗ НЕЗАКОНЧЕННОЙ КНИГИ О ЧЕХОВЕ

Публикация Н. И. Гитович

В последний год жизни И. А. Бунин работал над литературным портретом Чехо­ва. Эта книга, оставшаяся незаконченной и недоработанной, после смерти Бунина из­дана вдовой писателя В. Н. Буниной с ее вступлением и предисловием М. А. Алданова: И. А. Б у н и н. О Чехове. Незаконченная рукопись. Нью-Йорк, 1955.

Мысль написать о Чехове возникла у Бунина еще в 1911 г., когда М. П. Чехова об­ратилась к нему с просьбой дать предисловие к готовящемуся изданию «Писем А. П. Чехова» (см. об этом выше, в статье А. К. Бабореко «Бунин и Чехов»), Тогда жеБунин дал согласие и издательству Маркса написать биографический очерк о Чехове. Но и от этого предложения Бунин отказался, но по другим мотивам — ссылаясь на то, что ему дали слишком короткий срок — 1 ноября 1911 г. (см. письмо Бунина М. П.Чеховой от 9 сентября 1911 г.—ЛБ).

И только в 1952 г., когда, живя за границей, Бунин познакомился с письмами Че­хова по Полному собранию сочинений и писем, выпущенному Гослитиздатом, а также с изданным Гослитиздатом сборником «Чехов в воспоминаниях современников»,он снова решил писать о Чехове.

В. Н. Бунина пишет во вступленйи к книге Бунина:

«В 1953 году нам, наконец, удалось приобрести советское издание ^Письма А. П. Чехова" (кроме двух первых томов). Мы их перечитывали. Иван Алексеевич, указывая мне, что нужно выписать, испестрил книги своими надписями и помет­ками.

Перечитал он-в те времена все, что можно было достать в Париже о Чехове...»

В эту незаконченную книгу вошли воспоминания о Чехове, известные по предыду­щим публикациям (см.: сб. «Знание», кн. 3. СПб., 1905; И. Б у и и н. Собр. соч., т. VI. СПб., изд. Маркса, 1915.— Тоже веб. «Чехов в воспоминаниях современников», [изд. 1954 и 1960 гг. и в книге: И.Бунин. Собр. соч., т. 5. М., изд. «Правда», 1956), допол­ненные не известными ранее отрывками. Как сообщает В. Н. Бунина, «в бессонные ночи Иван Алексеевич,—• в последний год жизни он почти лишился сна,— делал заметки на обрывках бумаги, иногда даже на папиросных коробках, — вспоминал беседы с Чеховым».

В книгу включены также материалы, собранные Буниным для своей работы:

Выписки из нескольких книг о Чехове, к которым имеются критические замеча­ния Бунина, сделанные им на полях этих книг: Л. Шестов. Творчество из ничего. Пб., 1908. М. Курдюмов. Сердце смятенное. Нью-Йорк, 1934. 3. Н. Гиппиус. Живые лица, т. II (глава «Благоухающие седины»). Прага, 1925. П. Б и ц и л л и. Творчество Чехова. Опыт стилистического анализа. София, 1942.

Выписки из писем Чехова.

Выписки из сборника «Чехов в воспоминаниях современников».— М., 1952, так­же с замечаниями Бунина на полях сборника. Лучшими из воспоминаний Бунин нахо­дил воспоминания Потапенко, Тихонова (Сереброва), Авиловой. Последние произвели на него сильное впечатление. Они перепечатаны в книге почти целиком и дополнены письмами Авиловой к И. А. и В. Н. Буниным, посланными из Чехословакии, где

Авилова жила в 1922—1923 гг. В них нет ничего о Чехове и даны они только для ха­рактеристики Авиловой.

Сделаны выписки из воспоминаний Симова, Короленко, Лазарева-Грузинского, Щеглова, Щепкиной-Куперник, Станиславского, Немировича-Данченко, Телешова, Вересаева, Елпатьевского, Карпова, Гарина, Россолимо. К этим отрывкам даны крат­кие замечания Бунина, большей частью отрицательного характера.

Отрицательно оценивает Бунин воспоминания Горького. Имя Горького в книге упоминается несколько раз, и все эти упоминания носят явно злобный характер, даже в тех местах книги, где Бунин вспоминает годы своей дружбы с Горьким.

Из первой части книги мы печатаем первую главу, которая, по-видимому, наибо­лее законченна и дает некоторое представление о характере задуманной Буниным ра­боты, и главы третью и четвертую, в которых, наряду с известными отрывками из за­писных книжек Бунина, имеются новые страницы. Печатаются также некоторые вы­держки мемуарного характера из второй части книги. Цитаты, приводимые Буниным из писем Чехова, воспоминаний о нем и т. п., сверены и встречающиеся в них неточности устранены.

Воспоминания Бунина, близко знавшего Чехова в последние годы его жизни, не­сомненно занимают одно из первых мест в мемуарной литературе о Чехове. О том, что Бунин очень тонко понимал Чехова, писала М. П. Чехова в письме к П. В. Быкову от 10 мая 1911 г.: «Вы просили меня указать вам кого-нибудь, кто бы мог написать биогра­фию покойного моего брата, и, если вы помните, я советовала вам Ив. Ал. Бунина. И теперь советую его же и даже прошу. Лучше его никто не напишет, он очень хорошо знал покойного, понимал его и может беспристрастно к этому делу приступить... По­вторяю, мне бы очень хотелось, чтобы биография соответствовала действительности и была бы написана И. А. Буниным» (ИРЛИ, ф. Быкова, № 273).

О ЧЕХОВЕ Из части первой

I

Мы сидели, как обычно, в кабинете Антона Павловича и почему-то заговорили о наших крестных отцах:

Вас крестил генерал Сипягин, а вот меня купеческий брат Спири- дон Титов. Слыхали такое звание?

Нет.

И Антон Павлович протянул мне метрическое свидетельство. Я прочел и спросил:

Можно мне переписать его?

Пожалуйста.

«Запись в метрической книге Таганрогской соборной церкви:

„I860 года месяца Генваря 17-го дня рожден, а 27-го крещен Антоний; родители его: таганрогский купец третьей гильдии Павел Георгиевич Чехов и законная жена его Евгения Яковлевна; восприемники: таганрог­ский купеческий брат Спиридон Титов и таганрогского третьей гильдии купца Дмитрия Сафьянопуло жена"».

Купеческий брат! удивительное звание! — никогда не слыхал!

В метрическом свидетельстве указано, что Чехов родился 17 Генваря.

Между тем Антон Павлович в письме к сестре пишет (16 января 1899 г.):

«Сегодня день моего рождения: 39 лет. Завтра именины, здешние

мои знакомые барышни и барыни (которых зовут антоновками) пришлют и принесут подарки».

Разница в датах? Вероятно, ошибся дьякон

* * *

Я спрашивал Евгению Яковлевну (мать Чехова) и Марью Павловну:

Скажите, Антон Павлович плакал когда-нибудь?

Никогда в жизни,— твердо отвечали обе.

Замечательно 2.

* * *

Чехов родился на берегу мелкого Азовского моря, в уездном городе' глухом в ту пору, и характер этой скучной страны не мало, должно быть способствовал развитию его прирожденной меланхолии. Печальная, без" надежная основа его характера происходила еще и от того, что в нем, как мне всегда казалось, было довольно много какой-то восточной наследст­венности,— сужу по лицам его простонародных родных, по их несколько косым и узким глазам и выдающимся скулам. И сам он делался с годами похож на них все больше и состарился душевно и телесно очень рано, как и подобает восточным людям. Чахотка чахоткой, но все же не одна она была причиной того, что, будучи всего сорока лет, он уже стал по­хож на очень пожилого монгола своим желтоватым, морщинистым лицом. А детство? Мещанская уездная бедность семьи, молчаливая, со сжатым ртом, с прямой удлиненной губой мать, «истовый и строгий» отец, за­ставлявший старших сыновей по ночам петь в церковном хоре, мучивший их спевками поздними вечерами, как какой-нибудь зверь; требовавший с самого нежного возраста, чтобы они сидели по очереди в качестве «хо­зяйского ока» в лавке. И чаще всего страдал Антоша,— наблюдательный отец сразу отметил его исполнительность и чаще других засаживал его за прилавок, когда нужно было куда-нибудь ему отлучиться. Единствен­ное оправдание — если бы не было церковного хора, спевок, то и не было бы рассказов ни «Святой ночью», ни «Студента», ни «Святых гор» 3, ни «Ар­хиерея», не было бы, может быть, и «Убийства» без такого его тонкого зна­ния церковных служб и простых верующих душ. Сидение же в лавке дало ему раннее знание людей, сделало его взрослей, так как лавка его отца была клубом таганрогских обывателей, окрестных мужиков и афонских монахов. Конечно, кроме лавки, помогло еще узнать людей и то, что он с шестнадцати лет жил среди чужих, зарабатывая себе на хлеб, а затем в Москве еще студентом много толкался, в «мелкой прессе», где челове­ческие недостатки и даже пороки не очень скрываются. Он назвал эту среду «кичеевщиной», по фамилии Петра Кичеева, «типичного представи­теля продажной мелкой прессы» 4. Помогла и профессия врача. Он чуть ли не с первых курсов стал летом работать в земских больницах в Новом Иерусалиме, в Воскресенске. Его брат, Иван Павлович, получил место учителя в церковно-приходской школе, квартира была из четырех комнат, и семья Чеховых на лето приезжала к нему.

Потом они снимали флигель на летние месяцы в Бабкине, имении Ки­селевых, с которыми они очень сдружились. Это — была уже подмосков­ная. Отец М. В. Киселевой, Бегичев, был директором Малого театра, а потому у Киселевых вечно бывали актеры, музыканты, певцы, художни­ки. У них Чехов вошел вместе с Марьей Павловной, которая очень подру­жилась с М. В. Киселевой, в артистическую среду, часто много слушал там у них серьезную музыку.

При его восприимчивости и наблюдательности, семь лет в этих местах дали ему как писателю очень много. Ведь и «Унтер Пришибеев» оттуда, и «Дочь Альбиона», и «Егерь», и «Злоумышленник», и «Хирургия», и «На­лим»...

И странно, как много дали его произведений подмосковные места, так ничего не дал Псел, где он прожил два лета 88, 89, хотя восторгался этими местами выше меры, но в литературе его они не отразились.

