Суворин воспользовался предложением Чехова. Месяц спустя Чехов вновь писал: «.. .продолжайте высылать. Чтение рассказов и поправки отнимают у меня каждый раз не более 1/2—1 часа и развлекают меня. Гимнастика для ума некоторым образом» (там же, 441). По возвращении с Сахалина Чехов напомнил: «По примеру прошлых лет, присылайте мне рассказы для шлифовки. Мне это занятие нравится» (письмо к Сувори­ну от 24 декабря 1890 г.— XV, 138).

Известно, что Чехов редактировал ряд рассказов, среди других — «Мытарство грешной души» Е. Ф. Кони (XIV, 583), рассказ В. И. Бибикова (XIV, 437), рассказ Н. М. Ежова «Леля» (XIV, 521), рассказ своего брата Александра «Цепи, или Сочель­ник под снегом» (XV, 593) и др. Иногда в письмах к Суворину Чехов уточнял, в чем состояла его правка; так, он писал 20 ноября 1889 г.: «В „ Певичке" я середину сде­лал началом, начало серединою и конец приделал совсем новый. Девица, когда про­чтет, ужаснется» (XIV, 438).

В письме от 17 июня 1903 г. Чехов, сообщая о переменах в редакции «Русской мы­сли» в связи с болезненным состоянием Лаврова, писал Суворину: «...меня пригласили в заведующие беллетристическим отделом» (XX, ИЗ). Чехову не пришлось по болезни систематически работать в журнале,—к тому же и в Москве он бывал обычно недолго. Сохранились лишь скудные и случайные сведения о том, какие именно рукописи про­сматривались Чеховым. Так, И августа 1903 г. сын Лаврова, работавший в конторе журнала, писал Чехову: «Посылаю вам рукописи: 1) Семенов А. К. В чем причина, 2) А н и и и Е. П. Перед жизнью (рассказ), 3) Богдан Лупа (Таврошевич Антон) а) История о малолетнем котенке, б) Филантропия».

В письме к Гольцеву от 18 августа 1903 г. Чехов выделил из них лишь рассказ Се­менова, признав его хорошим и годным для напечатания (XX, 125). Несколько меся­цев спустя он послал Гольцеву другой рассказ, также выправленный,— рассказ А. С. Писаревой (о нем см. ниже). Странно, что ни один из этих одобренных Чеховым рассказов в «Русской мысли» не появился (остальные рассказы были им забракованы. Ср. письмо Чехова Гольцеву от 22 января 1904 г. — XX, 230).

В марте и апреле 1904 г., вернувшись в Ялту после постановки «Вишневого сада», Чехов продолжал просматривать рассказы, присылавшиеся редакцией «Русской мыс­ли». Из этих рассказов Чеховым были одобрены к печати три. Из них два были опубли­кованы в «Русской мысли»: «Тайна Вихровской степи» Вас. Брусянина (1904, № 8) и «Картинки петербургской бедноты» Д.М. Герц-на (1904, № 12). Этими двумя рассказами ограничивается то, что было фактически напечатано в «Русской мысли» после редак­ционной правки Чехова.

Многие рассказы, как, например, упомянутая выше «Певичка», остаются неизвест­ными. Не разыскан рассказ некоего Овсянникова; этот рассказ сначала правил Буре­нин, потом Чехов, вычеркнувший поправки Буренина и выкинувший «немножко мень­ше половины» (XIV, 448), и многие другие. Но даже в тех случаях, когда твердо уста­новлено, какое именно произведение правил Чехов (например, «Мытарство греш­ной души» Кони, «Леля» Ежова), это не дает надлежащего материала для изучения характера редакторской правки Чехова,— ведь пет соответствующих данных, чтобы сравнить текст до правки и после правки.

Один интересный пример такого редактирования, впрочем, был ранее известен. Это своеобразная работа, сделанная Чеховым на печатном тексте рассказа Короленко «Лес шумит» (см. С. Б а л у х а т ы й. Библиотека Чехова.— В сб. «Чехов и его среда». Л., 1930, стр. 243—245). Но ни одна из рукописей начинающих писателей, выправлен­ных Чеховым,— а их насчитывались десятки,— до сих пор не была известна. Поэтому большой интерес приобретают две сохранившиеся и печатаемые ниже рукописи — Е. М. Шавровой и А. С. Писаревой с редакторской правкой Чехова.

I. РАССКАЗ Е. М. ШАВРОВОЙ «СОФКА»

Сохранился подлинник рассказа Е. М. Шавровой «Софка», выправленный Чехо­вым (ЦГАЛИ, ф. 549, оп.1, ед. хр. 206, лл. 1—13). Е. М. Шаврова в своих неопублико­ванных мемуарах (собрание П. С. Попова) описывает, как пятнадцатилетней девочкой она, едва познакомившись в Ялте с Чеховым, передала ему, встретившись на набереж­ной, свой рассказ, который был им одобрен, проредактирован, переслан Суворину и вскоре напечатан в «Новом времени» (№ 4846, от 26 августа 1889 г.).

Редактируя рукопись, Чехов значительно сократил рассказ, откинув повторения, устранив неудачные эпитеты и маловыразительные обороты. Внес он и радикальное из­менение в концовку рассказа: по тексту Шавровой князь рассказывает Софке о своей любви к другой женщине, как бы маскируя свои чувства к Софке; в тексте, исправлен­ном Чеховым, объяснение в любви обращено к самой Софке.

Чехов открыл перед Шавровой писательский путь. Всего два года спустя после ее первого опыта Чехов писал по поводу нового ее рассказа «Замуж»: «Только что про­чел ваш рассказ в корректуре, Елена Михайловна, и паки нахожу, что он очень хо­рош. Прогресс большущий. Еще год-два, я и не буду сметь прикасаться к вашим рас­сказам и давать вам советы» (XV, 147).

Из писем Чехова к Шавровой мы знаем, что п дальнейшие своп литературные опыты она давала ему на просмотр. К некоторым из них Чехов относился очень взыскательно и строго. Так, например, по поводу одного из ее рассказов он писал ей 16 сентября 1891 г.:«Это не рассказ и не повесть, не художественное произведение, а длинный ряд тя­желых угрюмых казарм. Где ваша архитектура, которой вы вначале так очаровали

ЧЕХОВ

Фотография с дарственной надписью. «Марии Александровне Самаровой от давнего знакомого и почитатели. Антон Чехов. 1900, IV, 22».

Театральный музей им. А. А. Бахрушина. Москва

вашего покорного слугу? Где легкость, свежесть, грация?» (XV, 243—244). Всего через руки Чехова прошло около двадцати рассказов Шавровой.

В публикуемой ниже рукописи рассказа Шавровой вычеркнутые Чеховым слова заключены в квадратные скобки; слова, им вписанные, выделены курсивом. Квадрат­ные скобки внутри текста, уже заключенного в квадратные скобки, показывают, что Чехов сначала предполагал опустить несколько слов, а затем вычеркнул боль­ший кусок текста. Курсив внутри квадратных скобок выделяет слова, вписанные ранее Чеховым.

СОФКА (Кисловодская идиллия)

Она сид[ела]гшг [на снятом с лошади] на траве, на мужском седле и [капризно] покачива[лась]ется на нем. Тоненькая, узенькая, стройная, с волос[ы]сши [непокорной гривкой] лезу[Tlufiutu на глаза, [выбились за ушами, щеки пылают, глаза] с пылающими щеками, с глазами, кото­рые щурятся и блестят,— [и вся она,] в своей строгой черной амазонке, [кажется не то] похожа она и на переодет [ым] ого мальчик[ом]а [не то какой-то странной необыкновенно узенькой,] и на фантастическ[ой]г/ю женщин [ой] у.

Я устала говорить! — кричит она. — Князь, дайте мне пить!

Софка! — слышится окрик.

Но она не обращает внимания.

Князь,—• повторяет она еще громче,— князь!

Кругом, в различных, более или менее живописных, позах распо­ложились друзья и знакомые ее матери.

Правда, многих она знает не больше недели, иные познакомились только сегодня перед поездкой. Но это ничего не значит; на водах так скоро знакомятся! [А бойкость всегда нравится и привлекательна. Это Софка хорошо знает.]

Лежат на траве, прислонившись к седлам и на разостланных бурках.

Несколько военных, есть актер, два помещика, доктор на отдыхе и, наконец, люди неопределенных профессий, живущ[их]ие «своим капиталом», которых на водах всегда много.

Эти все больше наряжены горцами.

Софке все равно.

Ее радует, что она с мамой* и Адель Карловной приехала сюда, в горы, что с ней говорят, как с взрослой, любуются ею и даже как будто ухаживают все эти смешные усатые люди.

Ей весело, потому что трава в ущелье так зелена, что хочется при­мять ее, что камни там грозно нависли, и утесы хмурятся, и молодой серп месяца золотит зыбь маленькой горной речки.

Весело и от выпитого вина, и от прохлады вечера, а главное, ве­село оттого, что и в ней и для нее все еще так ново, свежо, [и неизвестно] странно. Софке не больше [пят]шесвдшдцат[ь]и лет. В этом году она как-то сразу из девочки [сделалась] превратилась в почти взросл [ой]ую [барышней]. Перемена произошла так внезапно, что Софка сама сму­щена и [довольна что] не верит глазам... И все как будто переменилось вокруг нее...

Возле нее генерал [бодрящийся видимо.] — громадная гора жира и мяса в белом кителе,-ироевш[ий]ая два состояния[150] на своем веку н оканчивают,[ий]ая теперь третье.

Черные масляные глазки смеются, он любуется девочкой и не прочь подпоить ее немножко.

Софка видит, что [она] имеет успех между этими знакомыми мамы больше Адель Карловны и даже больше самой мамы.

Адель Карловна подруга мамы. Софка помнит ее еще [тогда] с того времени, когда [была крошкой] ходила в короткой юбочке, [и всегда го­лыми загорелыми] с голыми ру[ч]ками и но[жк]гами, темными от за­гара. И тогда также они[151] переезжали с вод на воды, [и] то за границу, [и] то в Крым, и здесь живали. И Софке кажется, что иначе жить невоз­можно.

Адель Карловна и мама мало изменились с тех пор. Знакомые по­стоянно менялись, они же все оставались такими же высокими, полными и красивыми дамами.

[Их принимают часто за сестер.

Но Софка предпочитает маму. У [нее] мамы такие большие томные глаза и утомленное бледное лицо, и она так хорошо одевается, гораздо лучше Адель Карловны, которая любит все яркое.

Мама часто ссорится с Адель Карловной, и они говорят друг другу ужасные вещи,— но Софка знает, что это ненадолго и что они опять помирятся. ]

Софка так уверена в превосходстве мамы и Адель Карловны, особен­но мамы, что очень [часто] удивлена и недоумевает, почему е[й]ю, Соф- кой, с некоторых пор так восхищаются. Мама часто теперь недовольна Софкой и реже берет ее с собой. Но Софка не задумывается, ей неког­да и всегда хочется думать о чем-нибудь веселом.

[И теперь она с затаенной радостью следит из-за своих густых [за­гибающихся кверху] ресниц, как все бросаются исполнять ее желание.]

Один держит стакан, князь наливает вино, и все наперерыв лезут чокаться с ней и пить за ее здоровье.

— Не барышня — а шампанское! — восклицает полковник Иванов [ .привычным жестом опрокидывая свой стакан в горло].— И Софка улы­бается ему и чувству[я]еяг, что [это высшая похвала в его устах.] она и в самом деле похожа на шампанское.

И все они с удовольствием и радостью наблюдают Софку. Она за­бавляет этих взрослых людей, как редкий зверек, которого и подразнить, и погладить одинаково приятно.

Князь, богатый грузин, совсем еще мальчик, [богатой грузинской фамилии, и] недавно выпущенный в офицеры. Он такой [сам] хорошень­кий, такой гладкий, свежий [и крепонькой], и все на нем так [и блес­тит на нем новизной и свежестью, что он ярко выделяется между всеми остальными военными] ярко, ново и свежо, что[152] его трудно не заметить, в какой бы он ни был толпе. Он мало обращает внимания на дам, не­смотря на заигрывание Адель Карловны и томные взгляды мамы. [Софки — Марии Ивановны.]

Он приехал кутить, и старается добросовестно выполнить все, что [требуется] нужно для этого. С азартом входит он[153] в роль,— хмурится, напевает осетинские песни, и пьет с суровым видом знатока и [закален­ного в боях] вояки, закаленного в боях.

Он кутит.

[Нужно проделать всю пантомиму, все, чтобы уверить себя и других, что они отчаянно кутят и очень, очень веселятся.]

Все [располагаются в непринужденных позах на траве, и] пьют, рассказывают друг другу веселые анекдоты и пьют. [— Потом нужно расстегнуться, надеть фуражку на затылок и опять пить].

[Варить] Делают**** шашлык и е[сть]3ят его без [помощи] ножей и вилок, [а рвать мясо] прямо руками, как [это делают] истые горцы. И всем это нравится, и все думают, что это нужно. Князек берет бутыл­ку кахетинского и говорит, что выпьет залпом без передышки. Ему не верят, потом все смотрят. Он [с]хват [ыв]ает бутылку в обе [ими] ру- к[ам]ц, запрокидывает назад голову и [начинает быстро пить] пьет. [Он] Широко расстави1л]в ноги, [в узких рейтузах и все больше] он на­клоняется, назад все больше и больше, а бутылка под[ы]нымается все выше и выше. Наконец [он] торжественно с налитым кровью лицом, он по­казывает пустую бутылку и, нахмурившись, [лихим] сделав лихой жест- [ом, хочет перебросить] бросает ее через плечо. Жест не удается, и кня­зек [мрачно бросается] садится на землю возле [Марьи Ивановны.] мамы.

Та сейчас начинает что-то говорить ему, взглядывая на него свои­ми прекрасными глазами. Ее желтоватое, цыганско[го]е [типа] лицо с длинным носом и бле[кл]йными губами улыбается.

[Князек ей, видимо, нравится.]

«Давайте петь!» — кричит Адель Карловна, [все хором и генерал тоже.]

[Адель Карловна совершенно] Она лежит на белой бурке и курит. Белая папаха и башлык придают ей воинственный вид. Возле нее рас­положились поклонники. Между ними есть и [очень смелые и] видав­шие виды, как, например, полковник Иванов, есть [также] и робкие юно­ши вроде корнета [Закаспийского] Степанова, который [телячьими гла­зами взирает] по-телячьи глядит на нее и немеет от восторга.

Софка довольна, что сейчас будут петь. Она вскакивает с места и начинает предлагать, что петь.

Нужно такое, чтобы все знали, что-нибудь цыганское: «Милая», или «Ночи», или «Месяц плывет»,— это наверное все знают,— да, да это лучше всего!

И все поют. Немного нестройно, но зато все уверены, что петь сле­дует, и потому [чувствуют удовлетворение.] довольны.

Тучный генерал [особенно] усердно выводит басовые ноты и качает­ся в такт, хотя u не знает, что поют.

Актер принимает позы, прижимает для чего-то руку с большим би­рюзовым перстнем к полосатой жилетке и косится на дам. Полковник Иванов изящно дирижирует бутылкой.

[Приехавшая раньше 1 Сидящая поодаль компания, приехавшая рань­ше, состоящая почти из одних барышень и дам, чопорно поджимается и спешит уехать.

Итак, Софочка, вы не хотите нам рассказать, отчего вы убежали из института? — спрашивает генерал.

