Мартовские иды Герцена

…Гадатель предсказал Цезарю, что в тот день месяца марта, который римляне называют идами, ему следует остерегаться большой опасности. Когда наступил этот день, Цезарь, отправляясь в сенат, поздоровался с предсказателем и шутя сказал ему: «А ведь мартовские иды наступили!», на что тот спокойно ответил: «Да, наступили, но не прошли!»

Плутарх

Месяц март Герцен почитал особенным в своей жизни. Может быть, это был единственный вид суеверия, свойственный ему. Он и посмеивался над ним, однако с наступлением марта всякий раз в него прокрадывалось какое-то томительное ожидание. Не то, чтобы он ждал беды или, напротив, благ. Но всегда чего-то сверхбудничного, такого, что не останется в жизни безрезультатным. И этот трепет подспудно держался в нем весь этот сырой весенний месяц, пока не приходил первоапрельский «день дураков». Его Герцен приветствовал каскадом шуток и веселых мистификаций, в которые он сбрасывал странное мартовское наваждение.

Он записал в дневнике в мартовские дни 1839 года:

«Не в самом ли деле в году есть дни, месяцы, особенно важные, климатерические, как говорили занимающиеся тайными науками? В таком случае март отмечен ясно в моей жизни.

25 марта 1812 года я родился.

31 марта 1835 года прочли повеление о ссылке.

3 марта 1838 года первое свидание с Натали…»

В 1840 году мартовские иды улыбнулись Герцену: 13 марта с него снят полицейский надзор. В марте 1847 года Анненков пишет из Парижа Белинскому:

«Герцен сейчас приехал и уже наполнил Париж грохотом желудочного своего смеха».

1 марта сорок девятого года Герцен написал в этюде «С того берега», обращаясь к московским друзьям, свое знаменитое «Прощайте!», объявив, что решил остаться за рубежом, где он — «бесцензурная речь ваша, ваш свободный орган…».

А двумя годами раньше, мартовским вечером там же в Париже, зайдя к Сазонову (кстати, только накануне выкупленному им из долговой тюрьмы в Клиши), Герцен знакомится с красивым молодым человеком, поклонившимся ему с важной любезностью. Это был Георг Гервег. Таким образом, тот март сорок седьмого года по справедливости может считаться одним из самых несчастливых в жизни Герцена.

Гервег в Париже принимал участие в организации «Немецкого демократического легиона».

Цель легиона — поддержать предполагаемый революционный переворот в Германии. А для этого — вторгнуться в сопредельный с Францией Баден, разбить или привлечь на свою сторону королевские войска и, как апофеоз, провозгласить германскую республику.

В легион уже набралось примерно свыше семисот человек. Гервег был в группе командования кем-то вроде политического комиссара. Легионеры собирались в кафе «Милуз», здесь их снаряжали и отправляли в Страсбург, там была база. Большинство легионеров были немецкие ремесленники, учителя, молодые подмастерья, бежавшие в эмиграцию из-за своих левых взглядов.

Чаемую германскую революцию субсидировало французское республиканское правительство. По распоряжению министра иностранных дел поэта Ламартина (которого, кстати сказать, Гервег переводил) легиону были отпущены средства из расчета пятьдесят сантимов в сутки на человека во время похода до границы и на питание по дороге. А после границы, на родной германской земле, предполагалось, легион сам себя прокормит. Французское правительство ничего не имело против отъезда немцев, так как они отбивали работу у французских рабочих, и выделило легиону кругленькую сумму в тридцать тысяч франков. Командование — бывшие прусские офицеры Борнштедт, Отто Корвин-Вирзбицкий не хотели иметь дело с деньгами и просили распоряжаться ими Гервега. Он согласился.

Уже в самой идее создания этого легиона было что-то несерьезное, порой даже с чисто опереточными моментами. Маркс был резко против этого легкомысленного предприятия и предостерегал его инициаторов в свойственных ему гневно-иронических выражениях:

«Борнштедт и Гервег ведут себя, как прохвосты».

«Мы, — писал Энгельс, — самым решительным образом выступили против этой игры в революцию… насильственно навязать ей (Германии. — Л. С.) революцию извне, означало подрывать дело революции в самой Германии…»

Гервег меж тем и его жена готовились к походу легиона, не совсем четко представляя себе серьезность этой операции. Гервег следовал в рядах легионеров, но в приобретенном им щегольском экипаже. По свидетельству Анненкова, в экипаж погрузили ящики. С патронами? С ручными гранатами? Как бы не так! С вином! С паштетами из индейки, фаршированной трюфелями! Вот как элегантно мы снаряжаемся в революционные битвы!

Эмма Гервег, сопровождавшая мужа, поехала в специально сшитой на этот случай амазонке из трех национальных цветов — черного, красного и золотого. Тех же цветов была кокарда на ее берете. Сам Гервег повесил на свой франтоватый сюртук саблю.

Легион, плохо вооруженный и неумело организованный, был разгромлен в первом же столкновении у Шопфгейма с регулярными королевскими войсками. Немногие полегли на поле боя, кое-кто утонул в Рейне, остальные бросили оружие и подняли руки. Лишь некоторым удалось спастись, бежав в Швейцарию.


Поведение Гервега в битве под Шопфгеймом обесславило его на всю Европу. Даже его комплиментарный биограф Флери нехотя замечает:

«Нет ничего более потрясающего, чем контраст между славой Гервега перед 1843 годом и его непопулярностью, начиная с этой эпохи и особенно после 1848 года».