41 Литературное наследство, т. 68

Фотография 1902 или 1903 г. Местонахождение оригинала не­известно. Печатается по пере­съемке

«На карточке любительской, не помню, кем снятой. — в его

кабинете мы сидим — он в кресле, а я на ручке кресла — у него смеющееся лицо, у меня злое, осовелое...» (Из воспо­минаний И. А. Бунина)

Собрание В. Н. Буниной, Париж

ОБОРОТНАЯ СТОРОНА ФОТОГРАФИИ, ИЗОБРА­ЖАЮЩЕЙ ЧЕХОВА и И. А. БУНИНА

«Ничтожество свое сознаешь? Не всем, брат, Мишам надо быть одинако­выми. Ничтожество свое сознавай, знаешь где? Перед богом, пожалуй, пред умом, красотой,природой,но не перед людьми.Среди людей нужно созна­вать свое достоинство. Ведь ты не мошенник, честный человек? Ну, и ува­жай в себе честного малого и знай, что честный малый не ничтожность. Не

смешивай „смиряться" с „сознавать свое ничтожество"»7.

* * *

Моим друзьям Елпатьевским Чехов не раз говорил:

— Я не грешен против четвертой заповеди... 8

И действительно, еще гимназистом в письме от 29 июля 1877 года Анто­ша писал своему двоюродному брату М. М. Чехову, которого называли Чохов, прототип Печаткина в повести «Три года». (Это он, ударяя по воз­духу рукой, говорил «кроме» и заказывал в трактире так: «Принеси мне главного мастера клеветы и злословия с пюре». Оторопелый половой, по­думав, догадался и принес порцию языка с пюре. И в этом есть что-то че­ховское): «Отец и мать единственныедля менялюдинавсем земномшаре,для которых я ничего никогда не пожалею. Если я буду высоко стоять, то это де­ло их рук, славные они люди, и одно безграничное их детолюбие ставпт пх выше всяких похвал, закрывает собой все их недостатки, которые могут появиться от плохой жизни, готовит им мягкий и короткий путь, в кото­рый они веруют и надеются так, как немногие» 9.

Надпись И. А. Бунина: «Я и Чехов, в Ялте, в доме Чехова в Аутке в его кабинете. 1902 или 1903 г. Ив. Бунин»

К.М Li Ttyvh f М ^Щ/Ъ, Cjxuifi

6ъ jfyjwK'f \Л .Ф tuiUi

* * *

С самых первых лет студенчества А. П. взял на свои плечи всю семью.

* *

Со второго семестра первого курса он начал работать в юмористических журналах, куда его провел брат Александр, который еще в пору таган­рогской жизни Антоши помещал его остроты в «Будильнике» 10.

Чехов редкий писатель, который начинал, не думая, что он будет не только большим писателем, а даже просто писателем. А ведь 6 августа 1883 года он послал в «Осколки» «Дочь Альбиона», рассказ совсем не юмо­ристический...

* * *

Писать же приходилось вот при каких условиях:

«Передо мной моя не литературная работа, хлопающая немилосердно по совести, в соседней комнате кричит детиныш приехавшего погостить родича, в другой комнате отец читает матери вслух «Запечатленного ан­гела"... Кто-то завел шкатулку, и я слышу „Елену Прекрасную"... Хочется удрать на дачу, но уже час ночи... Для пишущего человека гнусней этой обстановки и придумать трудно...»11

И только с 1885 года, когда Чеховы переселились на Якиманку и А. П. стал врачом, у него оказалась отдельная комната, кабинет с камином.

Живость, работоспособность его поразительна,— ведь среди всех писа­ний он окончил самый трудный факультет.

* * #

Затем его замечательное письмо к старшему брату Александру от 20 февраля 83 г., где он пишет ему относительно его незаконного брака с его женой, которой тульская консистория после развода запретила всту­пать в брак. Отец к их незаконному сожительству относился отрицатель­но, Александр Павлович страдал.

«Не знаю, чего ты хочешь от отца? Враг он курения табаку и незакон­ного сожительства — ты хочешь сделать его другом? С матерью и теткой можно проделать эту штуку, а с отцом нет. Он такой же кремень, как рас­кольники, ничем не хуже, и не сдвинешь ты его с места. Это его, пожалуй, сила. Он, как бы сладко ты ни писал, вечно будет вздыхать, писать тебе одно и то же, и, что хуже всего, страдать...».

В конце письма прибавляет:

«Я, каюсь, слишком нервен с семьей. Я вообще нервен. Груб, часто несправедлив...»12

А каким он стал: он прежде всего воспитывал себя, а потом уже сво­их. И как многие, кто вспоминал и характеризовал его, неправильно по­нимали его характер. От природы он был вспыльчив, как он пишет в одном письме к Книппер.

* * *

Замечательно, как А. П., будучи 26-летним врачом, объясняет в пись­ме брату Николаю, что такое воспитание. (Письмо помечено мартом 1886.)

«Воспитанные люди должны удовлетворять следующим условиям:

Они уважают человеческую личность, всегда снисходительны, мяг­ки, вежливы, уступчивы...

Они уважают чужую собственность, а потому платят долги.

Не лгут даже в пустяках... Они не лезут с откровенностями, когда их не спрашивают...

Они не уничижают себя с тою целью, чтобы вызвать в другом сочув­ствие...

Они не суетны. Их не занимает рукопожатие пьяного Плевако. •

Если имеют в себе талант, то уважают его... Они жертвуют для него всем. Они брезгливы.

Они воспитывают в себе эстетику... Им нужна от женщины не пос­тель... Им, особенно художникам, нужны свежесть, изящество, человеч­ность, способность быть не ...), а матерью...

Тут нужны беспрерывные дневной и ночной труд, вечное чтение, шту- дировка, воля... Тут дорог каждый час.

Брось я сейчас семью на произвол судьбы, я старался бы найти себе извинение в характере матери, в кровохарканье и проч.» 13.

Да, это письмо интересно не только, как назидательное, но из него можно понять, как А. П. сам себя воспитывал, как он был строг к себе.

В ноябре 1884 года он с помощью Лейкина устроился корреспондентом «Из зала суда» от «Петербургской газеты» по «Скопинскому делу» и. Отчеты его были блестящи, с художественными характеристиками. Мнения независимы, например, Плевако ему не понравился 15. Кончилось все печально — длительным кровохарканьем, к которому он отнесся легко­мысленно, и в голову не пришло, что оно чахоточное .

sfc *

В 1885 году поездка в Петербург. До этого времени из настоящих писателей он был знаком только с Лесковым, которого любил и который в Москве в 1883 году, когда они возвращались вместе откуда-то, где много пили, его «помазал, как Самуил Давида»... 17

Познакомился Чехов в Петербурге в этот приезд с Сувориным, Гри­горовичем и Бурениным 18.

Вернувшись в Москву, он переменил квартиру,— она оказалась сы­рой, и он побоялся, что опять будет кровохарканье, снял напротив преж­ней на той же Якиманке, квартира находилась под помещением, которое кухмистер сдавал под свадьбы и поминки. А. П. писал:

«В обед — поминки, ночью — свадьбы... смерть и зачатие» 19.

* *

1886 года 15 февраля под подписью А. Чехов появился впервые рас­сказ «Панихида» в «Новом времени».

21 февраля — письмо от Суворина 20.

Лейкин решил издать книгу его произведений под заглавием «Пест­рые рассказы» (я эту книгу прочел в поезде, не отрываясь, купив ее в Ельце, на вокзале, в 16 лет, и пришел в восторг. Виньетку для нее нари­совал Шехтель, друг Николая Чехова, в будущем известный архитектор. Я был знаком с ним, встречался у Марьи Павловны в Москве. Милый, та­лантливый толстяк).

В конце марта Чехов получил письмо от Григоровича, заставившее его задуматься о себе, как о писателе 2V

20 марта 86 года Антон Павлович ответил ему:

«...Если у меня есть дар, который следует уважать, то, каюсь перед чистотою вашего сердца, я доселе не уважал его. Я чувствовал, что он у меня есть, но привык считать его ничтожным... Все мои близкие всегда относились снисходительно к моему авторству и не переставали дружески советовать мне не менять настоящее дело на бумагомаранье... Не помню я ни одного своего рассказа, над которым я работал бы более суток, а «Егеря», который вам понравился, я писал в купальне! Как репортеры пишут замет­ки о пожарах... машинально, полубессознательно, нимало не заботясь ни о читателе, ни о себе самом...».

Кстати сказать, мне «Егерь» не нравится, — нахожу его слабым рас­сказом.

Далее Чехов признается, что «писал я и всячески старался не потра­тить на рассказ образов и картин, которые мне дороги и которые я, бог знает почему, берег и тщательно прятал».

«Первое, что толкнуло меня к самокритике, было очень любезное и, насколько я понимаю, искреннее письмо Суворина. Я начал собираться написать что-нибудь путевое, но все-таки веры в собственную литератур­ную путевость у меня не было» 22.

Удивительный был человек! Удивительный писатель! — прибавлю я.

* * *

В том же 86 году 26 октября в «Новом времени» была напечатана его повесть «Тина». Чехов послал ее своей близкой знакомой М. В. Киселе­вой, владетельнице Бабкина, где Чеховы проводили лето в 85, 86, 87 годах.

Ответ он получил в конце года, возмущенный. Письмо полно негодова­ния:

«...Присланный вами фельетон мне совсем не нравится, хотя я убежде­на, что к моему мнению присоединятся весьма и весьма немногие. На­писан он хорошо, читающие мужчины пожалеют, что судьба не натолкнула их на подобную Сусанну, которая сумела бы распотешить их разнуздан­ность, женщины втайне позавидуют ей, но большая часть публики прочтет с интересом и скажет: „Бойко пишет этот Чехов, молодец!" Может быть, вас удовлетворяют 115 руб. и эти отзывы, но мне лично досадно, что пи­сатель вашего сорта *, то есть не обделенный от бога, показывает мне только одну „навозную кучу". Грязью, негодяями, негодяйками кишит мир, и впечатления, производимые ими, не новы, но зато с какой благо­дарностью относишься к тому писателю, который, проведя вас через всю вонь навозной кучи, вдруг вытащит оттуда жемчужное зерно,— зачем же тогда одна куча? Дайте мне зерно, чтобы в моей памяти стушевалась вся грязь обстановки, от вас я вправе требовать этого, а других, не умею­щих отстоять и найти человека между четвероногими животными — я и читать не стану... Может быть, было бы лучше промолчать, но мне нестер­пимо хотелось ругнуть вас и ваших мерзких редакторов, которые так равнодушно портят ваш талант. Будь я редактором,— я, для вашей же пользы, вырезала бы ваш этот фельетон... фельетон ваш все-таки препро­тивный. Предоставьте писать подобные (по содержанию!) разным нищим духом и обездоленным судьбою писакам: Окрейц, Альбову и тутти кванти бездарностям».

Только через три недели Чехов написал ответ:

Ред.