Софка смеется, ее тоненький нос морщится, [и] глаза лукаво щурят­ся... [от лукавства.]

Вам очень хочется знать? Мама не любит, когда я рассказываю, да и ничего нет тут интересного. Ну, ушла потому, что мне там тесно [было и меня притесняли], а я люблю свободу!

И Софка, очень довольная [своей] последней фразой, которую она часто слышит от мамы, старается скорее замять [этот] неприятный для ее самолюбия разговор.

Петр Петрович, продекламируйте нам что-нибудь, пожалуйста! — говорит она актеру и теребит его за рукав.— Ну — пожалуйста!

[Рассказы тоже входят в репертуар веселья и Софка это знает.—1

Все просят.

Актер становится в позу. [Мария Ивановна] Мама внезапно прони­кается своими материнскими обязанностями и указыва[я]ет глазами на Софку, прос[ит]я [154] этим выбрать для рассказа что-нибудь менее пикант­ное. [из его рассказов.]

(Lp /1.

vfc^C Л ж

__—к—^

» - t. /'tj-2*. • ■ .

«

»в,-/*/,.

//с.

— Л / / ..

f

«л ^ j.

r

л /

/

* /•

/

-"у у' С'Л » c.,i J • г*-


if Ux

•♦'/Г. .(

. /

У

/

, /V... .

I

' ч • / J ■) ) ^ ^ /-i . л . г ■

б

t • -W//

, л . 7

J ,«•

' f /.-.. n ., . . - ^ ■■ . - .

w1-,

с rt,/О .)

Л. i ....

'V

£ I / » . .

jry

- у At

«-/ rf'-v f '*'7 — -

A/■

-.

II ■ ic г.

Г-.

...

f.. / у W/ni

—Л-

РУКОПИСЬ РАССКАЗА E. M. ШАВРОВОЙ «СОФКА». ВЫПРАВЛЕННАЯ ЧЕХОВЫМ Листы первый и пятый. Все исправления сделаны рукой Чехова Цсптральпый архив литературы и искусства, Москва

Актер ищет чего-то в пространстве и вдруг разражается чем-то очень непонятным и возвышенным. Он то кричит и разводит руками, то гово­рит совсем шепотом. Потом, видя, что всем скучно и что Адель Карлов­на [даже уединилась с одним из поклонников и] и один из ее поклонников завел[а]и свой разговор, он [быстро оканчивает и] начинает [нечто более игривое] читать что-то другое, в стихах. Все смеются, и Софка тоже, хотя плохо понимает, что тут собственно смешно.

Потом все опять пьют и [снова оживляются] и снова пьют и без кон­ца хохочут. Адель Карловн[а]е [хочет] приходит охота взлезть на вы­сокий серый камень. Она подымается по горке, цепляется за кустарники руками, путается в амазонке и наконец сердито кричит вниз:

Господа, какие вы невежи и лентяи,— помогите же мне!

Господа помогают.

[Раздается хохот, визг. Особенно старается полковник Иванов.

Пока продолжается эта занимательная игра, Марья Ивановна] А в это время мама старается овладеть князьком. [Он сумрачно с] С отяжелевшей от вина головой сидит он ниже ее на пригорке, охватив колена руками, и мрачно глядит исподлобья-

Лицо [ее слегка порозовело, омертвевшие очертания лица оживи­лись. Она изредка кладет свои длинные пальцы, унизанные кольцами на руку князя и наклоняясь что-то убедительно говорит ему.] мамы розово, глаза глубокие, страстные устремлены на [хорошенькое лицо] князя...

Поймите, нужно пользоваться жизнью пока живем, брать все, [все] что она может дать...[ — и любить как можно больше, как мож­но сильнее. — В этом только счастие, в этом весь смысл жизни, только в этом, поверьте,]— слышится Софке ее тягучий страстный шепот,

[Ее мать] Всем красивым молодым людям ее мать говорит всегда одно и то же [самое], и Софке почему-то это кажется[155] верхом изящества. Ей хотелось бы [как и во всем] и в этом [подражать] походить на мам[е]у, но почему-то совестно.

[Генерал отяжелел и осовел от вина. Адель Карловна легкомыслен­но занялась корнетами и забыла о нем. Ему завидно, он сердится, брюз­жит и собирается уезжать.

Настроение Софки тоже изменилось. Стало не то что грустно, а прос­то нашло какое-то недоумение на нее — и сковало ее.]

Месяц скры[л]еае/пся за каменную стену утеса. Речка продолжа- [ла]ет шуметь, но ее уже не [было] видно [больше], и легкий, [нежный] свежий ветерок [задул] [156] подуваеттлъ ущелья. [— Зато] На темн\ои]еющем небе [начали выступать] одна за другой показываются яркие [юж­ные] звезды.

[Адель Карловна теперь дразнила корнета, все собрались возле нее, и она громко хохотала.

Генерал пыхтел, сердился и, наконец, подозвал свой фаэтон троп­кой и уехал ни с кем не простившись.

Князек снова пил, и опять все чему-то смеялись и говорили вздор.]

Делать теперь уже решительно [было] нечего. Все переделали, и все успело наскучить. Пили, пели, врали глупости, ели шашлык и опять пили, и все это надоело, и потому [стали] пора собираться.

[Из] В темнот[ы]е разд[авалось]ается ржанье лошадей; проводни­ки, лошади, всадники — все [смешалось] мешается в темн[ый]г/то дви- жущ[ийся]г/юся [клубок! массу.

[Не узнавали друг друга, отыскивали лошадей. Адель Карловну общими *] усилиями усаживали на лошадь, и опять поднялся гам. Не узнают друг друга, отыскивают лошадей... Шум, визг, сердитые голоса...

[Софка отыскала свою маленькую гнедую лошадку под красным бар­хатным седлом.] — Князь держ[ал]нти [ее] Софкину лошадь под уздцы [и, что-то нежно бормоча про себя, обнимал ее за шею и, прижимаясь к ней], нежно дел [овал ]ует ее в ноздри и голову и что-то бормочет. Лошадь смирно сто[яла]ит [под этими ласками] и только изредка пе­реступа [ла]ет с ноги на ногу.

Позвольте,— и человек в длинной черкеске [подошел к] вырас­тает из земли перед Софк[е]ой.

И прежде чем она успе[ла]еает опомниться, он ловко [схватил] хва­таете ее на руки, [посадил] сажаетъь лошадь, и в ту же минуту она [по­чувствовала] чувствует, как его усатое лицо [близко придвинулось к ней] касается ее лица и как он [грубо поцеловал] целует ее прямо в гу­бы. [Она только удивилась, так внезапно это произошло и не могла] Происходит это так внезапно, что она не может понять, действитель­но ли это [было], или ей показалось только. Неприятное брезгливое чув­ство [брезгливости поднялось в ней, ей] овладевает ею, хо[телось]чется ей ударить [его] нахала хлыстом, но его уже [не было] нет возле, и она не зна[ла]ет, кто он.

А князь все цел [овал]ует лошадь, целует без конца, и [а] черные силуэты всадников уже переезжа[ли]юто речку.

Князь, пора! где вы, князь? Едемте! — [звала Марья Ивановна, забывая теперь совершенно о существовании Софки.] зовет [157] мама.

Марья Ивановна, я ревную, что это в самом деле? [вы] Всё князь, да князь! — Князь, голубчик, не откликайтесь!

Что же, давайте перегоняться!

Ну нет, силы не равные! [потому что ваша и моя лошадь — боль­шая разница. Потому что ваша лошадь это...]

Нагайку давай, Ассан!

[Адель Карловна, это измена, я ее кавалер, а она изменяет!

«Сердце красавицы!» — напевает актер.]

[Слышится] Смех, шум каменьев, плеск воды в свежеющем воздухе. Эхо отчетливо повторяет все это, и гул стоит между каменными стена­ми балки.

Князь [сел] садится на своего иноходца, смешную мохнатую лоша­денку.

Софка дер[нулаЬат за повод [гнедого, который заирял ушами и насторожился] Едут.

[Все, что сейчас с ней было, ошеломило Софку, недоумение еще боль­ше сковало ее.] Софка ошеломлена и в недоумении. Ребенком она при­выкла к непрошенным поцелуям. Но тогда целовали все [, и она не обижалась,— и целовали] и при всех. Но сегодня?

Проводник чей-нибудь или один из «них», гостей мамы?

Как гадко, противно. И сказать некому I, и еще самою будут бра­нить],— засмеют и бранить будут.

Ей хочется плакать.

Княз[ь]ек едет рядом и [, повернувшись к ней, почти стоя в стре менах, без умолку рассказывает ей про свою любовь; чистую, высокую, святую к одной проезжей петербургской grande-dame. Князь] изо всех сил старается увер[яет]и»гь Софку, что она одна может понять его и что ему страстно хочется все, все высказать ей о своей [особенной] не­обыкновенной, им одним изведанной, неземной любви.

[«Вы поймите, она так хороша, так необыкновенно, чудно хороша, что не любить ее нельзя.

Да вы видели ее, она жила на горе с своими детьми.

Для нее * я готов на все, на что хотите. И я мучаюсь, что не могу ничем доказать, как люблю ее и сознаю, что ей это вовсе не нужно.

И голос князя дрожит и прерывается.]

Когда я увидел [ее в первый раз, то] вас, я понял, что не жил до этого. Что-то особенное со мной произошло ** [сделалось, и я был счастлив только, когда был возле нее. Что я для нее? Ничтожный маль­чишка, ненужный и неинтересный! а она все-таки не пренебрегала мной, не гнала прочь, а утешала, говоря, что все это со временем пройдет.

Она уехала,— продолжал он,—и, конечно, уже теперь забыла, что я существую, а] Мне тяжело, и вот я пью, и езжу сюда, в горы, с этой пьяной компанией, и мне не легче...

[Софка слушала его и забывала свое горе, так необыкновенно силь­на казалась ей любовь князя. Она немного гордилась даже, что он по­верял ей свои тайны, хотя он, может быть, те же слова шептал, обни­мая ее лошадь. Она также не обиделась, когда он упомянул о пьяной компании. Ведь это была правда, и больше ничего.] Голос князя дрожит и прерывается.

Я поеду за [ней] вами в Петербург, [и грозные звуки слышатся в его голосе, молодом и звенящем.] — бормочет, он. Не пустят, все равно уеду! [потому что] Я не могу, не могу так жить! Поймите, ну, нельзя так жить. Ну, сопьюсь, застрелюсь, все равно,— но терпеть я больше не [могу!] в состоянии!

И он [снова] начинает рассказывать Софке, какие у нее глаза [у его княгини], и как он любит ее, и как ему будет тяжела разлука... [и опять в его голосе слышатся глухие рыдания.]

Софка слуша[ла]ега молча и вдруг неожиданно начинает [за-] плака[ла]тъ, вся содрогаясь своим худеньким телом. Ей ста[ло так]- новится жал[ко]ъ этого хорошенького мальчика, жаль себя, жаль еще чего-то, чего она не могла бы [никому] объяснить словами, но что особенно больно муч[ало]ает ее в эту светлую ночь и заставля[ло]е/?г плакать.

Они е[хали\дут близко друг [от] к друг[а]г/ по пыльной дороге.

Теперь совсем вызвездило.

Звезд — миллионы; [смотрели на них с высоты;] изредка одна звезда срыва[лась]ется и, описав яркую линию, исчеза [ла]ет куда-то с темного неба.

Князь цел [овал ]ует руку Софке, благодарил [158] ее и все говори [л] т о своей любви. [И все было так искренно и казалось так просто и трога­тельно.] говорит, говорит, говорит...

А кругом расстила [лась]ется серая волнистая степь, а там вдали сквозь молочный туман проступа [ли]ют очертания зданий, высоких тополей. Сверка [ли]юте, огоньки станицы.

[Вы милая, хорошая, вы поняли, я люблю вас,— повторял князь. 1

Еще одна,— [сказала] говорит Софка, влажными глазами следя за падающей звездой.

II. РАССКАЗ А. С. ПИСАРЕВОЙ «СЧАСТЬЕ»

Рассказ А. С. Писаревой был, как сказано выше, одобрен Чеховым, отправлен Гольцеву, но по неизвестным причинам в «Русской мысли» напечатан не был.

Сведения об А. С. Писаревой крайне скудны; остаются неизвестными даже ее имя и отчество. С Чеховым она находилась в переписке, но письма к ней Чехова неизвестны. Впервые она обратилась к Чехову по поводу другого своего рассказа; печатаем это письмо полностью, поскольку в нем содержатся единственные дошедшие до нас био­графические данные о Писаревой как писательнице.

«Многоуважаемый Антон Павлович!

У меня так же мало надежды получить ответ от вас, как у бедняка, который пишет Ротшильду; но несмотря на эту безнадежность, вероятно, каждый год несколько та­ких мечтателей посылает свои письма куда нибудь) „в Нью-Йорк" или „в Амери­ку", не узнав даже хорошо адреса, и просят о помощи.

И я такой же мечтатель. Я посылаю вам, многоуважаемый Антон Павлович, мою повесть „ Капочкина свадьба " [159]. Мне 26 лет, я напечатала только три рассказа и не знаю, что выйдет из этого; повесть, которую вам посылаю, была в редакции „Русское богат­ство". В. Г. Короленко не принял ее, найдя ее (его слова) интересной и живо написанной в деталях, но интересной лишь в бытовом отношении. В общем отзыв его был мягок н кончался словами: „быть может, она найдет себе место в другом журнале". Мне хочется надеяться, что повесть будет прочтена вами и что в отрицательном или поло­жительном смысле вы отзоветесь о ней, хочется надеяться, потому что это слишком интересно и важно. Мой адрес: Петербург, Лиговка д. И (До 1 сент. Ст. Мустамяки, Ф. ж. д., дача Березина).

Вас издали уважающая и любящая А. Писарева».

О судьбе рассказа «Капочкина свадьба» далее ничего неизвестно. Одобрен и про­редактирован Чеховым был другой рассказ Писаревой «Счастье», о чем Чехов после правки рассказа сообщил Гольцеву 22 февраля 1904 г. в следующих выражениях: «А. Писаревой, авторше „Счастья* я написал, рукопись ее тебе посылаю» (XX, 230).

Рассказ написан неопытной рукой; особых признаков художественного мастер­ства он не выявляет, но в нем есть искренность и теплота при изображении чувств. Опи­сывается молодая мать, охваченная переживанием счастья. Ребенок записан как «не­законнорожденный»; роженицу посещает в больнице отец ребенка, преподаватель уни­верситета, равнодушный, усталый человек, считающий, что любить своих детей боль­ше чужих — несправедливо. От его речей в ясной душе героини возникает смутное чувство, точно в спокойную воду пруда бросили камень, и по ней заходили, разбегаясь, волны. Но все же молодая мать отдается своим мечтам,—и «мечты эти будут неопределен­ные, глупые, детские, вроде того, что у девочки черные глазки». Вот и весь сюжет рассказа.

Чехов не менял композиции рассказа, ничего не вставил от себя. Его редактор­ская правка свелась к тому, что он сделал весь рассказ компактнее, упрощая текст в тех местах, где предложения были слишком усложнены, жертвуя при этом отдельны­ми деталями. Впрочем, многие детали ему, очевидно, представлялись лишними и не­зависимо от громоздкого построения фраз. Так, он устранил сообщение о том, как был записан на билете отец незаконнорожденной девочки, замечание, что роженица была курсисткой-бестужевкой. Устранены также вульгаризмы в речи больной Тимо­феевой, лишние эпитеты; отдельные неудачные выражения сглажены.