«...У меня, и у вас, и у критиков всего мира нет никаких прочных дан­ных, чтобы иметь право отрицать эту литературу. Я не знаю, кто прав: Гомер, Шекспир, Лопе де Бега, вообще древние, не боявшиеся рыться в „навозной куче", но бывшие гораздо устойчивее нас в нравственном от­ношении, или же современные писатели, чопорные на бумаге, но холод­но-циничные в душе и в жизни? Яне знаю, у кого плохой вкус: у греков ли, которые не стыдились воспевать любовь такою, какова она есть на са­мом деле в прекрасной природе, или же у читателей Габорио, Марлита, Пьера Бобо (П. Д. Боборыкина.— И. Б.)? ... Ссылка на Тургенева и Толстого, избегавших „навознуюкучу", не проясняет этого вопроса. Их брезгливость ничего не доказывает: ведь было же раньше них поколение писателей, считавшее грязью не только „негодяев с негодяйками", но даже описание мужиков и чиновников ниже титулярного... Художественная литература потому и называется художественной, что рисует жизнь такою,

ДОМ ЧЕХОВА В ЯЛТЕ Фотография, около 1900 г. Литературный музей, Москва

какова она есть на самом деле. Ее назначение — правда безусловная и честная. Суживать ее функции такою специальностью, как добывание „ зерен" так же для нее смертельно, как если бы вы заставили Левитана рисо­вать дерево, приказав ему не трогать грязной коры и пожелтевшей листвы... Для химиков на земле нет ничего нечистого. Литератор должен быть так же объективен, как химик, он должен отрешиться от житейской субъек­тивности и знать, что навозные кучи в пейзаже играют очень почтенную роль, а злые страсти так же присущи жизни, как и добрые» 23.

А М. В. Киселева была писательницей, дом их был культурный, у них бывали и художники, и музыканты, и актеры. Чехов любил эту семью, и они были дружны.

Через пятьдесят лет, после выхода в свет моих «Темных аллей», я получал подобные письма от подобных же Киселевых и приблизительно некоторым из них отвечал так же. Действительно все повторяется.

III

Весною 1900 года, когда в Крыму играл Художественный театр, я тоже приехал в Ялту. Встретился тут с Маминым-Сибиряком, Станюковичем, Горьким, Телешовым, Куприным 24. Привезены были четыре пьесы: «Чайка», «Дядя Ваня», «Одинокие» Гауитмана и «Гедда Габлер» Ибсена. Спектакли шли сначала в Севастополе, потом в Ялте.

Все были оживлены, возбуждены, Чехов чувствовал себя сравнитель­но хорошо. Мы с утра отправлялись в городской театр, ходили по сцене, где шли усиленные приготовления к спектаклю, а затем всей компанией направлялись к Чехову, где проводили все свободное время.

Чехов в те дни увлекался «Одинокими», много об этом говорил, считал, что Художественный театр должен держаться подобных пьес.

* * Не

Станиславский вспоминает об этих днях:

«Приезжали, уезжали. Кончался один завтрак, подавали другой, Марья Павловна разрывалась на части, а Ольга Леонардовна, как вер­ная подруга или как будущая хозяйка дома, с засученными рукавами де­ятельно помогала по хозяйству. .

В одном углу литературный спор, в саду, как школьники, занимались тем, кто дальше бросит камень, в третьей кучке И. А. Бунин с необык­новенным талантом представляет что-то, а там, где Бунин, непременно стоит Антон Павлович и хохочет, помирает от смеха. Никто так не умел смешить Антона Павловича, как И. А. Бунин, когда он был в хорошем настроении».

«Горький со своими рассказами об его скитальческой жизни, Мамин- Сибиряк с необыкновенно смелым юмором, доходящим временами до буффонады, Бунин с изящной шуткой, Антон Павлович со своими неояш- данными репликами, Москвин с меткими остротами — все это делало одну атмосферу, соединяло всех в одну семью художников. У всех рождалась мысль, что все должны собираться в Ялте, говорили даже об устройстве квартир для этого. Словом, весна, море, веселье, молодость, поэзия, ис­кусство — вот атмосфера, в которой мы в то время находились» 25.

— Мало ли о чем мечтают русские люди, когда им хорошо,— прибав­лю я.

* * *

И вот среди всего этого оживления подошел ко мне известный в Москве адвокат, Иван Николаевич Сахаров, один из тех,кто всегда вертится около актеров, писателей, художников, и сказал:

Иван Алексеевич, уезжайте отсюда...

Почему? — удивился я.

Вам, конечно, очень тяжело здесь среди таких знаменитостей, как Горький, например...

Нисколько,— сказал я сухо,— у меня иной путь, чем у Горького, буду академиком... и неизвестно, кто кого переживет...

Он с глупой улыбкой, пожав плечами, отошел. Я же продолжал бывать и в театре и у Чеховых.

Прощальный завтрак давала на широкой крыше дома Фанни Карловна Татаринова, пригласившая на него всех артистов, писателей и друзей театра. Было шумно, оживленно, многолюдно. Вот тут-то и поднялся раз­говор об устройстве квартир для таких приездов.

Начался разъезд. Уехал и я.

После избрания меня почетным академиком в 1909 году Сахаров, встре­тившись со мной в Литературном кружке, напомнил мне с нескрываемым

удивлением наш разговор в Крыму...

* * *

В конце 1900 года я вернулся из заграничной поездки с Куровским 26 в Одессу и вскоре отправился в Ялту. Антона Павловича не было, он проводил зиму в Ницце. Марья Павловна пригласила меня жить у них «до возвращения Антоши» 27. Я согласился, некоторое время мы жили втроем, а потом я остался вдвоем с Евгенией Яковлевной.

Теперь я из письма Чехова к матери узнал, что Антон Павлович был доволен, что я гощу у них 28.

Жить в аутской даче мне было приятно. Пробовал писать, делал за­метки о нашем с Куровским путешествии. Много читал. Подолгу вел раз­говоры с матерью Чехова.

С Марьей Павловной мы иногда откровенно беседовали. Она, добро­душно хохоча, много рассказывала о Левитане, который называл ее Ма- Па, хорошо его изображала: он как-то пришепетывал. Рассказывала и о Бабкине, где Левитан тоже проводил свое летнее время, о его психических недомоганиях. Вот в эти-то дни она и сообщила мне об увлечении Антона Павловича Ликой. Теперь, когда для меня многое выяснилось 28, я по­нимаю, что никакого увлечения Ликой (Лидией Стахиевной Мизиновой) у Антона Павловича не было. Она была влюблена в него. Он это видел. Ему же не нравился ее характер, о чем он писал сестре, писал, что у нее нет вкуса 30. При взаимной любви этого не бывает. А о том, что она была задета Чеховым, можно понять из ее письма, где она объясняет Чехову свое увлечение Потапенкой: «А причина этому вы»... 31

Ездили мы с Марьей Павловной на водопад Учан-су, в Гурзуф.

Она мне рассказала, что из-за брата не вышла замуж.

Когда мне было сделано предложение,— добавила Марья Павлов­на,— я сказала об этом Антоше. Он сдержанно поздравил меня, но по

лицу я поняла, что ему тяжело... и отказала.

* * *

Да, в январе 1901 года я все еще жил у Чеховых. Сохранилась у меня даже запись тех времен:

Крым, зима 1901 года на даче Чехова.

Чайки, как картонные, как яичная скорлупа, как поплавки, возле клонящейся лодки. Пена, как шампанское.

Провалы в облаках — там какая-то дивная неземная страна. Скалы известково-серые, как птичий помет. Бакланы. Суу'к-Су. Кучукой. Шум внизу, солнечное поле в море, собака пустынно лает. Море серо-лиловое, зеркальное, очень высоко поднимающееся. Крупа, находят облака.

Красавица Березина (!) 32.

* * *

31 января было первое представление «Трех сестер» 33, конечно, Марья Павловна и «мамаша», как мы все звали Евгению Яковлевну, очень вол­нуются. К Синани должна была придти телеграмма из театра. Их слуга Арсений посылается к Синани. Марья Павловна просит из города по­звонить по телефону.

Минут через двадцать Арсений взволнованным голосом сообщает:

— Успех аграмадный...

Собрались гости: местная начальница гимназии В. К. Харкеевич, С. П. Бонье, Средины; конечно, выпили по этому случаю.

В начале февраля Марья Павловна уехала в Москву, а я остался до приезда Антона Павловича с мамашей, с которой у меня была большая дружба и которая мне много рассказывала об Антоше.

В каждом ее слове чувствовалось обожание.

* * *

В середине февраля,— как я теперь вижу по письмам,— Антон Павло­вич вернулся домой. Я переехал в гостиницу «Ялта», пережил очень не­приятную ночь,— рядом в номере лежала покойница... Чехов, поняв, что я перечувствовал за эту ночь, слегка надо мной подшучивал...

Он настаивал, чтобы я бывал у него ежедневно с самого утра. И в эти дни мы особенно сблизились, хотя и не переходили какой-то черты,— ■оба были сдержанны, но уже крепко любили друг друга. У меня ни с кем из писателей не было таких отношений, как с Чеховым. За все время ни разу ни малейшей неприязни. Он был неизменно со мной сдержанно не­жен, приветлив, заботился как старший,— я почти на одиннадцать лет моложе его,— но в то же время никогда не давал чувствовать свое пре­восходство и всегда любил мое общество,— теперь я могу это сказать, так как это подтверждается его письмами к близким: «Бунин уехал —и я один...»34

По утрам пили чудный кофе. Потом сидели в садике, где он всегда что- нибудь делал в цветнике или около плодовых деревьев. Шли разговоры о деревне, я представлял в лицах мужиков, помещиков, рассказывал о жизни своей в Полтаве, об увлечении толстовством, а он о жизни на Луке в имении Линтваревых, оба мы восхищались Малороссией (тогда так на­зывалась Украина). Мы оба бывали в Святогорском монастыре, в гого­левских местах35.

Наедине со мной он часто смеялся своим заразительным смехом, лю­бил шутить, выдумывать разные разности, нелепые прозвища; как только ему становилось лучше, он был неистощим на все это.

Иногда мы выдумывали вместе рассказы: то о захудалом чиновнике- деспоте, а то чувствительную повесть с героинями по имени Ирландия, Австралия, Невралгия, Истерия — все в таком роде,— блеска у него было много. Иногда я представлял пьяного. На карточке любительской, не помню кем снятой,— в его кабинете мы сидим — он в кресле, а я на ручке кресла,— у него смеющееся лицо, у меня злое, осовелое,— я изоб­ражаю пьяного.

Иногда я читал ему его старые рассказы. Он как раз готовил их к изда­нию, и я часто видел, как он перемарывал рассказ, чуть не заново его писал.

Как-то я выбрал и начал вслух читать его давнишний рассказ, напи­санный в 1886 году, «Ворона» зв.

Сначала Антон Павлович хмурился, но по мере того как развивалось действие, делался все благодушнее, понемногу стал улыбаться, смеяться. Правда, пьяных я умел изображать.

Иногда мы сидели и молчали, просматривая газеты и журналы. Смея­лись и над некоторыми рецензиями о его рассказах, а особенно о моих. Критики еще боялись высказывать обо мне мнение, старались найти, кому я подражаю. Случалось, что во мне находили «чеховское настроение». Оживляясь, даже волнуясь, он восклицал с мягкой горячностью:

— Ах, как это глупо! Ах, как глупо! И меня допекалп «тургеневскими нотами». Мы похожи с вамп, как борзая на гончую. Вы, например, гораздо

Е. Я. ЧЕХОВА Акварель А. А. Хотяинцевой Дом-музей Чехова, Ялта

резче меня. Вы вон пишете: «море пахнет арбузом»... Это чудесно, но я бы так не сказал.i Вот про курсистку — другое дело...

Про какую курсистку?

А помните, мы с вамп выдумывали рассказ: жара, степь за Харь­ковом, идет длиннейший поезд... А вы прибавили: курсистка в кожа­ном поясе стоит у окна вагона третьего класса и вытряхивает из чайника мокрый чай. Чай летит по ветру в лицо толстому господину, высунувшемуся из окна...

* * *

В другой раз в сумерках я читал ему «Гусева», дико хвалил его, счи­тая, что «Гусев» первоклассно хорош, он был взволнован, молчал. Я еще раз про себя прочел последний абзац этого рассказа:

«А наверху в это время, где заходит солнце, скучиваются облака;

одно облако похоже на триумфальную арку, другое на льва, третье на ножницы»... — как он любит облака сравнивать с предметами,— мельк­нуло у меня в уме.— «Из-за облаков выходит зеленый луч и протягивается до самой середины неба; немного погодя рядом с этим ложится золотой, потом розовый... Небо становится нежно сиреневым. Глядя на это вели­колепное, очаровательное небо, океан сначала хмурится, но скоро сам приобретает цвета ласковые, радостные, страстные, какие на человеческом языке назвать трудно».

Увижу ли я когда-нибудь его? — подумал я.— Индийский океан привлекал меня с детства...— И неожиданно глухой тихий голос:

Знаете, я женюсь...

И сразу стал шутить, что лучше жениться на немке, чем на русской, она аккуратнее, и ребенок не будет по дому ползать и бить в медный таз ложкой...

Я, конечно, уже знал о его романе с Ольгой Леонардовной Книппер, но не был уверен, что он окончится браком. Я был уже в приятельских отношениях с Ольгой Леонардовной и понимал, что она совершенно из другой среды, чем Чеховы. Понимал, что Марье Павловне нелегко будет, когда хозяйкой станет она. Правда, Ольга Леонардовна — актриса, едва ли оставит сцену, но все же многое должно измениться. Возникнут тя­желые отношения между сестрой и женой, и все это будет отзываться на здоровье Антона Павловича, который, конечно, как в таких случаях бы­вает, будет остро страдать то за ту, то за другую, а то и за обеих вместе. И я подумал: да это самоубийство! хуже Сахалина,— но промолчал, конечно.

За обедом и ужином он ел мало, почти всегда вставал из-за стола и ходил взад и вперед по столовой, останавливаясь около гостя и усиленно его угощая и все с шуткой, с метким словом. Останавливался и около ма­тери и, взяв вилку и ножик, начинал мелко-мелко резать мясо, всегда с улыбкой и молча.

Постепенно я все более и более узнавал его жизнь, начал отдавать от­чет, какой у него был разнообразный жизненный опыт, сравнивал его со своим и стал понимать, что я перед ним мальчишка, щенок... Ведь до тридцати лет написаны «Скучная история», «Тиф» и другие, поражающие житейским опытом его произведения.

Я вижу Чехова чаще бодрым и улыбающимся, чем хмурым, раздражен­ным, несмотря на то, что я знавал его в течение четырех лет наших близких отношений в плохие периоды его болезни. Там, где находился больной Чехов, царили шутка, смех и даже шалость.

Никогда не видал его в халате, всегда он был одет аккуратно и чисто. У него была педантическая любовь к порядку — наследственная, как

настойчивость, такая же наследственная, как и наставительность.

* * *

По берегам Черного моря работало много турок, кавказцев. Зная то недоброжелательство, смешанное с презрением, какое есть у нас к ино­родцам, он не упускал случая с восхищением сказать, какой это трудо­любивый, честный народ.

* * *

Он мало ел, мало спал, очень любил порядок. В комнатах его была удивительная чистота, спальня была похожа на девичью. Как ни слаб бывал он порой, ни малейшей поблажки не давал он себе в одежде.

Руки у него были большие, сухие, приятные.

* * *

Точен и скуп на слова был он даже в обыденной жизни. Словом он чрез­вычайно дорожил, слово высокопарное, фальшивое, книжное действо­вало на него резко: сам он говорил прекрасно — всегда по-своему, ясно, правильно. Писателя в его речи не чувствовалось, сравнения, эпитеты он употреблял редко, а если и употреблял, то чаще всего обыденные и никогда не щеголял ими, никогда не наслаждался своим удачно сказан­ным словом.

* * *

Случалось, что собирались у него люди самых различных рангов: со всеми он был одинаков, никому не оказывал предпочтения, никого не

-заставлял страдать от самолюбия, чувствовать себя забытым, лишним.

* * *

Помню его молчание, покашливание, прикрывание глаз, думу на лице, спокойную и печальную, почти важную. Только не «грусть», не «теплоту».

Крымский зимний день, серый, прохладный, сонные густые облака на Яйле. В чеховском доме тихо, мерный стук будильника из комнаты Евгении Яковлевны. Он, без пенсне, сидит в кабинете за письменным сто­лом, не спеша, аккуратно записывает что-то. Потом встает, надевает пальто, шляпу, кожаные мелкие калоши, уходит куда-то, где стоит мыше­ловка. Возвращается, держа за кончик хвоста живую мышь, выходит на крыльцо, медленно проходит сад вплоть до отрады, за которой татарское кладбище на каменистом бугре. Осторожно бросает туда мышь и, вни­мательно оглядывая молодые деревца, идет к скамеечке среди сада. За ним бежит журавль, две собачонки. Сев, он осторожно играет тросточкой с одной из них, упавшей у его ног на спину, усмехается: блохи ползут по розовому брюшку... Потом, прислонясь к скамье, смотрит вдаль, на

Яйлу, подняв лицо, что-то думая. Сидит так час, полтора.

* # *

В письме к О. Л. Книппер от 20 февраля он пишет: «Здесь Бунин, кото­рый, к счастью, бывает у меня каждый день». А 23 февраля ей же: «Был Бунин здесь,- теперь он уехал — и я один» 37.

После моего отъезда мы изредка переписывались. В письме от 14 марта он возмущается «Скорпионом»: «От „Скорпиона" получил корректуру, но в крайне неряшливом виде, с одной копеечной маркой, так что пришлось штраф платить; публикует „Скорпион" о своей книге тоже неряшливо, выставляя меня первым— и я, прочитав это объявление в „Русских ведо­мостях", дал себе клятву больше уж никогда не ведаться ни со скорпио­нами, ни с крокодилами, ни с ужами.

А когда мы увидимся? После Пасхи, вероятно, приеду в Москву ненадол­го, остановлюсь в „Дрездене"» 38.

Я получил от 25 марта 1901 года письмо от Антона Павловича, где он просит, чтобы скульптор Эдварс, мой приятель, который хотел его лепить, отложил сеансы до сентября.

«Идет дождь. Чудесный дождь. Бабушка и Арсений благодарят за поклон и за память о них, а мать была растрогана» 39.

Неожиданно для него приехала на Страстной Ольга Леонардовна 40. Приехал и я. Чехов в эти дни был особенно оживлен, чувствовал он себя хорошо. Был в Ялте и Куприн.

Чехов и при Ольге Леонардовне настаивал, чтобы я проводил все дни у него.

Часто я уезжал поздно вечером, и он говорил:

— Приезжайте завтра пораньше.

Он на некоторых буквах шепелявил, голос у него был глуховатый, и часто говорил он без оттенков, как бы бормоча: трудно было иногда понять, серьезно ли говорит он. И я порой отказывался. Он сбрасывал пенсне, прикладывая руки к сердцу с едва уловимой улыбкой на бледных губах, раздельно повторял:

— Ну, убедительно вас прошу, господин маркиз Букишон! Если вам будет скучно со старым забытым писателем, посидите с Машей, с мама­шей, которая влюблена в вас, с венгеркой Книпшиц... Будем говорить о литературе...

После отъезда Ольги Леонардовны мы втроем, Марья Павловна, Ан­тон Павлович и я, поехали в Суук-Су, где очень весело затракали, я тоже хотел платить, но Чехов сказал, что мы рассчитаемся дома, — он подаст счет; и подал шуточный:

Счет господину Букишону (французскому депутату и маркизу). Из­расходовано на вас:

1 переднее место у извозчика 5 р.

5 бычков а ла фам о натюрель 1 р. 50 к.

1 бутылка вина экстра сек 2 р. 75 к.

4 рюмки водки 1 р. 20 к.

филей . . 2 р.

шашлыка из барашка 2 р.

2 барашка 2 р.

Салат тирбушон . . . 1 р.

Кофей 2 р.

Прочее . .......... 11 р.

Итого 27 р. 75 к.

С почтением Антон и Марья Чеховы, домовладельцы.

Букишоном он стал называть меня потому, что в какой-то газете он увидал портрет какого-то маркиза, который был на меня похож.

20 апреля я получил от него укоризненное письмо:

«Новый рассказ А. П. Чехова Северные цветы Альманах к-ва „Скорпион". Ц. 1 р. 50 к.»

Во-первых, я никогда не писал рассказа «Северные цветы», а во-вто­рых, зачем вы ввели меня в эту компанию, милый Иван Алексеевич? Зачем? Зачем?

Ваш А. Чехов41

20 апр.

* * *

В письме от 22 апреля он пишет Книппер уже о венчании, а в конце: «Минутами на меня находит сильнейшее желание написать для Худо­жественного театра 4-актный водевиль или комедию. И я напишу, если ничто не помешает, только отдам в театр не раньше конца 1903 года» («Виш­невый сад» — никогда он не думал о нем как о драме...) 42 В письме к Книппер от 26 апреля 1901 года он пишет:

«Если ты дашь слово, что ни одна душа в Москве не будет знать о нашей свадьбе до тех пор, пока она не совершится, — то я повенчаюсь с тобой хоть в день приезда. Ужасно почему-то боюсь венчания и поздравлений, и шампанского, которое нужно держать в руке и при этом неопределенно улыбаться. Из церкви укатить бы не домой, а прямо в Звенигород. Или повенчаться в Звенигороде...»43

Как я его понимаю!

* * *

В Москве обратился к доктору Щуровскому. Его диагноз:

«Притупление и слева и справа, справа большой кусок под лопаткой,... немедленно ехать на кумыс в Уфимскую губ., если же кумыса я не буду

переносить, то— в Швейцарию»44.