Кроме того, Чехов изъял некоторые фразы, представляющие собою как бы прямое авторское высказывание по поводу изображаемого. Такова, например, послед­няя фраза, прямолинейно передающая основную мысль автора: «Да и не в том ли счастье, чтобы обманываться и не знать будущего?» Эта правка очень характерна для художественных приемов Чехова, который избегал прямых авторских высказываний и советовал другим авторам не писать «о себе» (см., например, выше в насто­ящем томе публикацию писем Чехова к Р. Ф. Ващук). В свое время Чехов писал так: «Художник, должен быть не судьей своих персонажей и того, о чем говорят они, а только беспристрастным свидетелем. Я слышал беспорядочный, ничего не решающий разго­вор двух людей о пессимизме и должен передать этот разговор в том самом виде, в каком слышал, а делать оценку ему будут присяжные, т. е. читатели» (XIV, 118—119).

В публикуемом тексте рукописи A. G. Писаревой (ЛБ, ф. 331, 27/17) слова, вычеркнутые Чеховым, заключены в квадратные скобки; слова, вписанные им,—выде­лены курсивом, авторские подчеркивания—разрядкой.

СЧАСТЬЕ

Посвящается дорогой А. К. Острогорской

К Тимофеевой пришли. Кто Тимофеева? — спросила, входя в плат­ную палату № 17, дежурная акушерка[160].

Сюд[ы]а, сюд[ы]а! Мы — Тимофеевы, к нам! — ответила, при­поднимая голову с подушки, крупная рыжая женщина [, широкопле­чая, с большим поднимавшим одеяло животом, точно она не родила вчера, а только должна была родить двойню. 1 Лежавшая ближе к две­рям молоденькая больная [курсистка-бестужевка], казавшаяся со­всем девочкой рядом со своей соседкой, с любопытством посмотрела на дверь. Вошла старая женщина в большом платке и темном подтыканном платье; [за] а с ней [шла, отставая и оглядывалась на первую кровать и на акушерку,] маленькая закутанная девочка. Женщина остановилась в нескольких шагах от кровати; [и] глядя на больную с тем выражени­ем, с каким смотрят на мертвого, [молча] она сморщила лицо и всхлип­нула.

Ну, здравствуй! Чего плачешь-то? Да поди поближе!

Вот тебе булочек...— почти шепотом, сквозь слезы сказала посе­тительница.

[Да куды их? Думаешь, здеся нету? «Полосатка»] Феня в розовом платье и красным бантиком на шее, с [преобладающим у нее] выраже­нием глупой радости на лице, принесла ширмы и закрыла от молодень­кой больной соседей, ас ними и светлое-окно, [с видневшимся в него] в которое видно было голуб[ым]ое осени[им]ее небо[м].

Елена Ивановна (в отделении [как-то] не знали ее фамилии, ребе­нок был незаконнорожденный [и отца его записали в билете для посе­тителей первой попавшейся фамилией Петров или Иванов]) была одна из самых симпатичных [всем] больных, что редко бывает между плат­ными. Она вела себя «первой ученицей», как выразился о ней молодой доктор немец, приходивший в палату каждое утро. Это название так и осталось за ней.

Два дня тому назад без криков, почти молча она родила крошечную [живую] девочку. Было что-то торжественно-радостное, хорошее и дос­тойное уважения в этих молчаливых родах; и это сознавала и акушер­ка, добродушная маленькая некрасивая женщина, и стоявшие полукру­гом молоденькие ученицы, и молодой доктор, державший больную за руку и глядевший на нее с какой-то грустной нежностью. Когда же [это молчаливое страданье] роды окончил [о]мсь, и раздалось сначала точно кряхтенье, а потом тоненький, но живой крик: «Ла-а! Ла-а!», и акушерка виноватым голосом сказала: «Девочка!» (она знала, что Елене Иванов­не хотелось мальчика [,и было как-то совестно за эти терпеливые роды не наградить ее так, как ей хотелось]),— все придвинулись к крова­ти, и у всех было одно желание — сказать больной что-нибудь хоронгее [и], ласковое.

;—Да неужели конец?—.спросила Елена Ивановна слабым радост­ным голосом; и выражение ее коричневых сиявших радостью глаз и все­го лица с нежно разгоревшимися щеками было такое, [точно] как буд­то она не страдала, а пережила что-то хорошее, к чему хотела бы вернуться.— Мне было совсем не трудно!

Одна из учениц, толстенькая розовая девушка [купеческого типа] со множеством браслеток и с нарядными золотыми часиками поверх ха­лата, не выдержала и расплакалась.

— Милая, милая вы моя,— сказала она, лаская тонкую руку Еле­ны Ивановны.

И после родов больная слушалась доктора, не просила лечь на бок, не беспокоила дежурных звонками, на все вопросы отвечала, что ей хо­роню и ничего не нужно. И то, что ей было хорошо, и она действительно не нуждалась не только в лекарствах, но вообще "ни в чем [внешнем], чувствовалось без слов при одном взгляде на нее, спокойно лежавшую на спине под белым одеялом, в белой казенной слишком широкой [ей] кофточке, с вытянутыми поверх одеяла тонкими руками без колец и глубоко-спокойным, задумчивым и нежным лицом.

Назавтра после родов Елены Ивановны, рано утром, когда «полосат- ки» еще мыли полы и в коридорах, борясь с дневным полусветом, жел­товато-красными пятнами горели лампы,— по лестнице и в коридоре раздалось тяжелое топанье и затем двое огромных мужиков внесли на носилках новую больную; [за ними] потом ученица внесла ребенка. Платных рожениц не кладут по двое, и акушерка долго объясняла Еле­не Ивановне, что это отступление от правил были вынуждены сделать, так как мест мало, извинялась, убеждала, что лежать вдвоем еще луч­ше, веселее, а Елена Ивановна терпеливо слушала ее и [после каждого нового убедительного периода] повторяла, что она очень рада и что ей никто не помешает.

Новая больная Тимофеева была жена портного [; у нее были вторич­ные очень трудные роды, и она ц]./(елый день до прихода мужа она рас­сказывала Елене Ивановне, как ей дома вступило [,«в живот — в поясницу, в живот — в поясницу»], как было трудно рожать, как один доктор не позволил ей походить, а другой позволил... [и «кабы не он — умереть бы мне и с ребеночком».] До двух часов она только и делала, что поминутно кормила свою крупную крикунью-девочку; а после двух к ней начали приходить посетители: муж, очень скромный веселый чело­век, [низко кланявшийся в сторону кровати Елены Ивановны, 1 и целая толпа родственниц в платочках, с кульками булок и винограду, бояв­шихся швейцара и не решавшихся садиться на венские стулья; они ходили до самого крайнего срока приема, а вечером уже после 8 снова пришел муж «на одну минуточку» и тоже принес винограду.

К Елене Ивановне в этот день не пришел никто. И только ученицы, бывшие при ее родах [, и другие, которым о ней рассказывали], забе­гали в палату № 17 и подолгу говорили с [Еленой Ивановной] ней. Они заставали ее всегда все в той же спокойной позе, с задумчивым счастли­вым лицом, и снова желание сказать что-нибудь ласковое, приятное 1больной] являлось у каждой, с кем только говорила Елена Ивановна *.

Уже после восьми в палату вошла Поля — швейцарка, пол­ная, важная женщина, получавшая очень много на чаи; [и став в полу­оборот к кроватям небрежно спросила:] — «В [17-ую] семнадцатую па­лату Петров звонили в телефон,— сказала она,— к кому это?» Елена Ивановна [(] —она в это время кормила девочку [)] —вспыхнула и [слегка двинув головой к двери, точно этим движением она могла через палаты, коридоры и через весь огромный город, разделявший двух лю­дей, говоривших по телефону, приблизиться к тому человеку,] ответила:

Это ко мне.

Спрашивают, как здоровье?

Скажите, что здорова... и...

Она остановилась, посмотрев на девочку, которая, перестав сосать, вдруг полуоткрыла мутный темный глазок и сердито, точно предосте­регая, взглянула на мать,— почти шепотом прибавила:

Больше ничего.

Так прошел первый день. Сегодня солнце светило особенно ра­достно и празднично. Елена Ивановна лежала, повернув голову ко вход­ной двери, и невольно слушала разговоры за ширмами.

Дохтур, милый, говорю я ему, дозвольте мне разочек пройтиться, моченьки моей нету! Нет, говорит, нету такого правила!

Положить бы тебя рожать, так ты бы узнал!

Да как же можно! Ну, известно, немец, нехристиянская душа. Другой пришел, старенький, тот и дозволил, дай ему бог здоровья!

[— Ишь какую принесла (в добрый час сказать, в худой промолчать) большую, белую!

А глазы-то, черные, в папаньку! У нас ведь и у мужа черные глаза, это у моей природы белые... Кушай, матушка, кушай, ди-

нечка!

О чем бы ни говорили женщины, через несколько минут разговор снова попадал на прежнюю колею, и опять жена портного подробно и с какой-то любовью описывала свои роды.] Эти разговоры * не надое­дали Елене Ивановне, не раздражали ее, — наоборот, ей была понят­на и близка радость этой женщины; [ее негодование против доктора, ее полная жалости любовь к ребенку; ей было понятно все это не только потому, что она сама пережила нечто подобное, а еще и оттого, что] все существо ее было теперь полно какими-то новыми хорошими чувст­вами, [какой-то] любовью ко всем людям. И [сейчас] она думала о том, как будет она теперь жить с этими новыми прекрасными чувствами? Как сделать, чтобы огромная любовь к ребенку и еще к одному человеку не помешала ей [быть справедливой] относиться справедливо ** ко всем другим людям? [И как согласить переполнявшую ее душу любовь и желание счастья с тем злом, которое существовало и, вероятно, будет существовать и в ней и кругом нее? В детстве она переживала такое со­стояние после исповеди. Да, есть зло, есть несчастные больные забы­тые люди, есть сильные и слабые,] И как же вообще быть [с этим], ког­да так хорошо, светло, так небесно-радостно на душе? Елена Ивановна [глубоко вздохнула и] готова была почему-то заплакать, но в это время в маленькой кроватке под белым пологом послышалось кряхтенье, и готовые навернуться слезы мгновенно исчезли [куда-то. Елена Ива­новна]. Она подняла голову и чутко прислушалась — кряхтенье за­тихло.

За ширмами прощались.

[Да] Выписывайся поскорее! Дома-то все лучше.

Kb** 44*44,

/t* A

Г '

. . . # *«/(■ ' * +*4*.*.*t A ^•MfMMfW

ett-ic, ' t /*4.*4*

ft/[161] „ * * ■* 4 .*. * tt~4*r I. «4 4% 4+^^*4**4

J p ji .in ' г ~ii 11*

%4* *r* «» rt

* .««/4*^4+^^л»!*/4+**** / . 4+ . ./

J*.*444**T. - * 7 ^ 4 i лЛ..4.+ *4+-* t + 4 4 J»4* ,

ум /''t. /l iw 'Л/л

,—

, * I

+ / « » n/'w4 « -и /V -.

M ЛЛЛ.—-6 -»» * »,. "

М-.-н л ' «ur/v»^**^, .J

l*t . *,:. + ** ' 4*4.*'* Лг**.»***

/'«' * *'.■*?+/* (Си ♦ /ч *4 - J-ф* 4? 4,4*.Ss. А Л

I* f 4 * * *4 4. /чм frf .

+ ' .4 4Ш *+/*/.*.■ 4. /t^MCVvW^

-- /««• M. 4**4444/ 4*4+ 1 Л

//+...J J 4t Т*« i *4+4*4+4

^ -

* *»4t, gK * .4^/4*4,У /l ***+i

f* et *S* 4* 4*4*4 .+. J J 4.4.S: * 4. 4*1 M44. Г"**1 +A+ .

Я./ 4/4444 4^*44... 4 4 /*t4/t+.4.J Jf44*4. J «У» 4*/.*44~t4* J *'4fW I SJ jt+T- . +44. 1 Ot^y ' M. n 4, 44*f 2 .4*4 Л 4 Л ' -

/'t £.4 4*./ '//*+ + /*.* /j *4*'+•***' „ y,4**44^44

*4 4+. *./** y4t***f4 _ '.' «/ 44.У /44'*/. /*****.* -4**44* 0 *C*Ut-

.**++*. ,t4T J./. t *, 4 **. /i w -o^

^ ' /4/, *,.,*. 4./ 4

/о. ■ '4 /г4, 4 Л / •444-Х4- +4-4S

,-4« Г t JA » * 4/44 44^.*.:

... —

х- , '

1.444

и

r-

s*.

****// /

,4 (4.4 /4, f/44..**4,r 4* **4,*...' 14*4+ —4 Л4

- ** Лл*44* «/■; ' ^ 44 4 л 4 t 4f Ml /i.,1^ £4-44+4*

/ / / X ' ~*r 4 е.у*+.4+4*4Л ^ ' //t /// - *4 4t ***t

j/* 4*4 4.4*4 . t '

РУКОПИСЬ РАССКАЗА А. С. ПИСАРЕВОЙ «СЧАСТЬЕ», ВЫПРАВЛЕННАЯ ЧЕХОВЫМ Листы первый и пятый. Все исправления сделаны руной Чехова Библиотека СССР им. В. И. Ленина. Моснва

Да как же можно! Одно слово— дома! Опять и мальчишки у нас, сама знаешь, Гриша в лавку уйдет, они балуются, не работают. Бес­пременно проситься стану.

Прощай, Зинушка!

Прощай, тетушка!

Минут десять и в коридоре и в палате было тихо. Жена портного убаюкивала девочку, Елена Ивановна дремала, закрыв глаза. И вдруг среди этой тишины она уловила звуки, которые [с]охватили ее [за сердце] до боли острым, почти невыносимым чувством счастья: по длин­ному коридору кто-то шел мягкими медленными шагами. Елена Иванов­на приподнялась на кровати, коричневые глаза ее засияли, по худому нежному лицу разлился горячий румянец.

Палата [№ 17?] номер семнадцатый? — спросил тихий голос.

Самая последняя направо.

В комнату вошел высокий господин в черном длинном сюртуке и в pince-nez, красивый, бледный, с [о странно неподходящими для такого визита] печальными усталыми глазами.

Сережа! — сказала Елена Ивановна задыхающимся голосом.

Она засмеялась, и в то же время глаза ее заблестели от слез[ами].

Она взяла его руку и потянула к себе доверчивым любящим движени­ем, ожидая, что он поцелу[я]ете ее. Гость отвел ее руку и опустился на стул.

Нет, Лелик, я не могу, тут чужие! — сказал он мягко [,но реши­тельно], и его печальные глаза без слов попросили у нее извинения за этот отказ. —Ну, что же, как ты себя чувствуешь?

Сережа, посмотри ее! Ма-аленькая! Посмотри, она там спит. Ах, Сережа, Сережа! Как много надо бы сказать тебе!..

Он подошел к маленькой кроватке, поднял полог и все с тем же пе­чальным выражением долго смотрел на маленькое серьезно-спокойное личико, повязанное белым платочком и от этого казавшееся совсем ста­реньким. Что думал он — неизвестно! Елена Ивановна с кровати тоже смотрела на ребенка, но ее глаза сияли одной только ясной радостью. Потом он опустил полог и сел на стул около кровати. [Он сидел в позе усталого человека, подперев голову рукой.]