* * *

25 мая Антон Павлович послал извещение матери: «Милая мама, бла­гословите, женюсь... Уезжаю на кумыс. Адрес: Аксеново, Самаро-Зла- тоустовской. Здоровье лучше. А н т о н».

Венчание произошло тайно от всех; кто были свидетелями, я не знаю 46.

* * *

30 июня я получил письмо от Антона Павловича, в котором он просит написать поздравление с законным браком уже в Ялту. «Вы уезжаете в Одессу? Не забывайте, что от Одессы до Ялты рукой подать, приехать нетрудно». В этом письме он подписался: «Аутский мещанин»47.

чехов и толстой Рисунок И. К. Крайтора, 1902—1904 гг. Местонахождение оригинала неизвестно Воспроизводится с фотографии

* * *

В Аксенове чувствовал он себя сносно, прибавил 12 фунтов, а в Ялте начал кашлять. Как сократил жизнь себе Антон Павлович, живя у моря!.. Если проследить по письмам его здоровье, то увидишь, что ему почти всегда в Ялте было хуже, чем где-либо. И ни один врач не посылал его в снег, в Швейцарию! Только Щуровский условно, если «не поможет кумыс»...

Получил я письмо от Антона Павловича в Одессе, в августе: — ответы на мои вопросы. Узнал, что Книппер уезжает в Москву 20 августа, Марья Павловна — 1 сентября.

Сообщает, что много пишет, по целым дням, и просит, чтобы художник Нилус отложил писать с него портрет до будущего года.

Далее шутит: «...буду ожидать вашего приезда с нетерпением. Буду (с первого сентября) день и ночь сидеть на пристани и ожидать парохода с вами. Очень возможно, что в Ялту приедет Горький.

...Не обманите же, приезжайте. Поживем в Ялте, а потом вместе в Москву поедем, буде пожелаете» 48.

Я уже 5 сентября обедал у Чехова с каким-то прокурором. Антона Пав­ловича нашел в плохом состоянии.

* * *

9 сентября Антон Павлович пишет жене: «Теперь я здоров... Ходит ко мне каждый день Бунин» 49.

И опять начались бесконечные разговоры. Когда я приехал, он чув­ствовал себя весьма нехорошо.

Много рассказывал Антон Павлович о кумысе, где он поправился, а вернувшись в Ялту, «опять захирел, стал кашлять и в июле даже по­плевывал кровью», восторгался степью, лошадьми, туземцами; только уж очень была серая публика и никаких удобств! Вкус кумыса похож на квас и непротивный, но, конечно, надоедает.

Через несколько дней ему стало лучше. Он в сентябре решил ехать в Москву, вероятно, уже скучал без жены.

Читал он в эти дни свои старые рассказы, некоторые почти писал заново, так, по его мнению, они были слабы.

До моего приезда в Ялте жили Дорошевич, умом которого восхищался Чехов, и артист Орленев, которого он считал талантливым, но беспутным; последнего я застал 50.

Жаловался на газету «Курьер»: «Чуть не в каждом номере пишет про меня всякое вранье и пошлости...»

Ему хотелось поехать в Москву до репетиций «Трех сестер», чтобы сде­лать некоторые указания и, может быть, изменения.

Как я теперь узнал из письма к Книппер, Чехов обо мне ей на дру­гой день моего приезда писал: «Бунин жизнерадостен»...51 На меня почти

всегда Антон Павлович действовал возбуждающе.

* * *

Собрались тогда мы было поехать в Гурзуф, да пришлось отменить: Чехов должен был ехать к Льву Николаевичу Толстому.

Конечно, по его возвращении я уже был у него в Аутке и с жадностью слушал рассказы о Толстом. Как всегда, он восхищался ясностью его го­ловы и тут сказал: «Знаете, что меня особенно восхищает в нем, это его презрение к нам как писателям. Иногда он хвалит Мопассана, Куприна, Семенова, меня... Почему? Потому что он смотрит на нас как на детей. Наши рассказы, повести и романы для него детская игра, поэтому-то он в один мешок укладывает Мопассана с Семеновым. Другое дело Шекспир: это уже взрослый, его раздражающий, ибо он пишет не по-толстовски...»

* * *

А мне Илья Львович Толстой говорил в 1912 году, что у них в доме на писателей смотрели «вот как», и он нагибался и держал руку на высоте

низа дивана, и когда он мне это рассказывал, я вспомнил эти слова Чехова.

* * *

Мне все кажется, что несмотря на то, что Чехов стоял в литературе уже высоко, занимая свое особое место, он все же не отдавал себе отчета в своей ценности.

* * *

15 сентября он уехал в Москву. Чеховы поселились на Спиридоновке в доме Бойцова, во флигеле. Я у них бывал.

В Москве он прожил с 17 сентября до 26 октября.

Он бывал на репетициях своей пьесы «Три сестры». Остался доволен.

В этот сезон шли разговоры о постройке нового театра, в Каретном ряду. Художественному театру было уже неудобно и тесно. Но еще ни к чему определенному не пришли 62.

В октябре здоровье его стало хуже. Почему его не отправили в швейцар­скую санаторию?

Вернувшись в Ялту, он жил с матерью, по целым дням читал коррек­туру.

* * *

5 декабря Чехов пишет А. Н. Веселовскому:

«Имею честь предложить на имеющиеся вакансии почетных академи­ков следующих кандидатов: Михайловский Николай Константинович, Мережковский Дмитрий Сергеевич, Спасович Владимир Даниловйч, Вейн- берг Петр Исаевич» 63.

» * *

В это же время Горький получил разрешение жить в Крыму. Чехов жене сообщает: «Дача у него на хорошем месте... но в доме суета сует, дети, старухи, обстановка не писательская».

Пишет, что "читал конец повести Горького «Трое»: «Что-то удивитель­но дикое. Если бы написал это не Горький, то никто бы читать не стал...»54

Ольга Леонардовна пообещала, что приедет на рождество в Ялту, Чехов очень обрадовался, но это ей не удалось, и он стал нервничать: «Одни доктора говорят, что мне нужно в Москву, а другие, что совсем нель­зя, а оставаться здесь я не могу!»

10 декабря началось опять кровохарканье и продолжалось несколько дней. Антона Павловича уложили в постель. Конечно, Евгении Яковлевне трудно было вести дом и ухаживать за больным, да он и не допускал мать до ухода за собой. Отчасти это кровохарканье произошло из-за волнений за Толстого, который прибыл к дочери в Ялту и заболел.

Слава богу, на рождество приехала к брату Марья Павловна, и уход

за ним стал настоящий, как и еда, — она была прекрасная хозяйка.

* * *

15 января 1902 г. я получил от Антона Павловича письмо. Поздравле­ние с Новым годом и пожелания: «Прославиться на весь мир, сойтись с самой хорошенькой женщиной и выиграть 200 тысяч рублей по всем трем займам», а у меня и одного не было... Сообщает, что он хворал ме­сяца полтора. Затем:

42 Литературное наследство, т. 68

...«Писал ли я вам насчет „Сосен"?.. — это очень ново, очень свежо и очень хорошо, только слишком компактно, вроде сгущенного бульона.

Итак, будем ждать вас!! Приезжайте поскорее; буду рад очень» 55.

В январе во время болезни Толстого Антон Павлович за жизнь Льва Николаевича очень боялся. Лечил Толстого Альтшуллер и держал Че­хова в курсе его болезни.

7 февраля Толстому было особенно тяжело, плохо работало сердце. Чехов волнуется: «не выживет» 56.

В это время на короткий срок, чуть ли на два-три дня, Ольга Леонар­довна приезжала в Ялту на первой неделе поста, на второй неделе Худо­жественный театр уже должен был играть в Петербурге — «Три сестры», «В мечтах», «Мещане»... 87.

* * *

Волновался в эти дни Антон Павлович еще потому, что Горького не утвердили академиком. Он запрашивал Кондакова, Короленко, хотя как можно было возмущаться тем, что не утвердили выбранного в почет­ные академики Горького, который находился под судом! Чехов, вероятно, не знал регламента, не знал, например, что всякий почетный академик мог, приехав в какой угодно город, потребовать в какое угодно время — для пользы просвещения — зал для лекции — и без всякой цензуры. Можно себе представить, как бы стал пользоваться этим правом Горький?.. Ведь Куприна не избрали в почетные академики, несмотря на то, что не­сколько раз поднимался этот вопрос, только потому, что он под влиянием вина мог злоупотреблять где-нибудь в провинции этим правом ...

Нужно отметить, что Чехов, когда посылал А. Н. Веселовскому спи­сок своих кандидатов, Горького не выставил, будучи человеком умным и трезвым. Но, когда его не утвердили, заволновался... Такое уже было время! А мотивировка отказа Антона Павловича от звания почетного ака­демика слабая:

«В газетах было напечатано, что, ввиду привлечения Пешкова к до­знанию по ст. 1035, выборы признаются недействительными. При этом было точно указано, что извещение исходит от Академии наук, а так как я почетный академик, то это извещение исходило и от меня. Я поздравил сердечно, и я же признал выборы недействительными, — такое проти­воречие не укладывается в моем сознании, примирить с ним свою совесть я не мог».

Эту просьбу о снятии с него звания почетного академика Чехов послал А. Н. Веселовскому 25 августа 1902 года 68. Он волновался несколько ме­сяцев, переписывался и с Кондаковым, и с Короленко, который тоже

«просил снять с него звание почетного академика» Б9.

* * *

Весною я приехал в Ялту. Толстому стало лучше, и как-то при мне Чехов собирался его навестить. Волновался сильно: менял брюки и, хотя все время шутил, но все же с трудом подавлял свое волнение.

Боюсь Толстого. Ведь подумайте, ведь это он написал, что Анна сама чувствовала, видела, как у нее блестят глаза в темноте. Серьезно, я его боюсь, — говорил он, смеясь и как бы радуясь этой боязни.

И чуть не час решал, в каких штанах поехать к Толстому. Сбросил пенсне, помолодел и, мешая по своему обыкновению шутку с серьезным» все выходил из спальни то в одних, то в других штанах:

Нет, эти неприлично узки!! Подумает: щелкопер!

И шел надевать другие и опять выходил, смеясь:

А эти шириною с Черное море! Подумает: нахал!

* * Ф

Вернувшись, он сказал:

Знаете, это какое-то чудо, нечто невероятное! Лежит в постели ста­рик, телесно вполне едва живой, краше в гроб кладут, а умственно не только гениальный, сверхгениальный!

Говорить о литературе было нашим любимым делом: без конца Антон Павлович восхищался Мопассаном, Флобером, Толстым, «Таманью» Лермонтова.

Вот умрет Толстой, все пойдет к черту! — повторял он не раз.

Литература?

И литература.

вишневый сад

Акварель А. А. Хотяинцевой Дом-музей Чехова, Ялта

Но тут он ошибался, литература уже начала идти «прахом» и при жизни Толстого.