Что же, Лелик, ты очень страдала?

Представь, Сережа, не очень,— с оживлением заговорила Елена Ивановна, — я не поверила, когда все кончилось, все время можно бы­ло терпеть... И потом все это произошло так быстро!

Да, разумеется! Рассказы об этих муках преувеличены. Нормаль­ные женщины почти не страдают.

Елена Ивановна посмотрела на него пристальным слегка потухшим взглядом и опустила глаза. Она много готова была перенести для ребен­ка и действительно ожидала худшего [чем это было на самом деле], но слова Сергея [задели ее.] почему-то не понравились ей.

Помолчали.

Сережа, а как мы ее назовем? Что ты так смотришь на меня? [— пе­ребила она себя.]

Ничего.

Елена Ивановна была хороша и миловидна в эту минуту; глаза ее, щеки, рот — все горело возбуждением, [точно] какой-то внутренний огонь зажегся за этим лицом и освещал его своим светом. Но он своим муж­ским взглядом уже [видел] приметил ту перемену, [котор]какую нала­гают на женщину первые роды: [что-то] молодое, чувственно[е] - за­дорное исчезло с[о знакомого] ее милого лица, [и] появилось взамен этого [нечто] что-то новое, духовное, что в эту минуту красило лицо, но в то же время и старило его.

Елена Ивановна почувствовала значение этого взгляда.

Нет, скажи мне, отчего ты так странно посмотрел на меня? — покраснев повторила она *.

•— Я сказал, что ничего, и оставим это.

Они опять замолчали, но на этот раз в молчанье почувствовалось что-то жесткое, недоброе, точно замолчали они для того, чтобы не ска­зать друг другу неприятного.

Что же, скоро домой? — начал он.— Здесь так неприятно, точно в тюрьме. И потом, отчего ты не одна?

Нет, уверяю тебя, Сережа, здесь хорошо. Так все внимательны, добры, и за нее я спокойна. А соседка мне нисколько не мешает, она такая интересная, типичная!

Ну, меня бы это страшно стесняло... [на твоем месте. Мне и те­перь неприятно.]

Отчего? Она очень славная, так мучилась, бедная! Ребенок вдвое больше нашей, зовут ее Лелей. А как же мы нашу назовем, Сережа?

Да не все ли равно?

Елена Ивановна мечтательно посмотрела на маленькую кроватку. Тут, за белым пологом лежало [то] существо, которое пробуждало в ней какие-то новые надежды, новые ожидания; и от этих ожиданий жизнь, начавшая одно время казаться ей изжитой, слишком понятной, со­стоящей из отдельных мелочей,— опять стала представляться загадоч­ной, цельной, новой — одним словом, такой, какой она всегда кажется в своем начале.

Ты будешь ее любить,— тихонько сказала она, и нельзя было понять, задавала ли она вопрос или просто мечтала вслух.

Я вообще люблю детей,— ответил он,— что за несправедливость любить своих детей больше чужих.

Елене Ивановне хотелось сказать, что тогда и любовь к взрос­лому — несправедливость; [но это возражение замерло в ней:] несколько минут она смотрела на его бледное лицо с устало прищуренными гла­зами, стараясь видом этого дорогого лица усмирить протест в своей ду­ше; она знала, что для этого ей нужно было посмотреть на его висок с вьющимися седеющими волосами, почему-то этот висок всегда вызы­вал в ней особенную любовь и жалость.

Ты устал, Сережа? — спросила она. [а глаза ее договорили ос­тальное, что пряталось в душе.]

Да... впрочем я как-то привык к усталости; и больше физиче­ской усталости меня тяготит этот недостаток свободы, эта необходимость делать не то, что хочется.

Елена Ивановна подавила вздох и слегка отвернулась.

В университете опять неспокойно,^- заговорил он,—Наше поло­жение самое дурацкое, пока ничего не выяснилось, мы, разумеется, чи­таем, а уже начинаются враждебные взгляды, свистки...

Елена Ивановна [оторвалась от своих мыслей,] посмотрела на него, стараясь проникнуть в настоящий, не внешний смысл его слов и, точ­но проснувшись, переспросила:

Что ты сказал? Ах, да, об университете! Расскажи, пожалуйста, что у вас там?

[И разговор перешел на общие темы. J

Часы в коридоре гулко пробили пять.

Ну, Лелик, я должен идти, надо пообедать, потом заседание. И завтра я придти не могу.

Она испуганно смотрела на его протянутую к ней руку, не веря, что он уже прощается.

Разве нельзя еще немного? — слабым голосом произнесла она.

Не могу, Лелик, ты же знаешь... Он наклонился и поцеловал ее в лоб. Потом подошел к маленькой кроватке и, подняв полог, опять молча посмотрел на маленькое пушистое личико. И затем так просто, как будто тут не было ничего особенного, он взял шляпу и вышел...

После его ухода Елена Ивановна несколько минут лежала непод­вижно. В ее счастливой ясной душе что-то смутилось, точно в спокой­ную воду пруда бросили камень, и по ней заходили, разбегаясь, волны... [Такие же неспокойные волны задрожали в ней...] Стемнело, в коридоре уже зажгли лампы, а в палате № 17 было полутемно. Жена портного тихонько напевала:

Тебя серенький волчок, Он ухватит за бочок.

Откуда-то доносился [звонкий] звук перемываемой металлической посуды, сквозь который прорывались голоса и смех. Дневная жизнь в палате и коридоре кончалась, вечерняя еще не началась. А в этом за­тишье, которое приносят с собою сумерки, всегда сильнее говорят темные мысли...

«Полосатка» Феня внесла лампу и в другой руке поднос с чайниками.

Чайку вам испить,— сказала она, расплываясь в своей обычной праздничной улыбке.

Вот, Феня, это отлЙчнй^ что вы принесли чай,— сказала Елена Ивановна, радуясь свету, от которого мгновенно стало светло и на душе.

Спит? — спросила Феня [, у которой твердо установился шаб­лон разговора с матерями].

Да, Феня, и давно уже, с половины второго,— ответила Елена Ивановна, принимаясь за кружку с молоком [.которую Феня поста­вила ей на грудь:];—я уж соскучилась даже.

Придеть время — и встанеть, — поддерживала разговор Феня.

Твоя-то хошь время знает,— заговорила жена портного, говорив­шая ты всем в палате, начиная с докторов и кончая полосатками,— а моей только и дела что [на сиське висеть] сосет... Что, Феня, матушка, чайку-то даешь?

Сию минутую.

Феня приняла кружку у Елены Ивановны и, налив ей ча[й]/о, ушла за ширмы.

П1то это дохтурши сегодня не было? — спросила у ней Тимо­феева.

В пер ц ионной были, женщине одной там руку резали.

Ах ты, страсти! Уж операции эти — беда одна!

Так что же! Порежут это, а потом и заживеть,— объясняла Фе­ня, воспитанная в духе уважения к хирургии.

Заживет! Моя знакомая одна от операции в сырую землю пошла. Не спите? — обратилась она к Елене Ивановне.

Нет, нет!

Елена Ивановна протянулась под полотняной свежей холодящей простыней и, сознавая снова всю полноту и ясность своего счастья, сво­его вновь пришедшего в равновесие настроения, приготовилась слушать рассказы Тимофеевой. Не все ли равно, что та станет говорить? Елена Ивановна будет слушать, изредка вставляя вопросы, будет смотреть на белый потолок, на ясный круг [на нем] от лампы, на маленькие кро­ватки под белыми пологами. Может быть, будет слушать, а, может быть, просто помечтает [под монотонные рассказы], и мечты эти будут не­определенные, глупые, детские, вроде того, что у девочки черные глазки [, и,верно, ей пойдет красный капор]...

А что же у вашей знакомой было? — спросила она.

Рак.

Отчего?

От неприятности. Немцы они; ну, конечно, и приехала к ней сес­тра гостить из-за границы. Он это и поиграй с ней Маленько, а она и увидай, в замочную скважину. От этого с ней и случилось. А стали резать и зарезали до смерти.

Еще станете? — спросила Феня.

Нет, видно убирай, больше не стану.

Феня унесла чайники.

Да, дохтора хоть кого так залечат,— продолжала Тимофеева, зевая.— А вот, кажется, и простое дело от пьянства вылечить, а ведь не могут! Вот и мой-то, как я замуж за ево вышла, два года пил.

Теперь бросил?

Бросил. Дохтора ничего ему помочь не могли; а приехал стран­ник один, я и стала его просить, чтобы к нам пришел, уговорил бы е[в]го. Ну, он стал говорить: нехорошо, мол, Гриша, люди вы молодые и должны вы из-за этого друг друга потерять. Стал ему писание читать, в церковь его водить почаще. Говел с ним раза четыре. Ну, потом Гри­ша и бросил. [Почесть семь лет жил у нас странник этот, обували мы, одевали его на свой счет.]

Тимофеева опять зевнула и продолжала рассказывать о своем первом ребенке, который умер, о мастерской мужа, о том, как вступило... Елена Ивановна закрыла глаза и тотчас же задремала. Действительность смешалась со сном. Тимофеева еще говорила, а ей отвечал Сережа.

Тесно у нас,— говорит Тимофеева.— Тут и мастерская, тут и епальня, такое стесненье!

Нельзя стеснять свободы,— возражает Сережа.

Я и не буду стеснять,— говорит уже Елена Ивановна. —Но ведь она маленькая, как же ты ей объяснишь?

Теперь поздно говорить об этом,— говорит Сережа- Елена Ива­новна не видит его лица, но чувствует, какое оно должно быть недоволь­ное в эту минуту.

Спите?— раздается над ней молодой голос, который тотчас же покрывается тоненьким живым криком: «Ла-а! Ла-а!» Елена Ивановна просыпается всем существом, сон мгновенно отлетает. Над ней стоит стриженая молоденькая бледная девушка [162] в белом переднике [со сме­шно падающими как у мужика волосами]. В руках у нее маленький аккуратно сделанный сверточек, издающий крики.

Покормите-ка своего птенца,— важно говорит барышня, встря­хивая короткими прямыми волосами.

Она следит за тем, как Елена Ивановна взяла девочку, как она, вол­нуясь, устраивала ее у груди, пока та сердито тыкалась в мягкую грудь, сопя носиком, и когда наконец нежная щечка стала мерно вздуваться и опускаться от сосанья, а Елена Ивановна подняла на дежурную свои сияющие глаза,— та невольно спросила ее:

Ну, что, хорошо?

Да.

А не скучно?

Нет, нисколько, — почти шепотом ответила ей Елена Ивановна, кося глаза на девочку.

А то попросили бы разрешение у доктора, я бы вам достала что-нибудь порядочное почитать — «Воскресение», например.

Елена Ивановна представила себе читанный ею роман, и он показал­ся ей теперь таким невыносимо-трогательн[о]ьш прекрасным, что сле­зы сжали ей горло. Она отрицательно покачала головой: [и, сдержав­шись, ответила:]

Нет, спасибо, мне право не скучно.

Я у вас нынче дежурю. Насытится, так позвоните меня.

И дежурная вышла в коридор.

Елена Ивановна осталась одна со своим счастьем. Если бы она не стеснялась выражать свою любовь, [она бы] то глядя на пушистое ма­ленькое личико, с волосатым лобиком и приподнятыми вверх закрыты­ми глазками, такое нежное, крошечное [, что казалось невероятным то, что она может каждую минуту поцеловать его],—она бы тоже, как со­седка, говорила [ей]: «Голубчик мой беленький, желанная моя! Ско­ро домой поедем, родная. Напа ванночку купит, колясочку!» Но вмес­то этого бесконечного ряда ласковых [имен] слов она только шепчет: «Дружочек мой...» и не может продолжать, потому что, скажи она еще одно слово — слезы хлынут у нее из глаз неудержимым потоком. Она замолкает, и только [сияющие] сияющие коричневые глаза говорят о всей ее любви и нежности. Елена Ивановна смотрит на плавно поднима­ющуюся и опускающуюся щечку, это мерное движение убаюкивает ее, и через несколько минут она дремлет, прислонясь щекой к маленькой черной головке. Одна рука ее обхватила маленькое тельце, другая ле­жит на одеяле. На белой подушке резко выделяются темные волнистые волосы, нежное лицо и темная тень ресниц. Лицо ее спокойно и счаст­ливо, дыхание мерно и ровно.

Жизнь — несправедливая, беспощадная, платящая за месяцы сча­стья годами серых дней и не[сча]кастья,— забыта, и только прекрас­ное, как рассвет нового дня, настоящее грезится ей.

[Да и не в том ли счастье, чтобы обманываться и не знать будущего?..]

ЧЕХОВ В ПИСЬМАХ БРАТА МИХАИЛА ПАВЛОВИЧА

Сообщение Е. 3. Балабановича

В обширной эпистолярной части архива Чехова переписка членов его семьи зани­мает сравнительно небольшое место. Многие из писем родных Чехова давно утрачены. Между тем письма тех, кто жил рядом с великим писателем и повседневно общался с ним, представляют значительный интерес не только для исследователей, но и для чи­тателей Чехова. В них запечатлены драгоценные для нас эпизоды жизни писателя и черты его личности.

К числу таких биографических документов относятся письма младшего брата пи­сателя, Михаила Павловича (1865—1936), к двоюродному брату Георгию Митрофанови- чу Чехову. До 1942 г. эти письма бережно хранил Георгий Митрофанович, живший в Ростове-на-Дону. В 1942 г. он скончался. Рядом с ним, старым и больным чело­веком, не было никого из близких, и письмам, как и всему архиву Г. М. Чехова, в трудное время войныи гитлеровской оккупации,грозило уничтожение. Однако по счастливой слу­чайности рукописные материалы уцелели. Когда окончилась война, документы были ра­зысканы братом покойного Владимиром Митрофановичем, после смерти которого его вдовой, Софьей Михайловной Чеховой, они были переданы в Государственный Лите­ратурный музей, где и хранятся поныне.

Пятьдесят пять писем М. П. Чехова охватывают большой промежуток времени — с 1888 по 1936 г. Основная их часть относится к концу 1880-х — началу 1890-х го­дов, когда Михаил Павлович жил вместе с Чеховым сначала в Москве, потом на Украине и, наконец, в Мелихове.

Начиная с юношеских лет, Михаил Павлович помогает Чехову в литературной работе, являясь его своеобразным секретарем,— переписывает произведения, выпол­няет различные поручения по связям с редакциями. Младший Чехов—литератор, его произведения появились в печати еще в 1880-х годах. Он выступал как беллетрист, детский писатель, редактор журнала для детей. В 1907 г. второе издание его книги «Очерки и рассказы» получило пушкинскую премию Академии наук (почетный отзыв).

В большом по объему литературном наследии М. П. Чехова особое место занимают мемуары и работы биографического характера. В 1905—1910 гг. им были опубликова­ны воспоминания о Чехове, в 1912—1916 гг. — вступительные биографические очерки к шести томам писем Чехова под редакцией М. П. Чеховой. Написанные в основном на материале личных воспоминаний, эти вводные статьи давно вошли в число необхо­димых источников для изучения биографии Чехова.

Особенно широко развернулась работа мемуариста после Октябрьской революции. В 1923 г. появилась книга «Антон Чехов и его сюжеты», в 1924 г.— «Антон Чехов, театр, актеры и „Татьяна Репина"», в 1929 г. были опубликованы воспоминания «Ан­тон Чехов на каникулах» (о летнем отдыхе писателя), в 1933 г. напечатана книга «Во­круг Чехова», явившаяся итогом многолетней работы мемуариста.

Воспоминания М. П. Чехова, написанные с большой правдивостью и теплотой, представляют значительную биографическую ценность. Они воссоздают многие черты жизни писателя и его семьи на протяжении нескольких десятилетий, рисуют людей, окружавших Чехова, описывают места, связанные с жизнью и творчеством писателя.

В последние годы жизни Михаил Павлович был научным сотрудником и консуль­тантом Дома-музея Чехова в Ялте. Здесь, при участии Марии Павловны, им была написана книга «Дом-музей А. П. Чехова в Ялте» (каталог). Это не обычный сухой пе­речень музейных материалов. Здесь рассказана «биография» каждого экспоната, его происхождение, связь с событиями жизни Чехова.

Если имя Михаила Павловича знакомо читателям, то об его корреспонденте знают только по коротким упоминаниям в письмах Чехова. Поэтому на личности и обстоятель­ствах жизни двоюродного брата писателя следует остановиться несколько подробнее.

Среди довольно большой родни Чехова имелись сверстники Антона Павловича и его братьев. Судьбы этих людей сложились по-разному, но почти все не очень благо­приятно. Трудные материальные условия не позволили им получить высшее и даже среднее образование. Их природные дарования не могли развиться. Так сложилась и жизнь Георгия, сына любимого дяди Чехова, Митрофана Егоровича.

С ранних лет мечтавший об учении, любивший книгу Георгий Чехов вынужден был шестнадцатилетним юношей начать трудовую жизнь в конторе Таганрогского об­щества пароходства и торговли. Работать приходилось с пяти часов утра до восьми- д/ вяти часов вечера с небольшим перерывом. Все свое свободное время он отдавал чте­нию и был страстным поклонником творчества Чехова. По-видимому, он обладал и литературным даром. Антон Павлович восхищался задушевностью его писем.

Конечно, Чехов хорошо понимал, какое значение для юноши-провинциала имеет моральная поддержка двоюродного брата — москвича, старшего по возрасту и притом писателя. Чехов ласково откликался на письма Георгия Митрофановича, исполнял его маленькие просьбы, касавшиеся, главным образом, присылки книг, журналов и газет, в том числе тех, где были напечатаны произведения писателя. По словам родных, Геор­гий Митрофанович был любимцем Чехова.

Особенно близок был Георгий Митрофанович с М. П. Чеховым. Они подружились во время поездки Михаила Павловича в Таганрог в 1888 г. Возвратившись домой, Ми­хаил Павлович писал Георгию: «Благодарю тебя за твои добрые отношения ко мне, за твою великую ко мне расположенность. Еще большей расположенностью я плачу тебе за нее. Мы недолго прожили вместе, но слишком скоро сошлись. А сошлись мы потому, что у меня никогда не было младшего брата, а у тебя — старшего. Наша встреча вос­полнила этот недостаток,— и расставаться было уже тяжело» (13 июня 1888).

Сразу же после таганрогских встреч между Михаилом и Георгием Чеховыми за­вязалась переписка, продолжавшаяся почти полвека. К сожалению, неизвестно, сохранились ли встречные письма Г. М. Чехова. В Отделе рукописей ЛБ есть лишь одно письмо (приписка карандашом к письму Е."Я. Чеховой).

Вполне понятно, что младший брат Чехова писал прежде всего о самом себе, о своих переживаниях, мыслях, делах, о том, что, как ему казалось, могло заинтересо­вать его корреспондента. Наряду с этим, во многих письмах отражены события, про­исходившие в большой и дружной чеховской семье, в центре которой стоял Антон Пав­лович. Молодому человеку было многое недоступно в сложном душевном мире Чехова. Часто он проходил мимо того, что не оставил бы без внимания более зрелый человек. Но его письма, ценные своей непосредственностью, правдиво запечатлели некоторые черты жизни семьи Чеховых.

Михаил Чехов испытал на себе благотворное влияние старшего брата, рано со­зревшего духовно. В лице Антона Павловича юноша видел повседневный пример само­отверженного творческого труда, благожелательного отношения к людям, ненависти ко всяческой неправде, веселого и мужественного преодоления трудностей. И можно без преувеличения сказать, что Антон Павлович был воспитателем младшего брата.

Михаила воспитывал и весь трудовой уклад жизни чеховской семьи, где царило взаимное уважение, внимание друг к другу. А общий тон непринужденности, юмора подчеркивал бодрость, душевное здоровье писателя и его близких. Как всякий хороший воспитатель, Чехов знал, какое большое направляющее значение может иметь вовремя сказанное слово, подтвержденное моральным авторитетом человека.

Читателям Чехова памятно замечательное письмо Антона Павловича 1886 г. бра­ту-художнику о том, каким условиям должен удовлетворять воспитанный человек.

Не менее интересно письмо гимназиста восьмого класса Антона Чехова четырнадцати­летнему брату Михаилу, где находим слова: «Среди людей нужно сознавать свое достоинство» (XIII, 29), ставшие потом одним из важнейших слагаемых личности. Чехова.

Письма Михаила Павловича к Георгию Митрофановичу сохранили еще один при­мер такого воспитательного воздействия Чехова. На этот раз дело было связано с увлечением Михаила Павловича Низкопробными спектаклями оперетты, которые могли испортить вкус и дурно повлиять на формирующийся характер юноши.

«Ты теперь испытываешь то же самое, что в твои годы испытывал и я, — пишет Михаил Павлович.— Едва только я почувствовал себя взрослым, как негодная опе­ретка так вскружила меня, что я чуть голову не потерял. Спасибо, Антоша вовремя предостерег меня тогда и объяснил мне, что оперетка в сущности и есть не что иное, как развращение толпы. Посуди сам) для чего устраиваются театры? — для того, чтобы воспитывать народ, смягчать грубые нравы, показать публике, что хорошо и что дур­но,— одним словом, театр должен идти рука об руку со школой. А воспитывает ли народ оперетка? Конечно, нет! Она учит его только зубоскалить, показывает ему го­лые руки и ноги, угощает его ломаниями, кривляниями и похабными куплетами,— и только! Тебе, мой милый, мои слова покажутся странными; точно так же и мне ка­зались странными слова Антона. Но прошел год, другой,— и я сам убедился в том, что говорил мне Антон. То же случится и с тобой» (1 января 1889).

Самый факт, что Михаил Павлович передает своему корреспонденту нравственный урок, полученный им в свое время от старшего брата, говорит о том, как глубоко во­шло в его сознание многое, сказанное Чеховым.

Ряд писем М. П. Чехова отражает жизнь семьи Чеховых в Москве, на Садовой- Кудринской улице, в доме Корнеева, где писатель жил в 1886—1890 гг. В это время Чехов создает свои первые пьесы, которые увидели сцену. В ноябре 1887 г. состоялась премьера пьесы «Иванов» в театре Корша. В апреле 1888 г. там же впервые была по­ставлена шутка «Медведь». В январе 1889 г. с большим успехом на сцене Александ- ринского театра прошел «Иванов». Большой поклонник театра, Михаил Павлович особенно живо откликается в письмах на постановки пьес брата. Театралом был и Г. М. Чехов, игравший на любительской сцене и впоследствии, как он сам говорил, выучивавший наизусть монологи из «Трех сестер». Приглашая его приехать в Москву зимой 1888/89 г., Михаил Павлович писал: «Теперь в театре идет новая пьеса Антона „ Медведь ", за которую публика всякий раз вызывает автора и рукоплещет ему с азартом. Приезжай, посмотришь. А посмотреть стоит!» (5 ноября 1888).

О том, с каким триумфом прошла пьеса на сценах театров Москвы и провинции, говорят другие письма Михаила Павловича. Наивно, по юношески гордясь успехом брата-драматурга, Михаил Павлович сообщал: «Антошиного „Медведя" ставили у себя на домашних сценах министр финансов и министр иностранных дел; говорят, что весь высший свет от души хохотал, глядя на пьесу Антона. На той неделе „Медведь" пой­дет на императорской сцене, а сейчас уже в 11-й раз его жарят в Русском Драмати­ческом театре в Москве. Приезжай, увидишь, как пошел Антоша в гору» (14 декабря 1888). Пьесу «стали играть не только в театрах, но даже и в театральных школах. Зна­чит, роли Поповой и Смирнова — замечательные, что на них учиться стали!» (5 ап­реля 1889). И позднее, 12 сентября того же года: «У нас теперь три драматических театра: 1. Горевой, 2. Абрамовой и 3. Корша. Четвертый — императорский (Малый). Смотри — не хочу! Во всех трех каяедый день жарят Антошины пьесы: у Горевой — „Предложение", у Абрамовой—„Медведь", а у Корша—„Иванов"... Вышел еще но­вый водевиль Антона „Трагик поневоле" ■— страшно смехотворный».

В письме от 12 марта 1889 г. содержится перечень городов, где были поставлены первые пьесы Чехова, очевидно, подготовленный Михаилом Павловичем по не до­шедшим до нашего времени материалам архива писателя. Оказывается, что пьесу «Медведь» играли тогда в Москве, Харькове, Калуге, Полтаве, Новочеркасске, Таган­роге, Ревеле, Кронштадте, Томске, Киеве, Туле, Тифлисе, Казани, Ярославле, Ива- ново-Вознесенске, Костроме, Симбирске. «Иванов» получил сравнительно меньшую популярность, но все же, помимо Москвы и Петербурга, по свидетельству Михаила

Павловича, он шел в Харькове, Екатеринославе, Ярославле и Ростове-на-Дону. Эти сведения со всей наглядностью говорят о том, что уже к началу 1889 г. первые драма­тические произведения Чехова завоевали прочное положение на русской сцене.

Пьесы Чехова были поставлены и на сцене Таганрогского театра. 12 марта 1889 г. Михаил Павлович передавал Георгию просьбу старшего брата: «Антоша просит тебя очень убедительно выслать ему или афишку „Медведя" или тот № „ Таганрогского вест­ника ", где о нем говорится».

Ростовский антрепренер Черкасов выписал от автора экземпляр пьесы «Иванов» и собирался ее ставить в Таганрогском театре. Эта постановка также привлекла вни­мание Чеховых, и 18 октября 1889 г. Михаил Павлович обращался к Георгию с новой просьбой: «Пожалуйста, напиши про „Иванова". Это всех нас очень интересует. Во­ображаю, как в вашем театре дурака ломать будут».

Постановки пьес помогли Чехову освободиться от хронического безденежья и дали ему возможность более спокойно и сосредоточенно заняться литературной ра­ботой. Получение значительного по тому времени гонорара было событием в жизни Чехова, о чем извещались таганрогские родственники. Так, 20 февраля 1889 г. Михаил Павлович писал двоюродному брату: «Сегодня прислали Антоше из Петербурга счет за „Иванова". Оказывается, что за пять представлений ему придется получить с те­атральной дирекции 1004 рубля. Вот молодчина!».

В период нужды в доме писателя не бывало подчас даже пятидесяти копеек, что­бы уплатить почтальону за доставку книг. Приходилось закладывать в ломбарде вещи, часы и семейную реликвию—золотую монету (об этой монете см. в настоящем томе в воспоминаниях Н. В. Голубевой). В письме к Г. М. Чехову от 21 марта 1889 г., вскоре после получения гонорара за «Иванова» Михаил Павлович сообщал: «Ходил я как-то в Ссудный банк выкупать Антошины драгоценности,— помнишь, в тот самый банк, куда мы ходили вместе с тобой и где служат за решеткой всё дамы».

Даже во время самой напряженной литературной работы Чехов, ставший извест­ным писателем, не оставлял медицинской практики: «Пишу, пишу, немножко лечу, опять пишу»,—■ сообщал Антон Павлович своему товарищу по профессии, врачу Е. М. Линтваревой (XIV, 238). Как и художественное творчество, занятия медици­ной отвечали глубокой внутренней потребности Чехова, еще больше приближали его к людям. Порой медицинская практика брала у Чехова очень много душевных и фи­зических сил. Но, по долгу врача и человека, он с предельным вниманием и ответ­ственностью относился к своим пациентам. Об этом свидетельствует, в частности, письмо Михаила от 5 апреля 1889 г.: «Антоша в день два раза ездит навещать больного пациента, который живет так далеко, что на одни разъезды тратится по 4 часа в день. Бедный, истомился весь и не успевает еще при этом как следует отдохнуть».

«У нас по-прежнему тьма народу». Эта короткая фраза из письма Михаила Пав­ловича говорит об обычном оживлении в доме на Садовой-Кудринской. Здесь бывали начинающие литераторы, актеры, художники, музыканты, педагоги, студенты, кур­систки —• друзья и знакомые Чеховых.

Михаил Павлович не раз упоминает о частых посетителях их дома — музыкантах А. И. Иваненко и М. Р. Семашко. Первый из них — флейтист, участник симфониче­ского оркестра тогдашнего популярного дирижера П. А. Шостаковского, второй —вио­лончелист, позднее, по рекомендации П. И. Чайковского, ставший артистом оркестра Большого театра. Михаил Павлович сообщает о концерте, который дал Семашко в го­стиной у Чеховых. «Как жаль, что ты не слышал его»,— добавляет он, обращаясь к Георгию Митрофановичу.

У себя дома Михаил Павлович видел многих замечательных деятелей русской литературы и искусства. Но в его письмах есть упоминание только об одной из таких памятных встреч — о посещении Чехова П. И. Чайковским. Этот значительный эпи­зод биографии писателя был тогда отражен только в нескольких строках писем Антона Павловича (XIV, 414, 415). Их дополняет тоже очень краткое сообщение М. П. Чехова, сделанное под живым впечатлением встречи: «Был у нас третьего дня в гостях Петр Ильич Чайковский, автор „Евгения Онегина". Ну, что за милый чело-

век! Совсем не похож на брата. Такой приветливый, добрый п, главное, не пищит и не суетится» (18 октября 1889). Эта оценка прямо перекликается с впечатлением са­мого Чехова от его первой встречи с Чайковским в январе того же года: «Он хороший человек и не похож на полубога» (XIV, 276).

Упоминаемый в письме Михаила Павловича брат композитора — это, очевидно, Ипполит Ильич Чайковский, живший в 1880-х годах в Таганроге. Он был управляю­щим агентства Русского общества пароходства и торговли, где работал Г. М. Чехов.

УСАДЬБА ЛИПТВАРЕВЫХ ЛУКА ПОД СУМАМИ, ГДЕ ЧЕХОВЫ ПРОВОДИЛИ

ЛЕТО в 1888—1889 гг.

Флигель, в котором жил Чехов Акварель М. П. Чехова Дом-музей Чехова, Москва

Интересно, что Георгий Митрофанович также познакомился с П. II. Чайковским, при­езжавшим в Таганрог навестить своего брата. Г. М. Чехов рассказал об этом в письме Антону Павловичу, посланном на остров Цейлон, где писатель находился по пути с Сахалина. Это письмо не сохранилось. Несколько позднее, в декабре 1890 г., Георгий Митрофанович писал Чехову о братьях Чайковских: «Это дпвные люди».