* * *

К концу марта приехал из Москвы Телешов, а из Одессы прибыл Нилус, который начал писать портрет Антона Павловича. Чехов был в хорошем настроении, ожидая приезда из Петербурга Ольги Леонардовны.

Я привез «Дети Ванюшина» 60.

Единственный настоящий драматург, — говорил Чехов.

* % *

Он часто говорил:

Какие мы драматурги! Единственный настоящий драматург — Найденов; прирожденный драматург, с самой что нн на есть драматиче­ской пружиной внутри. Он должен теперь еще десять пьес написать и девять раз провалиться, а на десятый опять такой успех, что только ахнешь!

И помолчав, вдруг заливался радостным смехом:

Знаете, я недавно у Толстого в Гаспре был. Он еще в постели лежал, но много говорил обо всем и обо мне, между прочим. Наконец, я встаю, прощаюсь. Он задерживает мою руку, говорит: «Поцелуйте меня», и, по­целовав, вдруг быстро суется к моему уху и этакой энергичной старче­ской скороговоркой: «А все-таки пьес ваших я терпеть не могу. Шекспир

скверно писал, а вы еще хуже!»

* * *

По вечерам иногда собирались к ужину гости: Телешов, Горький, Нилус, после ужина заходил Елпатьевский, и меня упрашивали иногда прочесть тот или другой рассказ Чехова. Об этом вспоминает Телешов: «Антон Павлович сначала хмурился, неловко ему казалось слушать свое же сочинение, потом стал невольно улыбаться, а потом, по мере развития рассказа, буквально трясся от хохота в своем мягком кресле, но молча, стараясь сдержаться» 61,

Прослушав как-то свой «осколочный» рассказ, Антон Павлович сказал:

Вам хорошо теперь писать рассказы, все к этому привыкли, а это я пробил дорогу к маленькому рассказу, меня еще как за это ругали... Требовали, чтобы я писал роман, иначе и писателем нельзя называться...

Всех нас радовало, что Толстой выздоравливал. Словом, настроение было самое хорошее. И вдруг пришла телеграмма, что в Петербурге забо­лела Ольга Леонардовна 83,

Ежедневные телеграммы. Пять дней ожидания ее прибытия, и наконец в первый день пасхи, 10 апреля, ее на руках перенесли с парохода на дачу с температурой 39 градусов под мышкой, и/

Конечно, Нилусу пришлось бросить портрет, и скоро мы все разъеха­лись.

* * *

В письме от 4 мая Антон Павлович сообщает мне, что жена поправ­ляется и что после 20 мая они приедут в Москву 63.

В Москве же под Троицу — новая болезнь Ольги Леонардовны, ослож­нившаяся перитонитом, которая чуть не кончилась операцией. Чехов измучился и душевно и физически. Чтобы отдохнуть, 17 июня он с С. Т. Мо­розовым отправляется в его имение на Урал до 5 июля, а Ольга Леонар­довна осталась с матерью.

* * *

Очень интересный разговор произошел в имении Морозова 84 между Чеховым и Серебровым (Тихоновым). Тихонов в то время был студентом Горного института и работал, как тогда говорилось, на практике.

У меня бывало чувство, что, когда я передавал некоторые мнения и суждения Чехова, то многие думали, что я приписываю ему свое, поэтому мне было очень приятно прочесть воспоминания Сереброва, которые под­тверждают то, что и мне много раз высказывал Антон Павлович. На Урале он, вероятно, был слишком откровенен потому, что это было перед силь­ным горловым кровотечением.

«Вечером Чехов пригласил меня пить чай на террасу, — рассказывает Серебров.— Речь зашла о Горьком. Тема была легкая. Я знал, что Чехов любит и ценит Горького, и не поскупился на похвалы автору „Буревест­ника" .

Извините... Я не понимаю... — оборвал меня Чехов с неприятной вежливостью человека, которому наступили на ногу.— Вот вам всем нра­вятся его „Буревестник" и „Песнь о соколе"... Я знаю, вы мне скажете — политика! Но какая же это политика? „Вперед без страха и сомненья!" — это еще не политика. А куда вперед — неизвестно?! Если ты зовешь вперед, надо указать цель, дорогу, средства. Одним „безумством храб­рых" в политике никогда и ничего еще не делалось.

От изумления я обжегся глотком чая.

„Море смеялось", — продолжал Чехов, нервно покручивая шнурок от пенсне. — Вы конечно, в восторге!.. Вот вы прочитали— „море смея­лось" и остановились: Вы думаете, остановились потому, что это хорошо, художественно. Да нет же! Вы остановились просто потому, что сразу не поняли, как это так: море — и вдруг смеется?.. Море не смеется, не плачет, оно шумит, плещется, сверкает... Посмотрите у Толстого: солнце всходит, солнце заходит... птички поют... Никто не рыдает и не смеется. А ведь это и есть самое главное — простота...

Вот вы сослались на „Фому Гордеева", — продолжал он, сжимая около глаз гусиные лапки морщин. — И опять неудачно! Он весь по пря­мой линии, на одном герое построен... И все персонажи говорят одинако­во на «о»... Романы умели писать только дворяне. Нашему брату — ме­щанам, разнолюду — роман уже не под силу... Вот скворешники строить, на это мы горазды. Недавно я видел один такой: трехэтажный, двенадцать окошечек!.. Чтобы строить роман, необходимо хорошо знать закон сим­метрии и равновесия масс. Роман — это целый дворец, и надо, чтобы чи­татель чувствовал себя в нем свободно, не удивлялся бы и не скучал, как в музее. Иногда надо дать читателю отдохнуть и от героя, и от автора. Для этого годится пейзаж, что-нибудь смешное, новая завязка, новые лица... Сколько раз я говорил об этом Горькому, не слушает... Гордый он — а не Горький!..

С Горьким мне явно не повезло. Я попробовал отыграться на Худо­жественном театре.

Ничего — театр, как театр, — опять погасил мои восторги Чехов.— По крайней мере актеры роли знают. А Москвин — даже талантливый. В других театрах и этого нет. Я помню, в Александринском театре ставили мою „Чайку". Под суфлера! Боже мой, что только они там говорили!..

Как утопающий за соломинку, я ухватился за „декадентов", которых считал „новым течением в литературе".

Никаких декадентов нет и не было, — безжалостно доканал меня Чехов.— Откуда вы их взяли?.. Во Франции — Мопассан, а у нас — я стали писать маленькие рассказы, вот и все новое направление в лите­ратуре... Жулики они, а не декаденты! Гнилым товаром торгуют... Рели­гия, мистика и всякая чертовщина!.. Это всё они нарочно придумали... Вы им не верьте. И ноги у них вовсе не „бледные", а такие же как у всех волосатые...

Ну какой же Леонид Андреев писатель? Это просто помощник при­сяжного поверенного, которые все ужасно как любят красиво говорить...

Студенты бунтуют, чтобы прослыть героями и легче ухаживать за барышнями...».

* * *

«— До чего мы ленивый народ... Даже природу заразили ленью. Вы поглядите только на эту речку, до чего же ей лень двигаться! Вон она какие колена загибает, а все от лени. И еся наша пресловутая „психоло­гия", вся эта достоевщина, тоже ведь от этого. Лень работать, ну вот и выдумываем».

* * *

Опять за чаем на террасе:

«— Вот меня часто упрекают, даже Толстой упрекал, что я пи­шу о мелочах, что нет у меня положительных героев: революционеров,

Александров Македонских или, хотя бы как у Лескова, просто честных исправников... А где их взять?..

Жизнь у нас провинциальная, города немощеные, деревни бедные, народ поношенный... все мы в молодости восторженно чирикаем,. . ак соро­ка годам — уже старики и начинаем думать о смерти... Какие мы герои!..

Вот вы говорите, что плакали на моих пьесах... Да и не вы один... А ведь я не для этого их написал, это их Алексеев сделал такими плакси­выми. Я хотел другое... Я хотел только честно сказать людям: „Посмотрите на себя, посмотрите, как вы все плохо и скучно живете!.." Самое главное, чтобы люди это поняли, а когда они это поймут, они непременно создадут себе другую, лучшую жизнь... Я ее не увижу, но я знаю, она будет совсем иная, не похожая на ту, что есть... А пока ее нет, я опять и опять буду говорить людям: «Поймите же, как вы плохо и скучно живете!» Над чем же тут плакать?.. — И, вставая со стула, грустно докончил: — ...Пойдемте спать... Гроза будет...» 65.

А во время грозы у него потекла горлом кровь.

* * *

По возвращении они с Ольгой Леонардовной поселились в Любимов­ке по Ярославской железной дороге, в усадьбе матери Станиславского, Е. И. Алексеевой. (Она предоставила им флигель.) Любимовка лежала на Клязьме, где Чехов удил рыбу. Прожили они вместе до середины июля, затем он один уехал в Ялту. Вероятно, за время болезни у Ольги Леонар­довны расстроились нервы, она скучала и в письмах к мужу стала его упрекать, что он не взял ее с собой, упрекала и его родных.

Он отвечает: «Ты сердита на меня, а за что — никак не пойму. За то, что я уехал от тебя? Но ведь я с тобой прожил с-самой Пасхи... и не уехал

бы, если бы не дела и не кровохарканье» 66.

% * *

От 11 сентября я получил от него коротенькое письмецо: упрек, что я не послал ему своих «Новых стихотворений», которые были изданы А. А. Карзинкиным — большим любителем поэзии и моим другом — в старинном стиле 67.

* * *

В середине октября 1902 года Чехов приехал в Москву и чуть ли не в первый день написал записочку Найденову, прося его известить меня, что он здесь в8.

Конечно, на следующий день я был у него. В письме от 18 октября он пишет Куприну, что виделся с Буниным и что тот «в меланхолическом на­строении, собирается за границу» 69.

А 26 октября я получил от него открытку: «Милый Жан! Укрой свои бледные ноги!» без подписи 70.

* * *

Из Москвы Антон Павлович уехал в конце ноября. В Ялте в это время выпал снег...

В письме от 20 декабря он пишет жене: «Думал о том, что тебе нужен сынишка, который занимал бы тебя, наполнял бы твою жизнь. Сынишка или дочка будет у тебя, родная, поверь мне, нужно только подождать, прийти после болезни в норму. Я не лгу тебе, не скрываю ни одной капли из того, что говорят доктора, честное слово» 71.

Я же в это время жил еще в Москве, бывал запросто у Ольги Леонар­довны и иногда заставал ее в слезах, — ей было тяжело, хотя она и не жаловалась.

* * *

В письме от 27 декабря Чехов сообщает ей из Ялты: «Ждем Бунина и Найденова, которые,по газетным известиям, уехали в Константинополь»...72 Последнее было вранье.

В письме от 1 января 1903 года Антон Павлович извещает жену, что «Бунин и Найденов теперь герои в Одессе. Их там на руках носят» (мы жили в это время с Найденовым в «Крымской гостинице») 73.

Гославскому же пишет: «На днях в Ялте будет Бунин» (из Одессы я собирался поехать в Крым). «Я поговорю с ним и, если он посвятит меня в тайны „Знания", то я тотчас же напишу Горькому или Пятницкому, не медля...» 74.

13 января в день отъезда Марьи Павловны он почувствовал себя плохо. ...А в Ялте был туман, погода как раз для туберкулезного.

5 февраля Шаповалов привез Чехову от Станиславского «орден» «Чай­ки» (такой же самый я получил от Художественного театра вместе с адре­сом на свой двадцатипятилетний юбилей. Его у меня украли вместе со всеми ценными вещами во время нашего пребывания в Софии в 1920 году, после бегства из Одессы).

16 февраля он в письме к жене удивляется: «Бунин почему-то в Ново­черкасске?» 75 А я там был у матери, жившей тогда у моей сестры Марьи Алексеевны Ласкаржевской.

Из Новочеркасска я отправился в Ялту.

Вот в этот-то приезд Чехов шутя приставал ко мне, что именно напишу я о нем в своих воспоминаниях. Я иногда отбрехивался, что это он будет писать обо мне, но он уверял, что я проживу до ста лет, что я «здоровен­ный» мужчина, и все в таком роде. Наконец, я сказал:

Я напишу прежде всего, как и почему я познакомился с вами в Москве. Это было в 95 году, в декабре. Я не знал, что вы приехали в Моск­ву. И вот, сидим мы однажды с одним поэтом в Большом Московском, пьем красное вино, слушаем машину, а поэт все читает свои стихи, все больше и больше собой восторгаясь. Вышли мы очень поздно, и поэт был уже так возбужден, что и на лестнице продолжал читать. Так, читая, он стал свое пальто на вешалке искать. Швейцар ему нежно: «Позвольте, господин, я сам найду...» «Как, негодяй? Значит я чужое пальто беру?» — «Так точно, . чужое-с». — «Молчать, негодяй, это мое пальто!» — «Да нет же, господин, это не ваше пальто!» — «Тогда говори сию же минуту, чье?» — «Антона Павловича Чехова». — «Врешь, я убью тебя за эту ложь на месте!» — «Есть на то воля ваша, только это пальто Ан­тона Павловича Чехова». — «Так, значит, он здесь?» — «Всегда у нас останавливаются...» И вот мы чуть не кинулись к вам знакомиться в три часа ночи. Но, к счастью, удержались и пришли на другой день, и на пер­вый раз не застали — видели только ваш номер, который убирала гор­ничная, и вашу рукопись на столе. Это было начало «Бабьего царства» .

Кто этот поэт, догадываюсь, Бальмонт, конечно. А откуда вы узна­ли, какая именно рукопись лежала у меня на столе? Значит, подсмотрели?

Простите, дорогой, не удержались.

А жалко, что вы не зашли ночью. Это очень хорошо — закатиться куда-нибудь ночью, внезапно. Я люблю рестораны.

Да, это правда, рестораны он любил. Всех друзей звал всегда или по­обедать, или поужинать. И ему доставляло удовольствие их угощать. Нравилось ему мое понимание в винах, любовь к закускам и к тонким блюдам, это ценила во мне и Евгения Яковлевна, которая была большая мастерица в кулинарном искусстве и тоже очень любила угощать.

ШУТОЧНОЕ ПИСЬМО ЧЕХОВА К И. А. БУНИНУ от 26 ОКТЯБРЯ 1902 г.

Слева рукою И. А. Бунина: «Это письмо прислал мне в шутку Чехов. Ив. Бунин»

Написано на открытке с портретом писателя Емельянова-Коханского.

Центральный архив литературы п искусства. Москва

Кислы!нот Koxanrfrift

Ни с одним писателем я не был в таких отношениях: мог часами, сидя вместе в кабинете, молчать, а с Чеховым мы иногда проводили так целые утра.

Иногда мне казалось, что все-такп я мешаю ему, и вечером при про­щанье, выдумывал, что мне утром нужно куда-то, в этом случае он трога­тельно настойчиво начинал приглашать и шутя говорил: если вам не скуч­но со старым писателем...

В этот приезд я уже останавливался в лучшей гостинице в Ялте, в «России». II он туда как-то вечером позвонил и сказал, чтобы я нанял из­возчика и приехал за ним, чтобы ехать кататься. Я стал отговаривать, но он настоял. Правда, ночь была теплая, лунная. И мы поехали в Ореанду. Вот тут-то он и сказал, что его будут читать еще только семь лет, а жить ему осталось еще меньше — всего шесть. В обоих случаях ошибся: жить ему осталось меньше — всего год и три месяца, а читают его уже больше пятидесяти лет, и, вероятно, будут читать еще долго.

' f I KoV^

СI рк - ' "

Из Крыма я поехал в Москву, заглянул ненадолго к брату, в деревню, а в мае бывал у Чеховых на Петровке и удивлялся, как они могли так высоко снять квартиру, на третьем, то есть по-заграничному на четвертом этаже*, у него уже была одышка, ему очень тяжело было подыматься.

В этот приезд он показался профессору Остроумову, который увидел, что его левое легкое в исключительно плохом состоянии и, сказав, что он «калека», запретил ему жить зимою в Ялте, запретил и поездку в Швейцарию, где он с Ольгой Леонардовной хотели провести лето.

А на лето они поселились в имении Якунчиковой в Наро-Фоминском77.

Недель шесть они прожили там. Антон Павлович удил рыбу, ку­пался, — это Остроумов ему разрешил, но Чехов томился окружаю­щей бездельной жизнью, высокопоставленными гостями, п, не выдержан, в десятых числах июля вернулся в Ялту, нарушив приказание Остро­умова.

Он работал над своей последней пьесой — «Вишневым садом».

В письме к жене от 29 сентября он пишет между прочим: «... скажи Бунину, чтобы он у меня полечился, если нездоров; я его вылечу» 78.

Здоровье Чехова, как всегда в Ялте, особенно с наступлением холод­ных дней, ухудшилось.

Не ifc 5JS

В начале декабря Антон Павлович приехал в Москву. Я тоже был там, — мы с Найденовым готовились к поездке за границу. Ежедневно по вечерам я заходил к Чехову, оставался иногда у него до трех-четырех часов утра, то есть до возвращения Ольги Леонардовны домой.

Чаще всего она уезжала в театр, но иногда отправлялась на какой- нибудь благотворительный концерт. За ней заезжал Немирович во фраке, пахнущий сигарами и дорогим одеколоном, а она в вечернем туалете, надушенная, красивая, молодая, подходила к мужу со словами:

— Не скучай без меня, дусик, впрочем, с Букишончнком тебе всегда хорошо... До свиданья, милый, — обращалась она ко мне. Я целовал ее руку, и они уходили. Чехов меня не отпускал до ее возвращения. И эти бдения мне особенно дороги.

Он иногда мыл себе голову. Я старался развлекать его, рассказывал о себе, расспрашивал о семье. Он много говорил о своих братьях, Николае, Александре, которого он ставил очень высоко и бесконечно жалел, так как он иногда запивал, — этпм он объяснял, что из него ничего не вышло, а одарен он был щедро.

Александр Павлович был человек редко образованный: окончил два факультета — естественный и математический, много знал и по медицине.

ВСЕМ1РНЫП Til ЧТОВЬШ СОЮ-Ъ. Г0СС1Я. UNION POSTALS I MVERSELLE. RIJSSIE

ОТКРЫТОК ПИСЬМО. 'i;IT. eoiivs

:,. OA

iiL

7

llL br-X , I, L I

H.i й i г рон'Ь пишется только .'iлp'. f-4e reerve с ■ *e'vI":'

ОБОРОТНАЯ СТОРОНА ОТКРЫТКИ, НА КОТОРОЙ НАПИСАНО ШУТОЧНОЕ ПИСЬМО- ЧЕХОВА к И. А. БУНИНУ от 26 ОКТЯБРЯ 1902 г. Центральный архив литературы и искусства, Москва

Хорошо разбирался и в философских системах. Знал много языков. Но ни на чем не мог остановиться. А как он писал письма! Прямо на удив­ление. Был способен и на ручные работы, сам сделал стенные часы. Одно время был редактором пожарного журнала. Над его кроватью висел по­жарный звонок, чтобы он мог всегда знать, где горит. Он был из чудаков, писал только куриными перьями. Любил разводить птицу и сооружал удивительные курятники, словом, человек на редкость умный, оригиналь­ный. Хорошо понимал шутку, но последнее время стал тяжел: когда был трезв, то мучился тем, каким он был во хмелю, а под хмелем действитель­но был тяжел.

Я спросил Антона Павловича:

А не мучается ли он, что вы заслонили его, как писателя?

Он улыбнулся своей милой улыбкой и ответил:

Нисколько, ведь и пишет он между делом, так чтобы лишнее зара­ботать. Да я и не знаю, что его больше интересует: литература, филосо­фия, наука или куроводство? Он слишком одарен во многих отношениях, чтобы отдаться чему-нибудь одному... Вот и брат Михаил служил в фи­нансовом ведомстве, бросил, работает по книжному делу у Суворина. Пишет рассказы, но никаких усилий не делает, чтобы стать настоящим писателем. У нас ведь нет такого честолюбия, как у многих писателей нынешних. У нас, у всех есть любовь к тому делу, над каким мы трудимся.

* * *

Расспрашивал Антон Павлович меня и о первом представлении пьесы Горького «На дне» 79 и об ужине, который стоил 800 рублей, и что за такую цену подавали?

Я, изображая Горького, говорил:

Рыбы первым делом и какой-нибудь этакой, черт ее дери совсем, чтобы не рыба была, а лошадь.

Чехов очень смеялся, а особенно замечанию профессора Ключевского, который был беспечно спокоен, мирно весел, чистенький, аккуратный, в застегнутом сюртучке, слегка склонив голову на бок и искоса, по­блескивая очками и своим лукавым оком, мы стояли рядом, и он тихо сказал:

Лошадь! — Это, конечно, по величине приятно. Но немножко и

обидно. Почему же непременно лошадь? Разве мы все ломовые?

* * *

Что думал он о смерти?

Много раз старательно твердо говорил, что бессмертие, жизнь после смерти в какой бы то ни было форме — сущий вздор:

Это суеверие. А всякое суеверие ужасно. Надо мыслить ясно и смело. Мы как-нибудь потолкуем с ваки об этом основательно. Я, как дважды два четыре, докажу вам, что бессмертие — вздор.

Но потом несколько раз еще тверже говорил противоположное:

Ни в коем случае не можем мы исчезнуть после смерти. Бессмер­тие — факт. Вот погодите, я докажу вам это...