Из писем Михаила Павловича вырисовывается картина жизни сплоченной семьи, где отношения были проникнуты родственной теплотой, где иногда были пепрочь беззлобно подшутить друг над другом. Вот, например, не без юмора нарисованная сценка послеобеденного отдыха в гостиной:

«Сейчас же после обеда, когда Машета, утомленная разливанием супа да раскла­дыванием по тарелкам жаркого, разваливается на своей кушетке, а Антоша и Ваня садятся напротив нее у горячей печки и начинают раскуривать свои папиросы,— я хватаю милого Иваненку за бока, усаживаю его за пианино и под его аккомпанемент начинаю петь. Иваненко играет и морщится. Антон улыбается, а Машета умоляет

меня перестать.—„Надоел! Просто душу на части рвет твой гадкий голос!"—кричит она из своей комнаты, а я все пою и пою. Пою до тех пор, пока с натуги не начнут ныть глаза.— Ну, голос! — говорит Иваненко, глядя мне в глаза и укоризненно, по-хо­хлацки, мотает головой» (20 февраля 1889).

Верным помощником писателя была сестра Мария Павловна. Художник по нату­ре, она обладала вместе с тем истинно чеховской деловитостью, умением вникать во все мелочи сложного быта семьи. В сущности, она была настоящей хозяйкой дома Чеховых. Братья Чеховы с нежностью относились к своей единственной сестре. «Сестра — это верх совершенства»,— писал Михаил Павлович одному из знакомых (письмо С. А. Петрову, 1887 г.). «Я заключил из всех симпатичных рассказов доро­гого Михалика (Михаила Павловича), что она есть у вас богиня чего-то доброго, хо­рошего и милого»,— так в письме Чехову передавал свое впечатление от бесед с двою­родным братом Георгий Митрофанович (30 апреля 1888).

В письмах Михаила Павловича зафиксированы выразительные детали быта дома Чеховых. Здесь сообщение о традиционном катании на лошадях в дни масленицы, о поездке за город, в которой принимала участие гостья — племянница домохозяина — казачка Зиночка. Здесь рассказывается и о том, как в пасхальную ночь Чеховы слу­шали колокольный звон на Каменном мосту возле Кремля.

В числе других домашних новостей писатель сообщал брату Александру о гор­ничной; «Ольга выходит замуж» (XIV, 320). В письмах Михаила Павловича это же событие описано очень подробно: «Наша Ольга сосватана. На днях было бла­гословение. Мамаша и папаша были ее посажеными отцом и матерью, оба плакали, а Ольга больше всех. На Пасхе будет свадьба. Вчера к Ольге приходил жених, собра­лись гости, и на кухне до поздней ночи пиликала гармоника и раздавалось топанье ка­блуками; бал был в полном разгаре. Приданого-жених берет с Ольги 45 рублей»- (20 февраля 1889).

«Сегодня у нас свадьба. Наша Ольга выходит сегодня замуж и ревет как белуга на всю кухню. Мать и сестра Машета подарили ей от себя прелестное подвенечное платье, отец подарил ей самовар для первого обзаведения, Антоша отвалил ей малую толи­ку,— а она все ревет и ревет. Свадьбу молодые будут праздновать в корнеевской кух­не, а не в нашей, потому что наша оказалась мала... Все мы, а также наши добрые сим­патичные друзья Семашко и Иваненко, вечерком пойдем поглядеть на них. Уверяю- тебя заранее, что эта свадьба будет много приличнее той, на которой мы гуляли за Москвой-рекой» (14 —15 апреля 1889).

Когда читаешь эти кусочки писем, невольно вспоминаешь рассказ Чехова «Ку­харка женится», написанный несколько ранее, в 1885 г.

Михаил Павлович всячески стремился приблизить своего корреспондента к жизни дома на Садовой-Кудринской. Не ограничиваясь словесными описаниями, он украсил некоторые письма миниатюрными рисунками, изображающими внешний облик дома и его интерьеры. Рисунки сделаны пером и, за исключением одного, раскрашены акварелью. Это очень ценные биографические документы—ведь у нас нет других изо­бражений-фотографий или зарисовок—внутреннего вида дома Корнеева. Графически четкие, эти миниатюры со всей конкретностью воссоздают вид дома и обстановку квартиры писателя: темно-вишневый дом Корнеева («цвет дома либеральный, т. е. красный»,— писал Антон Павлович.— XIII, 369); уголок кабинета писателя с откры­тыми книжными полками и мягкой мебелью в белых чехлах; спальня Чехова со сту­денчески-простой железной кроватью и маленьким письменным столом; гостиная с овальным столом и пианино, взятым напрокат; столовая с чинно расставленными на столе приборами, точно ожидающими членов семьи к обеду или ужину.

Рисунки Михаила Павловича стали основным документом для восстановления мемориальных комнат писателя в московском Доме-музее А. П. Чехова. О том, с ка­кой точностью зафиксированы на этих миниатюрных акварелях интерьеры чеховской квартиры, говорит, например, такая деталь. При воссоздании обстановки кабинета писателя надо было определить, где именно висела картина Левитана «Река Истра», подаренная художником Чехову. Рассмотрение в лупу миниатюры М. П. Чехова по­казало, что на стене, изображенной на рисунке, висит картина, композиция которой»

{две горизонтально расходящиеся полосы, напоминающие реку) полностью совпадает с композицией картины Левитана. Таким образом вопрос был решен.

'A** ' /

В письмах М. П. Чехова зафиксирован и пейзаж, открывающийся из окон дома на Садовой-Кудринской. «Ну, что у вас нового?— спрашивает Михаил Павлович двою­родного брата в письме от 12 марта 1889 г. — Морозы? Морозы, брат, и у нас! При этом

fyy ггг.nsc+t^r

- Пи*auu e* л trrvg ****

/

a* /Jtrtj* yru*H4 tut

Jt (fa /л^-^А^ Тилжлу/Ц Jip**^ iAftJ

t+Tie a Ob Jblfit/y jcrtsu^

и ft* eft- , « /C/Y-W^ гы+ежк^, с* •

/Clfv tsubtajh , J^ ' ^ А MaгЗ* ^ttniyfo ^/iu

ПИСЬМО M. П. ЧЕХОВА is Г. M. ЧЕХОВУ ОТ 12 МАРТА 1889 l'. Лист первый

На рисунке — кабинет Чехова в его квартире на Садовой-Кудрин­ской (ныне Дом-музей Чехова)

Литературный музей, Москва

еще третьего дня началась страшная вьюга и,— ты не поверишь,— намело в палисад­нике у меня перед окном такой сугроб, что даже гимназии (напротив дома Чеховых была 4-я женская гимназия — Евг. В. не видно: конножелезные дороги прекратили свои действия и лошади у извозчиков грузнут в снегу по колена».

Наступили теплые дни ранней весны, и тесноватые комнаты корнеевского дома стали тяготить младшего Чехова. Даже примелькавшийся уличный вид вызывал

раздражение. «Эта женская гимназия торчит перед глазами. Даже вечно шмыгающие перед нашими окнами конножелезные вагоны и те стали тоску нагонять!» (14 апре­ля 1889).

Братьев Антона и Михаила Чеховых соединяла любовь к путешествиям. «Ах, будь у менн лишних 200—300 руб.... Я бы весь мир изъездил!» — писал Чехов а 1887 г. (XIII, 325). Если у младшего Чехова стремление к неизведанным местам было данью юношеской романтике, то для Антона Павловича главное было в другом: поезд­ки расширяли сферу его писательских наблюдений, углубляли столь необходимое художнику слова знание жизни. Письма М. П. Чехова отражают и эту тему.

В июне 1888 г. Чехов предпринял поездку на лошадях по Украине из Луки Сум­ского уезда в Бакумовку Миргородского уезда — так сказать, из «чеховских» в «го­голевские» места. Проделав эту четырехсотверстную поездку, писатель в июле пред­принял новое, более далекое путешествие, о маршруте которого подробно рассказано в письме младшего Чехова:

«Наш Антон Павлович поехал в Крым, пробыл там две недели, сел в Феодосии на „ Юнону доехал на ней до Сухум-Кале, в Сухум-Кале пересел на поганого „ Дира " и приплыл на нем в Поти. На пути „ Дир " чуть не столкнулся с „ Твиди ". Погостивши в Поти, наш путешественник отправился в Турцию, для чего высадился в Ватуме. Из Батума до Тифлиса ехал он по железной дороге, от Тифлиса до Владикавказа на лоша­дях переезжал через Кавказские горы, а от Владикавказа до Таганрога ехал снова по железной дороге. В Таганроге он пробыл только два часа и дальше ярмарочного двора не ходил никуда. Некогда было. Только третьего дня он приехал к нам в Сумы и скоро опять уезжает в Полтаву» (август 1888).

«Трофеи» этого путешествия были привезены писателем: «Из Турции он привез две огромных папахи, два кинжала, две фески, два кувшинчика и прелестный музы­кальный инструмент „чонгур", ростом в полтора аршина. Этот инструмент он пода­рил мне. Я быстро приловчился к нему и теперь играю уже на славу» (август 1888).

В письме от 5 апреля 1889 г. Михаил Павлович рассказывает о замысле нового путешествия: «Антоша, если его больному станет легче, на третий день Пасхи выез­жает в Киев, оттуда поедет в Одессу, из Одессы в Севастополь, потом в Батум, Тифлис и, наконец, через Таганрог он думает возвратиться на Луку. В Таганроге мы решили встретиться».

«Больной» — это брат писателя •— Николай Павлович. Несколько позже Михаил Павлович писал Г. М. Чехову: «Заболел наш бедный Николай Павлович брюшным тифом, лежит уже полтора месяца и долго ли еще будет лежать, про то знает Аллах. Он, бедный, настолько плох, что,право,как-то совестно бросать его. Значит, я не уви­жусь с тобой и тогда, как предполагал (т. е. в Таганроге.—Евг. Б.')» (14 апреля 1889).

Летние месяцы 1888 и 1889 гг. писатель и его семья проводили на Украине, в жи­вописной усадьбе Луке, вблизи города Сумы. В конце апреля 1889 г. на Луку был пе­ревезен и больной Николай Павлович.

Чехов с восхищением отзывался о пейзажах Луки и об ее обитателях. Писателю нравилась природа Украины, поэтические обычаи украинского народа, и здесь ему жилось как-то по особому привольно и уютно. К сожалению, этот период биографии писателя еще недостаточно обследован. Письма Михаила Павловича дополняют наше представление о жизни семьи Чехова на Украине.

Чехов перебирался на Луку после многих месяцев напряженного труда, после волнений, связанных с первыми постановками пьес. Умевший упорно и плодотворно работать, писатель умел хорошо пользоваться отдыхом, набираясь новых впечатле­ний, наслаждаясь жизнью среди природы, в окружении близких людей. Письма Ми­хаила Павловича доносят до нас живые черты этой жизни.

«Если б ты знал, как хороши наши вечера, то ты бросил бы все, и дачу, и семью, и тотчас бы приехал к нам!— пишет Михаил Павлович.— Ты и представить себе не можешь, как хорошо здесь, когда в воздухе так тихо, что даже лист не шелохнется, и когда Псёл — как зеркало. Прибавь к этому еще запах цветущей липы, бузины и жас­мина, да аромат от только что скошенного сена, которым усеяна наша терраса ради Троицы, да еще луну, точно блин висящую как раз над головой,— и ты будешь иметь полное представление о наших вечерах. Таков вечер и сейчас, когда я пишу тебе это письмо. Сейчас я на террасе. Справа у меня — наш дом, слева — огромный дикий сад, поднимающийся в гору; как раз передо мной сквозь листву и кое-какие постройки бле­щет Псёл и видно желто-розовое, но еще не успевшее потемнеть небо. Откуда-то изда­лека тянутся звуки гармоники и хохлацкой свистюльки. Рядом со мной сидит Маша, только что возвратившаяся из Полтавы, а немного подальше симпатичный Иваненко. Оба читают. В открытое окно из комнат доносятся разговоры Суворина, приехавшего- к нам гостить, ... и Антона. Оба с жаром толкуют о том, какова была погода в Пе­тербурге и Москве, когда дня три тому назад на всю Россию вдруг напали холода... Завтра ожидаем на Луку Свободина ... к 3-му — Ваню, к 7-му — нашего милого виолончелиста Семашко (...) Семашко нанял у нас комнату на все лето, и значит мы будем все лето наслаждаться музыкой» (29 мая 1889).

В музыкальных вечерах на Луке участвовал и пианист Георгий Михайлович Линтварев, страстный поклонник Чайковского. Часто музыка дополнялась живым словом. А. Н. Плещеев читал свои стихи, рассказывал о прошлом. Большое оживление в жизнь Луки вносил и артист Свободин. Видный деятель русского театра, человек большой культуры, Свободин выступал перед обитателями Луки в излюбленных ролях своего репертуара: «Каждый вечер артист Свободин кого-нибудь на Луке представляет: или Плюшкина, или банкира Зонненштейна (персонаж популярной в то время пьесы. Суворина «Татьяна Репина».■— Евг. В.), или кого-нибудь из героев Островского (Сча- стливцева)»,— сообщает Михаил Павлович (1889).

В одном из писем младший Чехов так повествует о дне, проведенном с Чеховым, Свободиным и другими обитателями Луки: «...'прелестная погода, так было в воздухе ароматно, что мы решили воспользоваться этим днем вполне, и чего только мы не де­лали! Раков ловили сотнями; отрывали у них шейки и на эти шейки ловили рыбу. Свободин для курьеза надел фрак и ловил во фраке... (После обеда) мы все, сколько нас было, снарядили флотилию и поплыли вверх по реке. Плыли до заката солнца... После купанья мы с песнями возвратились домой...

Но этого еще мало: Антоша, Ваня, Маша, я, Наташа и Георгий Линтваревы, доктор Глаголев, профессор Тимофеев, (...) Свободин и восемнадцатилетний кадет, которого Антон прозвал „полковником",—все отправились пехтурой в городской сад. Сад такой, что плюнуть и полно. Половину сада занимает театр с пресмешной труппой. Ролей никто не учит. Так, один актер выпалил такие две фразы: „ Я знаю, почему вы любите мою дочь! Вы любите ее потому, что она красивая и хорошенькая!", „ Да, мой друг, с того времени прошло много время!". В саду мы пробыли чуть не до утра... Кстати, о труппе. Когда мы пригласили всех актеров ужинать, они, бедные, так обрадовались, что честное слово не оставили от цыплят даже костей. А один из актеров то и дело вы­крикивал: „Человек! Самую большую рюмку водки!"» (1889).

Во встрече с сумскими актерами автор письма, по молодости лет, увидел только комическую, чисто жанровую сторону. Но ведь за этим ощущается нечто другое, бо­лее серьезное — та нищета и бескультурье дореволюционного провинциального акте­ра, которую не раз изображал Чехов в своих рассказах.

В одном из писем Михаила Павловича рассказано о встрече с бродячими музы­кантами. «Пришел сейчас к нам на Луку странствующий оркестр и стал играть из „ Бок- качио" (оперетта Зуппе.— Евг. Б.у. Мы его наняли на целый день за 2 рубля, и теперь он играет в саду... Сейчас играет вальс „Дунайские волны". Бегу слушать» (6 августа 1889). Не ожили ли эти впечатления через много лет, когда Чехов писал сцену бала в 3-м действии пьесы «Вишневый сад»?