* * *

Последнее время часто мечтал вслух:

Стать бы бродягой, странником, ходить по святым местам, поселить­ся в монастыре среди леса, у озера сидеть летним вечером на лавочке возле монастырских ворот...

* * *

Его «Архиерей» прошел незамеченным — не то что «Вишневый сад» с большими бумажными цветами, невероятно густо белевшими за театраль­ными окнами. И кто знает, что было бы с его славой, не будь «Мужиков», Художественного театра!

* * *

Мы с Найденовым уже были в конце декабря на отлете80. Чехов рас­сказывал мне о своем пребывании в Ницце, о М. М. Ковалевском, о кон­суле Юрасове, давал советы относительно здоровья и, как всегда, уверял, что я проживу до глубокой старости, так как я «здоровенный мужчина», и опять в который раз уговаривал писать ежедневно, бросить «дилетант­ство», а нужно относиться к писанию «профессионально»...

И не думал я в те дни, что они — наше последнее свидание.

Часа в четыре, а иногда и совсем под утро возвращалась Ольга Леонар­довна, пахнущая вином и духами...

— Что же ты не спишь, дуся?.. Тебе вредно. А вы тут еще, Букишон- чик, ну, конечно, он с вами не скучал!

Я быстро вставал и прощался.

* * *

Перед Рождеством мы с Найденовым уехали за границу.

В Ниццу Чехов прислал мне поздравление с Новым годом, но тон пись­ма был невеселый, он сообщал, что его пьеса еще не шла, и неизвестно, когда пойдет, а письмо помечено 8 января. В письме чувствуется нежность, забота, спрашивает, что я ем? рекомендует есть цыплят и голубей, со­крушается, что судака Кольбер там нет. Кончает: «Целую вас и обнимаю», а после подписи: «А у нас сегодня солонина и индейка!» 81

В день его ангела была премьера «Вишневого сада», театр устроил ему чествование, которое его, конечно, утомило 82. Он не переносил ни­каких чествований, ненавидел быть центром внимания. Воображаю,

сколько пошлостей ему пришлось тогда выслушать.

* * *

Началась японская война. В письмах она у него не отразилась.

15 февраля он уехал опять в Ялту, нарушая запрет Остроумова.

Перед отъездом был с женой в Царицыне, смотрел дачу, чтобы в буду­щем году там поселиться на всю зиму.

В Ялте он застал брата Александра с семьей. Его племянник, будущий артист, вспоминает это время. Антон Павлович был с ним нежен, подарил «Каштанку» и «Белолобого», дарил мелкие вещицы со своего стола, когда он тихо сидел в его кабинете.

Александр Павлович все время был «трезв, добр, интересен, вообще

утешает меня своим поведением», пишет он своей жене .

* * *

Весной Ольга Леонардовна переменила в Москве квартиру, сняла в Леонтьевском переулке, в доме был лифт.

В эту весну 13 апреля он и написал Амфитеатрову из Ялты о моем рас­сказе «Чернозем», опубликованном в сборнике «Знание» 84.

3 мая он в Москве.

Сообщает матери: «всю дорогу» нездоровилось, но в Москве «полег­чало»86.

Рассказывают, что он по приезде в Москву, на другой день, поехал в Сандуновские бани и простудился. В письме Куприну он сообщает от 5 мая:

«Я приехал в Москву, нездоров!» А 10 мая Гольцеву: «...нездоров, лежу в постели, каждый день ходит доктор...» 86.

В письме к сестре от 21 мая сообщает, что «третьего дня ни с того ни с сего меня хватил плеврит... Как бы там ни было, на 2 июня заказаны би­леты... в Шварцвальд...»87.

Меня всегда мучает вопрос, почему его повезли за границу в таком состоянии. Сам он Телешову сказал: «Еду умирать». Значит, понимал свое положение. У меня иногда мелькает мысль, что, может быть, он не хотел, чтобы его семья присутствовала при его смерти, хотел избавить всех от тяжелых впечатлений, а потому не возражал. Конечно, порой он надеялся, как большинство чахоточных, что поправится. Замечательног что сестре он стал из Москвы писать нежнее.

Он и мне в последнем письме, которое не попало в собрание его писем,, писал в середине июня, что «чувствую себя недурно, заказал себе белый костюм...»88

4 июля 1904 года я поехал верхом в село на почту, взял там газеты и письма и завернул к кузнецу перековать лошади ногу. Был жаркий и сон­ный степной день, с тусклым блеском неба, с горячим южным ветром. Я развернул газету, сидя на пороге Кузнецовой избы, — и вдруг точно ледяная бритва полоснула по сердцу 89...

IV

Художественный театр отметил пятидесятилетие со дня рождения Антона Павловича литературным утренником, на котором выступал я со своими воспоминаниями. Это было 17 января 1910 года.

Театр был переполнен. В литерной ложе с правой стороны сидели род­ные Чехова: мать, сестра, Иван Павлович с семьей, вероятно, и другие братья, — не помню.

Мое выступление вызвало настоящий восторг, потому что я, читая наши разговоры с Антон Павловичем, его слова передавал его голосом, его интонациями, что произвело потрясающее впечатление на семью: мать и сестра плакали.

Через несколько дней ко мне приезжали Станиславский с Немиро­вичем и предлагали поступить в их труппу.

Вскоре после этого утренника мы были приглашены к Марье Павлов­не, где были и Чеховы, живущие в Москве, а среди них и сын Александра Павловича, Михаил, молодой ученик школы Художественного театра, поразивший нас талантливостью жестов: они с сыном Ивана Павловича, студентом Володей, прощаясь в прихожей, что-то манипулировали со шляпами так забавно, что мы из столовой, глядя на них, очень смеялись.

Кто-то сказал:

Это совершенно по-чеховски! Новое поколение.

А через несколько лет я видел Мишу в Первой студии Художественного театра в пьесе, переделанной из рассказа Диккенса «Сверчок на печи», и его игра меня взволновала до слез.

В 1915 году, 14 декабря видел его второй раз в «Потопе»; играл тоже с большим талантом.

Евгения Яковлевна за пять лет очень состарилась. Мы обрадовались друг другу как родные. Она всегда меня любила. Стала бранить Ялтуг с восторгом вспоминать Московскую губернию:

Здесь лучше, леса, можно по грибы ходить, их тут много, а там что... одно море...

И до чего она была очаровательна в своей наивности.

* * *

Ездил я и на открытие «Комнаты имени Антона Павловича Чехова» для туберкулезного литератора в санатории по Нпколаевской дороге, ка­жется, вблизи станции Крюкова, забыл какого доктора.

Ехал я туда в вагоне с Иваном Павловичем, его женой, милой женщи­ной, и сыном.

ЧЕХОВ

Портрет маслом работы П. А. Ннлуса Портрет был начат в 1902 г. Закончен уже после смерти Чехова Дом-музей Чехова, Москва

Иван Павлович напоминал покойного брата одним жестом. Он был очень хозяйственный человек, сейчас раскрыл погребец, угостил водочкой и какой-то закуской, и мы незаметно доехали до санаторпп, где был «пир горой».

* * *

«Литературное ханжество — самое скверное ханжество», — сказал

мне Чехов (писал он об этом и Суворину) 90.

* * *

Отлично писал Горькому: «У вас так много определений... по­нятно, когда я пишу: „Человек сел на траву..." Наоборот, неудобопонятно, если я пишу: „Высокий, узкогрудый, среднего роста человек с рыжей бородкой сел на зеленую, уже измятую пешеходами траву, сел бес­шумно, робко и пугливо оглядываясь"» 91.

* * #

Чехов говорил:

«Писателю надо непременно в себе выработать аоркого, неугомонного наблюдателя... Настолько, понимаете, выработать, чтоб это вошло прямо

в привычку... сделалось как бы второй натурой».

* * *

У Чехова каждый год менялось лицо.

Благородство Чехова — цветы, животные, благородство людских по­ступков.

* * *

Со всеми он был одинаков, какого бы ранга человек ни был.

* * *

Всеволод Гаршин, которого, несмотря на краткое знакомство, он успел

полюбить всей душой, весной 1888 года кончает самоубийством. ...

* * *

Ехал из Ельца. Купил на станции «Пестрые рассказы» Чехова в

1887 году, читал, не отрываясь.

* * *

Однажды он сказал (по своему обыкновению, внезапно):

Знаете, какая раз была история со мной?

И, посмотрев некоторое время в лицо мне через плечо, принялся хо­хотать:

Понимаете, поднимаюсь я как-то по главной лестнице московского Благородного собрания, а у зеркала, спиной ко мне, стоит Южин-Сум- батов, держит за пуговицу Потапенко и настойчиво, даже сквозь зубы, говорит ему: «Да, пойми же ты, что ты теперь первый писатель в России!»

И вдруг видит в зеркале меня, краснеет и скороговоркой прибавляет, указывая на меня через плечо: «И он...»

В его записной книжке есть кое-что, что я слышал от него самого. Он, например, не раз спрашивал меня (каждый раз забывая, что уже го­ворил это, и каждый раз смеясь от всей души):

Послушайте, а вы знаете тип такой дамы, глядя на которую, всег­да думаешь, что у нее под корсажем жабры?

Не раз говорил:

В природе из мерзкой гусеницы выходит прелестная бабочка, а вот у людей наоборот: из прелестной бабочки выходит мерзкая гусеница...

Ужасно обедать каждый день с человеком, который заикается и говорит глупости...

Когда бездарная актриса ест куропатку, мне жаль куропатку, ко­торая была во сто раз умнее и талантливее этой актрисы...92.

Иногда говорил:

Писатель должен быть нищим, должен быть в таком положении, чтобы он знал, что помрет с голоду, если не будет писать, будет потакать своей лени. Писателей надо отдавать в арестантские роты итампринуж- дать их писать карцерами, поркой, побоями... Ах, как я благодарен судьбе, что был в молодости так беден!

Как он восхищался Давыдовой! 93

Придет, бывало, к ней Мамин-Сибиряк: «Александра Аркадьевна, у меня ни копейки, дайте хоть пятьдесят рублей авансу». — «Хоть умри­те, милый, не дам. Дам только в том случае, если согласитесь, что я запру вас сейчас у себя в кабинете на замок, пришлю вам чернил, перо, бумаги и три бутылки пива и выпущу тогда, когда вы постучите и скажете мне, что у вас готов рассказ».

А иногда говорил совсем другое:

Писатель должен быть баснословно богат, так богат, чтобы он мог в любую минуту отправиться в путешествие вокруг света на собственной яхте, снарядить экспедицию к истокам Нила, Южному полюсу, в Тибет и Аравию, купить себе весь Кавказ или Гималаи... Толстой говорит, что человеку нужно всего три аршина земли. Вздор — три аршина земли нуж­но мертвому, а живому нужен весь земной шар. И особенно — писателю...

Загрузка...