Сообщая Плещееву о своем путешествии на лошадях по Украине, Чехов востор­женно пишет: «Какие свадьбы попадались нам на пути, какая чудная музыка слыша­лась в вечерней тишине...» (XIV, 129). Писатель не мог быть равнодушен к лирически- грустной или задорной украинской народной песне. Об одной из таких песен, популяр­ных на Луке, сообщает в письме рт 6 августа 1889 г. Михаил Павлович:

* Начало письма утрачено.

«Здесь в ходу прелестная песенка:

Баламут, ты выйди з хаты! Хочешь мене закохаты, Закохаты та й забуты. Вси вы, хлопцы, баламуты! Дотиль в свити я и жила, Поки тебе не любила, А тепер що дня я плачу, Поки тебе не побачу!»

Возвращаясь из поездки в Таганрог, Михаил Павлович с нетерпением ожидает встречи со старшим братом: «Вот уже в голубой дали сверкнули Сумы, вот уж и Лука. Поезд скачет мимо нее и останавливается только за две версты. Всё знакомые места... Раздается свисток, столбы крытой платформы мелькают в глазах. Я присматриваюсь к гуляющей по дебаркадеру публике и вижу среди нее Антона. Удивление с обеих сто­рон: он меня не ожидал, а я не ожидал встретить на вокзале его. Он приехал на вокзал, на паре в дышле, чтобы опустить в почтовый вагон письмо. Я воспользовался случаем, и мы покатили. Первый вечер прошел незаметно. С раннего утра я и Антон уже пла­вали по реке, ловили раков, ставили в камышах верши для рыбы, потом слушали музыку, два раза купались, потом опять пошли раков ловить и только к вечеру ус­покоились» (17 мая 1889).

Как и раньше, Михаил Павлович хочет возможно ближе посвятить своего коррес­пондента в жпзнь семьи. Со свойственной ему любовью к точности, в письме от 29 мчя

Utbea. usbcjL «^лигг,.

f aMA

V Лл-иющлы.яг'

m f.

ПЛАН УСАДЬБЫ ЛУКИ, ГДЕ; в 1888— 1889 гг. ПРОВОДИЛИ ЛЕТО ЧЕХОВЫ Рисунок в письме M. П. Чехова

к Г. M. Чехову от 29 мая^1889 г.

Литературный музей, Москва

ПЛАН ФЛИГЕЛЯ № I В УСАДЬБЕ ЛУКЕ, КОТОРЫЙ ЛЕТОМ 1889 г. ЗАНИМАЛИ ЧЕХОВЫ Рисунок в письме М. И. Чехова к Г. М. Чехову от 29 мая 1889 г. Литературный музей, Москва

1889 г. он запечатлел места, где жили Чеховы, в подробном плане усадьбы и ее ближайших окрестностей. Этот план значительно более подробный, чем схема-рису­нок Чехова в письме от 8—9 мая 1888 г. (XIV, 104).

«Большая» и «малая» дачи — это флигели, где в 1889 г. жили Чеховы. Из писем Чехова известно, что в 1888 г. семья писателя занимала только один флигель — до­мик с колоннами (№ 1 на плане). В 1889 г. писатель снял у Линтваревых и второй, мень шин флигель (№ 2), где раньше помещалась временная камера мирового судьи, кухня п где жила кухарка. Михаил Павлович воспроизводит детальную планировку обоих флигелей.

К плану флигеля № 1 дано такое пояснение:

«Это наша „большая дача". Здесь мы обедаем, пьем чай, подолгу разговариваем, здесь принимаем гостей, и едва только наступает полночь, псе, кому предназначены в этом доме комнаты, остаются здесь, а меня и гостей выгоняют в другой дом, принад­лежащий к нашей же даче и очень удобный для нашего холостяцкого житья. Этот дом находится недалеко от большого и точно так же, как и он, выходит окнами во двор и сад» (29 мая 1889).

В письмах из Луки получила отражение и смерть Николая Павловича Чехова. Писатель горячо любил брата— спутника детства и юности, сердечного, доброго чело­века. Чехов высоко ценил «хороший сильный русский талант» художника и с глубоким огорчением переживал бытовую и творческую неустроенность жизни Николая. Не­смотря на то, что писатель был несколько моложе брата, он испытывал к нему чув­ство, похожее па отеческое — Чехов опекал художника, заботился о нем, больном и беспомощном, лечил его.

Михаил Павлович сообщает в Таганрог о состояпни здоровья больного, п перед нами возникает картина медленного умирания художника. В первый месяц пребы­вания па Луке Николай Павлович мог еще выходить и много времени проводил па воздухе, но скоро он совсем ослабел и лежал у себя в комнате. Почти беспрерывный кашель лишал покоя самого больного, окружавших его и особенно писателя, комна­та которого, как это видно па плане, находилась рядом с комнатой Николая.

56 Литературное наследство, т. 68

Чехову как врачу было ясно, что конец приближается, но никто не думал, что он наступит так скоро. Чтобы хоть немного отдохнуть, Чехов, воспользовавшись приез­дом старшего брата Александра, решил вместе со Свободиным на несколько дней уехать к знакомым в Полтавскую губернию.

«На половине дороги полил дождь,— писал Чехов Плещееву.— Приехали к Сма- гиным ночью, мокрые, холодные, легли спать в холодные постели, уснули под шум холодного дождя. Утром была все та же возмутительная вологодская погода; во всю жизнь не забыть мне ни грязной дороги, ни серого неба, ни слез на деревьях; говорю— не забыть, потому что утром приехал из Миргорода мужичонко и привез мокрую телеграмму: „Коля скончался"... Дома я застал горе. Наша семья еще не знала смерти, и гроб пришлось видеть у себя впервые» (XIV, 379). Далее Чехов, как всегда очень сдержанный в выявлении своих переживаний, кратко сообщает о похоронах брата.

Большое письмо Михаила Павловича, написанное под непосредственным впе­чатлением этой утраты, глубоко потрясшей Чехова, детально воссоздает картину этих памятных для всей семьи дней.

«Рано утром 17-го июня, когда еще чуть-чуть только рассветало, в мою дверь раздался стук и вбежал в нее встревоженный Саша.—„Это Колино лекарство?" — спросил он у меня. Я сквозь сон, едва разбирая надпись на пузырьке, отвечаю ему, что этого лекарства давать нельзя, потому что Коля принимает другое.—„Да ведь Коле очень тяжело, он неспал целую ночь!"—сказал Саша.—„Ну, так давай Коле этого лекарства через час по ложке",— ответили и снова задремал. Весь этот разго­вор произошел потому, что Антоша уже дня два как уехал в Полтаву и, уезжая, наз­начил Коле порошки и строго-настрого приказал нам, если Коле станет хуже, давать ему ту микстуру, с которой прибежал ко мне Александр.

Потом, уже попозже, прибегает ко мне Саша снова и, плача, говорит мне, что Коли не стало. Я быстро одеваюсь, бегу через весь двор в наш дом, застаю в нем каких-то неизвестных мне людей, доктора, каких-то старушек, плакавших навзрыд, а когда отворил дверь в комнату мамы, я увидел мать и сестру в горьких слезах, около них стояли Линтваревы, тоже вытиравшие платком глаза. Я бросился утешать мать и, глотая слезы и боясь как бы не расплакаться самому, стал говорить ей ласковые сло­ва.— „Не мешай мне плакать! —говорила мать.— Дай мне выплакать свое горе!". Я оставил мать и сестру на попечении Линтваревых и пошел к Коле. Здесь уже проис­ходило обмывание. Коля лежал на полу, сухой, как щепка, с ввалившимися щеками и желтый, как воск. Приготовив ему одежду и почему-то боясь за мать и за отца, я написал телеграммы Антону и отцу, отправил их на телеграф, а сам пошел к матери и сестре и снова стал утешать их. Добрые Линтваревы все заботы о похоронах взяли на себя, быстро зазвонили в церкви по покойнике, кто-то поскакал в город заказы­вать гроб, кто-то пригласил батюшку с причетником. Елена Михайловна принесла сколько-то денег, думая, что мы в них стеснены. Хорошие они люди!

В 11 часов утра Колю обставили и осыпали цветами и в первый раз отслужили по Коле панихиду. Народу набралось много, и при пении «вечная память» плакали все: и чужие, и свои, и господа, и мужики. После панихиды ушли все, и у гроба осталась только одна мать, в черном платье. Она смотрела безмолвно на Николая и иногда горь­ко-горько плакала. Она становилась на колени, касалась лбом пола и, рыдая, подолгу оставалась в такой позе. Часто я входил к ней, старался утешить ее, но, чувствуя, что мои утешения не в силах уменьшить ее материнского горя и, боясь как бы не рас­плакаться самому, выходил из комнаты. Раз как-то я вышел так на крыльцо, смотрю— Саша заказывает плотнику крест, и это еще более убедило меня в том, что Коля умер: раньше я как-то не верил, да не верилось и маме и сестре^...)Николай же лежал на столе с прекраснейшим выражением лица, точно и не умирал и точно сбоку его и не раз­давались рыдания. Ночью причетник читал псалтырь, какие-то старушки вполголоса разговаривали между собой, мать чуть не каждый час входила к Коле, а сестру я на­сильно отправил ночевать к Линтваревым. Я перешел из своего флигеля на ночь к матери.

На следующее утро приехали из Полтавы Антоша и Ваня, печальные и расстроен­ные. Антоша при виде трупа кое-как крепился, чтобы не беспокоить мать, а Ваня

ПИСЬМО Н. П. ЧЕХОВА К ДОКТОРУ Н. Н. ОБОЛОНСКОМУ ОТ МАЯ 1889 г. ИЗ ЛУКИ

Рисунки сделаны H. П. Чеховым и отражают его дорожные впечатления от поездки

из Москвы в Луку

Библиотека СССР им. В. И. Ленина, Москва

рыдал как дитя. На утренней панихиде не выдержал и я, вся наша семья собралась в кучку и плакала, плакала без конца ... К полудню принесли крест и поставили его в саду. Около этого времени я съездил за фотографом, и с Коли была снята фотогра­фия. На карточке он вышел лежавшим на столе и с тем же прекрасным выражением лица(... После вечерней панихиды мама отправилась на кладбище, выбрала там очень поэтичное место для могилы, заказала самую могилу, а я до самого позднего вечера писал на кресте масляными красками надпись на славянском наречии. Надпись вот какова:

1858 — 1889 Николай Павлович Чехов

Вторую ночь провели так же тяжело, как и первую, и еле-еле мама задремывала под мерное, монотонное чтение псаломщика.

Не могу описать вам той печали, тех слез и тех нравственных мук, которые захва­тили всех присутствовавших, когда на следующее утро Колю положили в гроб, и, убрав его цветами и венками, после панихиды стали выносить его в церковь. Мать рыдала, кричала Коле разные слова, сестра еле стояла на ногах, одним словом, не было человека, который бы оставался спокоен. Процессия была скромная, но умиляю­щая: впереди несли крест и хоругви, потом Маша, две барышни Линтваревых и барыш­ня Курганова, все в слезах, несли крышку от гроба с положенным на нее венком; за крышкой следовало духовенство и певчие, а за ними Саша, Антоша, Ваня, я, Ива­ненко и Георгий Михайлович Линтварев несли гроб. За гробом под руку с г-жей Линтва- ревой шла наша бедная мать, а за ними многочисленная толпа. Во всю дорогу к церк­ви звонили в колокола и на каждом угле служили литии. Обедню служили при полном освещении храма, и на панихиде всем присутствовавшим были розданы свечи. Поче­му-то больше половины всех молящихся были дети. Из церкви гроб несли на клад­бище те же, крышку — те же, и процессия шла в том же порядке ... Гроб закрыли только на кладбище и с печалью опустили его в могилу. Над ним был сделан склеп, поставлен крест, могилку убрали цветами, на крест повесили венки, постояли еще несколько времени у могилки и с тяжелым сердцем возвратились домой ...

Колину могилу видно за две версты с трех сторон: с севера, запада и юга. Судьба устроила это, вероятно, для того, что на севере он жил, на западе работал и умер и на юге родился» (22 июня 1889).

Это письмо-дневник правдиво и взволнованно передает атмосферу глубокой скор­би семьи писателя. Оно словно вводит нас в душевное состояние Чехова, вдруг ощу­тившего огромную, ничем не восполнимую пустоту. «Бедняга Николай умер. Я поглу­пел и потускнел. Скука адская, поэзии в жизни ни на грош, желания отсутствуют и проч. и проч.»,— писал Чехов (XIV, 381).

Чехов не мог уже оставаться на Луке, где ему было прежде так хорошо. 3 июля 1889 г. Михаил Павлович сообщал в Таганрог: «Проводили мы Антошу за границу. Ваня поехал сопровождать его до Одессы, и сейчас оба они в Киеве». Как известно, заграничная поездка писателя не состоялась. Чехов на некоторое время задержался в Одессе, где гастролировал Малый театр, оттуда перебрался в Ялту и 11 августа снова был среди своих близких на Луке.

В начале сентября 1889 г. Чехов и его домашние вернулись в Москву. 12 сентября Михаил Павлович писал двоюродному брату: «Основались мы вполне. Дачная жизнь мало-помалу стала забываться, милая Хохландия со своими каштанами, виноградом и тополями уже уступила место шумной и неугомонной Москве, лето уже кончилось и настала осень. Маша ходит в гимназию, мать бегает по хозяйству, Антоша все пишет и пишет. Ваня учительствует и, одним словом,— все вошло в свою колею и ничуть не изменилось с того времени, как ты гостил у нас. Точно лета и не существовало. Дождь льет, как из ведра: страшный ветер свистит в вентиляцию в печке и невольно задаешься вопросом: куда делось лето? Где теперь Лука?»

РАССКАЗ M. П. ЧЕХОВА «ПОЛТО­РАСТА ВЕРСТ». ОТТИСК ИЗ ЖУР­НАЛА «РОДНИК» (1889. JVs 7)

С дарственной надписью: «Антону Павловичу Чехову от автора, 5-го сентября 89 г.»

Собрание С. М. Чехова, Москва

£

/

. ~ г..

ПОЛТОРАСТА ВЕРСТЪ.

(ИСТО}** ОДНОГО !:v 1СИКТ*И*Я )

Ученика 1-го класса Сумской Алс -санj(веской -i-vaiM Наметь Доро- цк-"ко cnjiik на ypoKt латинскаге ячыкд и (ккознагс 1Ьио гляд"Ьлт» на вис k' i'.» передь мимъ карт\. Африки.

ак1. ндр\- отворилась л верь и въ ней Показался инспектор v.

i -икс/ ^казаль оиь По­дите сюда'

У бЪднаго гимназиста точно сердце оборвалось, онъ побл-ЬднЬлъ, потом i окрас н1^гь и. оправляясь, подошелъ къ ШсрМ.

Берите свой ранецъ и отправляйтесь нъ приемную!

Дорошенко взялъ свои книги и, все еще боясь и не­доумевая, по шел ъ въ пр»емную Онъ ожида .ъ строгаго диоекторскаго выговора и со страхомъ и греиетомъ до- брелъ до дверей приемной, но ни директора, ни даже над- змратсля оиъ aaicb не встретилт. Онъ увидалъ только на стул* какъ будто громадный черный узелъ и, приглядЪв- !1исI. къ нему.узналъ въ немъ свою тетку Аграфену Ивановну Ге1снька! Миленькая! взвизгнулъ онъ, подбЬгаи къ уз.»у.

Сколько .lfcrb, сколько зммъ! заговорила Аграфенд Ивановна, приподнимаясь. Здравствуй, Пашенька, краса- веиъ мой!.. Ухъ, какой большой вырось!

Паша ловись v гегки на uie fe и стал ь ее целовать.

В конце 1889 — начале 1890 г. Чехов, совершенно неожиданно для окружающих, стал собираться на Сахалин. Впервые он уезжал в такой далекий путь и так надолго. Родные с тревогой провожали его. В письме младшего Чехова, датированном 25 апреля 1890 г., сказано коротко: «Тягостные проводы Антона в кругосветное путешествие». Как видно из следующих писем, это не обмолвка,— Чехов действительно собирался вернуться домой через Америку.

В письмах Михаил Павлович мысленно следит за маршрутом брата. 25 июня 1890 г. он сообщает в Таганрог из опустевшей Луки, где семья Чеховых проводила третье лето: «Антоша плывет теперь но Амуру, Ване не дали отпуска, Саша в Питере, Маша вот уже месяц как в Крыму... Дома только я, да мать. Ну, конечно, скучаем».

Следующее упоминание о Чехове в письме от 4 августа: «Антон — на Сахалине, здоров, приедет через Америку в декабре и таким образом объедет вокруг света». 1 ноября, очевидно, после получения телеграммы от Чехова, он пишет: «Антон сей­час в Гонг-Конге по пути домой. Пароход „Петербург". 10 декабря пьем с ним в Москве шампанское». О радостной встрече со старшим братом после восьмимесячной разлуки мы знаем из позднейших воспоминаний Михаила Павловича.

Известно, что по приезде в Москву Чехов уже не вернулся в дом на Садовой-Куд­ринской: в отсутствие писателя его семья переменила квартиру и поселилась на Ма­лой Дмитровке (ныне улица Чехова) в доме Фирганг.

Поездка на Сахалин, широко раскрывшая перед Чеховым жизнь России, несомнен­но была толчком, ускорившим стремление писателя жить «среди народа». Еще в конце 1880-х годов писатель начинает думать о том, чтобы надолго поселиться в деревне, и письма Михаила Павловича также свидетельствуют об этом.

В марте 1889 г. Чехов совершил поездку в район Харькова, где продавался хутор, но покупка не состоялась, так как, по словам Михаила Павловича, «показалось ему

место очень многолюдным, а он ищет, кажется, места потише, поуединенней» (21 мар­та 1889). Ранней весной 1892 г. семья Чеховых поселилась в селе Мелихове. В на­чале 1890-х годов произошли большие перемены в жизни Михаила Павловича. Пос­ле окончания университета он некоторое время служил в Московской казенной пала­те, а потом был назначен податным инспектором в город Ефремов Тульской губернии, оттуда его перевели по службе в Алексин.

Служба, связанная с разъездами по району, позволила Михаилу Павловичу часто навещать родных. Летние месяцы 1892 г. он провел почти безвыездно в Мелихове.

В ноябре 1892 г. Михаил Павлович добился перевода по службе в Серпухов. Ме­лихово, находившееся в Серпуховском уезде, теперь стало одним из пунктов деятель­ности податного инспектора. Однако в Мелихове Михаил Павлович не стал просто гостем или дачником, пользующимся всеми благами отдыха среди природы. Юрист по образованию, никогда до того времени не занимавшийся сельским хозяйством, он с увлечением принялся за полевые работы и скоро стал признанным руководителем довольно сложного мелиховского хозяйства. «Миша превосходно хозяйничает... Без него я ничего бы не сделал»,— писал Чехов (XV, 380).

Письма Михаила Павловича отражают увлечение членов семьи писателя сельским хозяйством. У Чеховых, предки которых были крестьянами, точно проснулась скры­тая до времени страсть к земле. С наивной гордостью новоиспеченного хозяина Михаил Павлович писал двоюродному брату:

«Ну, что сказать тебе о Мелихове. Приезжай сам — увидишь. У меня там шесть лошадей, будем кататься верхом, я повожу тебя по нашим дремучим лесам, где верст пять все идешь и идешь, а вся земля наша. Рожь у меня прекрасная, но овсы и травы выгорели от жары и засухи, а огород сестры — загляденье; одной капусты у нее 800 кочней. Сено уже скосили... и если бы ты видел,-как въезжали во двор возы с сеном и как вершили его в стог! Прелесть, что за время! Через неделю, вероятно, начну жат­ву... Рига уже готова к принятию снопов и молотьбы, и сортировка готовится к работе: настает хорошее горячее время, когда день и ночь будем убирать рожь. Вообще пре­лестная вещь сельское хозяйство! С утра до вечера в поле и в лесу — а в голове все планы, планы, планы... Войдешь в конюшню, выведешь своего коня, оседлаешь и марш в лес на покос... А там, гляди, издалека доносятся звонки: к нам это или не к нам? нет, к нам? нет, не к нам! „А, здравствуйте" и т. д. и т. д. А вечером прогулки целой компанией к лесу... Гуляем мы до поздней ночи, а просыпаемся вместе с солнцем» (26 июня 1892). Осенью, когда прекращались работы в поле, огороде, в саду и в усадьбе, становилось совсем тихо. Гости теперь реже навещали Чеховых, и Антон Павлович все свое внимание отдавал творческому груду. Неугомонные отец и мать писателя проводили дни в хлопотах, занимаясь подготовкой к надвигавшейся зиме.

«Папаша здоров, ходит по хозяйству, от амбара до риги, от риги до погреба и все хлопочет и хлопочет,— писал Михаил Павлович дяде Митрофану Егоровичу.—Он целые дни проводит на дворе, на воздухе и своим румянцем и бодростью духа, право, любого молодца заткнет за пояс. Мамаша тоже хлопочет: капуста, голодовка собак, в которую только она одна и верит, потому что у нее голодают все: и мы, съедающие чуть ли не два обеда сразу, и собаки, жрущие походя, — одним словом, все ее хлопоты заключаются в заботах о всех и нерадении о самой себе».

Письмо заканчивается картиной осеннего вечера, когда наступали часы отдыха писателя и его домашних. «Сейчас, когда я при лампе и при свече пишу ..., она магь.— Ее г. Б.) сидит против меня и после трудов праведных раскладывает пась­янс,— сообщает Михаил Павлович.— А ветер гудит и гудит. Антоша сидит у себя в комнате, заперся, топит печку, печка греет, а он зябнет. Позябнет, позябнет, а потом выйдет и скажет: „ Ну, погодочка! Мама, не пора ли поужинать?" А мать в ответ: „Сей­час, сейчас!" Ей жаль бросить пасьянс, а я спешу кончать это письмо» (7 октября 1892 г.).

В 1894 г. Михаил Павлович расстался с Мелиховом, так как был переведен по службе в Углич. В 1898 г. он переехал в Ярославль, а с 1901 г. поселился в Пе­тербурге. Встречи с писателем стали редкими, и немногие упоминания о нем в поздней­ших письмах не представляют интереса.

ТОЛСТОЙ О ЧЕХОВЕ

НЕИЗВЕСТНЫЕ ВЫСКАЗЫВАНИЯ

Лев Толстой высоко ценил Чехова-художника и горячо любил его как человека. Об этом имеются десятки документальных свидетельств. «... Ни к кому из современ­ных писателей Толстой не относился с такой симпатией, как к Чехову,— вспоминал П. А. Сергеенко.— Даже когда Л. Н. только заговаривал о Чехове, то у него лицо принимало особенный теплый отсвет» (П. А. Сергеенко. Толстой и его современ­ники. М., 1911, стр. 225). Толстому был близок реализм Чехова, правдивость и искрен­ность его творчества, но вместе с тем он находил, что у Чехова отсутствует «своя определенная точка зрения» и неоднократно отмечал это. Однако художник брал в Толстом верх над моралистом, и подавляющее большинство известных нам его отзывов о рассказах Чехова содержит их положительную оценку. Как свидетель­ствуют современники, Толстой любил читать вслух новые вещи Чехова в кругу дру­зей и родных.

Впервые с Чеховым-писателем Толстой познакомился в 1888 г., по-видимому, по сборнику рассказов «В сумерках». 15 марта 1889 г. он записал в дневнике: «Я читал хорошенькие вещицы Чехова. Он любит детей и женщин, но этого мало», а 17 марта: «Весь вечер сидел один, читал Чехова. Способность любить до художественного) прозрения, но пока незачем» (Полн. собр. соч. Толстого. Юбилейное издание, т. 50­51. М., 1952, стр. 52—53.— В дальнейшем указываем только том и страницу).

То же впечатление вынес Толстой и от личной встречи с Чеховым, проведшим не­сколько дней в Ясной Поляне в августе 1895 г. «Чехов был у нас, и он понравился мне,— писал Толстой сыну Льву Львовичу 4 сентября.— Он очень даровит, и сердце у него, должно быть, доброе, но до сих пор нет у него своей определенной точки зрения»(т. 68-69, с. 158; ср. выше запись В. С. Миролюбова в марте 1900 г. слов Толстого о Чехове: «нет идеи, нет цельности, не знаешь зачем писано» — стр. 517 настоящ. тома). В днев­нике Толстого от 21 декабря 1897 г. новая запись: «Сейчас прочел рассказ Чехова „На подводе". Превосходно по изобразительности, но риторика, как только он хочет придать смысл рассказу» (т.53с. 172). В январе 1899 г. вышел в светрассказ Чехова «Ду­шечка», ставший любимым произведением Толстого. Известны многочисленные отзывы Толстого о «Душечке» и его послесловие к рассказу, помещенному в I томе «Круга чтения» (М., 1906). Образ Душечки, созданный Чеховым, Толстой поставил в ряду бес­смертных образов мировой литературы, рядом с героями Шекспира и Сервантеса. В его дневнике от 20 марта 1905 г. сделана запись: «Тургенев написал хорошую вещь: Гамлет и Дон Кихот и в конце присоединил Горацио. А я думаю, что два главные ха­рактера это Дон Кихот и Горацио, и Санхо Панса, и Душечка. Первые большею ча­стью мужчины; вторые—большей частью женщины» (т. 55,с. 129.—Анализ восприятия Толстым образа Душечки см. в статье В. Лакшина «Чехов и Лев Толстой».— «Новый мир», 1960, № 1, стр. 238—242).

До конца жизни Толстой не изменил своего отношения к прозе Чехова. «Читаю Чехова второй день и восхищаюсь»,—записал он 20 марта 1907 г. (т. 56, с. 189). Об этом же свидетельствуют и публикуемые записи в дневнике 1905—1910 гг. его домашнего врача Д. П. Маковицкого. В дневнике Маковицкого приведены отзывы о рассказах «Злоумышленник» и «Попрыгунья», оценка которых Толстым до сих пор не была известна.

Но, ценя Чехова-прозаика, Толстой полностью отрицал его как драматурга. Ни одна из пьес Чехова не нашла положительного отклика у Толстого. Известно немало его высказываний на эту тему. Характерные для него суждения приведены ниже в не­изданных письмах А. А. Санина, П. П. Гнедича и в дневнике Д. П. Маковицкого (за­писи от 26 ноября 1905 г., 13 августа 1909 г., 31 января 1910 г.).

К. Богаевская

В настоящей публикации документы №№ 1—4 сообщены Н. И. Гитович № 5 — Н. Г. Р о з е н б л ю м о м; № 6 — Н. Н. Г у с е в ы м.

После смерти Чехова в газете «Русь» (1904, № 212, от 15 июля) появилась статья А. Зенгера «У Толстого», в которой приводится беседа с Толстым о Чехове. Эти выска­зывания Толстого до сих пор полностью не перепечатывались; мы даем их под № 7.

1

Т. Л. ТОЛСТАЯ — А. II. ЧЕХОВУ

(Москва. 30 марта 1899 г.

Уважаемый Антон Павлович,

я оттого до сих пор не отвечала вам, что ваше письмо пришло в Москву, когда я была в Ясной Поляне, и мой отец мне его не переслал, а сам испол­нил ваше поручение, пославши г-ну Чумикову для перевода свою статью «Об искусстве» в полном виде, без цензурных вымарок1.

Мне очень жаль, что вы не пишете мне о вашем здоровии. Судя по ва­шим работам — надо думать, что вы в полном обладании всех ваших сил. Ваша «Душечка»2 — прелесть! Отец ее читал четыре вечера подряд вслух и говорит, что поумнел от этой вещи. У меня стол был набит номерами «Семьи», и я насилу сохранила себе один экземпляр. Меня всегда удив­ляет, когда мужчины писатели так хорошо знают женскую душу. Я не могу себе представить, чтобы я могла написать что-либо о мужчине, что похоже было бы на действительность. А в «Душечке» я так узнаю себя, что даже стыдно. Но все-таки не так стыдно, как было стыдно узнать себя в «Ариадне»3. Папа прочел нам также рассказы в сборнике Белин­ского которые тоже очень ему понравились, так же как и всем нам. Осо­бенно хорош «Керосин»5. Ну, а вот вам ложка дегтю: видела «Чайку», которая имела тут огромный успех, и она все-таки не вошла в число мо­их любимиц. Простите, что все это пишу вам — вам наверное это совсем все равно. Но меня так близко трогает всякое ваше произведение, что я не удержалась от того, чтобы вам об этом не написать.

До свиданья. Будьте здоровы.

Толстая

30 марта 99.

Москва.

Автограф. ЛБ, ф. 331, 60/43. Цитировалось — XVIII, 463.

Речь идет о письме Чехова от 8 марта 1899 г. по поводу просьбы переводчика В. А. Чумикова получить разрешение Толстого перевести на немецкий язык статью «Что такое искусство?» (XVIII, 105—106).

Рассказ «Душечка» напечатан в журнале «Семья», 1899, № 1.

Рассказ «Ариадна» напечатан в «Русской мысли», 1895, № 12.

В сборнике «Памяти В. Г. Белинского» (М., 1899) напечатаны рассказы Чехова «Оратор», «Неосторожность» и «В бане».

Рассказ «Неосторожность».

2

А. А. САНИН — А. П. ЧЕХОВУ

(Москва. 12 марта 1900 г.)

...Кстати, известно ли вам, что у нас был этой зимой Толстой, смот­рел «Ваню» и «Одиноких»1, и с высоты олимпийского величия свое сужде­ние изрекал... Должен вам сказать, что я на Толстого зол, имею зуб, и сейчас изолью «всю желчь и досаду» — а вы меня простите, дорогой Ан­тон Павлович, за мое «еретичество» и будьте моим судьей... Толстому не понравился мой любимый «Дядя Ваня», хотя он очень чтит и ценит вас как писателя. «Где драма?! — вопил гениальный писатель,— в чем она, пьеса топчется на одном месте!..» Вот за это спасибо! За этот синтез бла­годарю Толстого!.. Он как раз говорит о том, что мне в «Дяде Ване» дороже всего, что я считаю эпически важным, глубоким и драматиче­ским, говорит о болезни нашего характера, жизни, истории, культуры, чего хотите, о «славянском топтании» на одном месте... Да, в чем же дей­ствительно наша драма, наше горе?! — Затем Толстой заявил, что Астров и дядя Ваня — дрянь люди, бездельники, бегущие от дела и деревни как места спасения... На эту тему он говорил много... Говорил еще о том, что «Астрову нужно взять Алену, а дяде Ване — Матрену, и что приставать к Серебряковой нехорошо и безнравственно»...

Загрузка...