Гейне отозвался на батальные похождения Гервега язвительным стихотворением «Симплициссимус Первый» (то есть «Простак Первый» — пародия на титул генералиссимуса). Называя его «божком мещан, крикуном базарным, фигляром, презренным в роли геройской», Гейне писал:

…Молва идет, что тщетно жена

Боролась тогда с малодушьем супруга —

Когда при выстрелах ружейных

Кишечник нежный ослаб от испуга.

…Защелкали пули — бледнеет герой,

Лепечет слова без конца и начала —

Он бредит, а супруга рядом

Платок свой к длинному носу прижала…

Ко всему этому прибавились упорные слухи, обвиняющие Гервега в слишком вольном обращении с кассой легиона, которую он взялся сохранить. Герцен был уверен, что эти общественные деньги, как вспоминает он в «Былом и думах», «беспорядочно бросались, и долею на ненужные прихоти воинственной четы».

Через Швейцарию, больше всего стараясь, чтобы их не узнали, Гервег с женой добрались до Парижа.

К кому в горести своей кинулся этот раздавленный человек?

Уж конечно не к немецким эмигрантам, понимая, какой уничтожающий прием он там встретит. Не посмел он толкнуться и к Сазонову, не без основания опасаясь, что этот его товарищ — более по кутежам, чем по убеждениям — брезгливо отвернется от него: ведь неудачников не любят.

Не пошел он и к Бакунину, называвшему себя другом Гервега и даже бывшему шафером на его свадьбе, потому что не сомневался, что Бакунин со свойственной ему политической непримиримостью и взрывчатым темпераментом жестоко осудит его.

Он толкнулся к Герцену. Почему? На первый взгляд это кажется удивительным. Не друг, не приятель, просто знакомый, один из многих в пестрой эмигрантской колонии Парижа. Было между ними к тому времени не более чем несколько встреч, незначительных разговоров.

Но Гервег своим инстинктом загнанного зверька учуял в Герцене его широкое сердце, настежь распахнутое для всех обездоленных, его добрую снисходительность к павшим, его доверчивость и — что имело для Гервега немалую притягательность — его богатство и всем известную щедрость.

Он не прогадал. Это был верный ход. Герцен пожалел его. Обогретый этой жалостью, Гервег расстался со своей позой надменного одиночества и прилепился к Герцену с такой силой, что того это даже тронуло.

«Оставленный всеми, он держался за полу моего платья, как дети держатся за мать… — писал о нем Герцен, — он ютился ко мне по-женски. Я видел, что он очень несчастен, я верил, что он из неосторожности навлек на себя нареканье…»

Как же все-таки случилось, что Герцен, предсказавший грозное явление Бисмарка, как же он, еще за три года предвидевший франко-прусскую войну, не разгадал сразу в Гервеге то, что увидел в нем значительно позже, — его, как Герцен выразился впоследствии, «лимфатическую», «боязливую», «мелочно-осмотрительную» натуру? Может быть, это случилось оттого, что гений Герцена был дальнозорок. То, что происходило под боком, оп различал неотчетливо, а отдаленное будущее прозревал как пророк.

Гервег прильнул к Герцену с цепкостью, с какой вьющееся растение обвивает мощный кряж и приживляется на нем.

Но даже когда Герцен стал распознавать истинную цену Гервегу, он не отдалился от него. К этому времени они уже стали друзьями. А Герцен был снисходителен к друзьям. Он долго щадил Кетчера, он многое прощал Бакунину. Его дружба с Гервегом была род покровительства старшего младшему, сильного слабому. Он как-то писал Гервегу:

«Я не очень легко схожусь с людьми, но, однажды сблизившись с человеком, я считаю это за совершившийся факт: играть, как Гретхен, в „любит не любит“ можно только в начале, у вас же это все еще продолжается».

Ответ на вопрос, чем Гервег пленил Герцена, не может быть однозначным. Талантом? Не так уж он был велик. Биографией? Она неинтересна. Преданностью? Но капризные вспышки Гервега, его частые упреки и придирки к Герцену были скорее похожи не на преданность, а на зависть. Услуги по изданию? Не так уж они были значительны.

Но надо сказать при этом, что Герцен был очень общителен и вопреки тому, что он писал о себе в приведенном только что письме, не очень был строг и разборчив на знакомства, даже на быструю дружбу. У Гервега была репутация революционера, несмотря на слухи о его трусливом поведении в баденской экспедиции. О флирте Гервега с прусским королем Герцен просто не знал. Сыграли свою роль и рекомендательные письма к Герцену, данные Бакуниным и Огаревым, которые тоже знали Гервега поверхностно.

Наконец, немалая доля в дружбе Герцена и Гервега принадлежит добродушию Герцена. Притом Гервег пустил в ход все чары своего обаяния. Он льстил Герцену. А по утверждению Татьяны Пассек, «корчевской кузины» Герцена, он «был податлив на лесть». Гервег выполнял мелкие поручения Герцена. Он, можно сказать, вымогал эту дружбу.

Все же Герцену понадобилось не так уж много времени, чтобы раскусить, что представляет из себя его новый друг. Не раз он упрекает Гервега и устно, и в письмах в эгоизме, тщеславии, лживости, внутренней грубости при внешней ласковости. Но упрекал, как взрослый упрекает ребенка, — из воспитательных соображений, в надежде, что испорченный «ребенок» исправится.

Поначалу Герцен даже похваливал стихи Гервега. Правда, для этого он делал над собой некоторое усилие. Он чувствовал, что чего-то очень существенного в этой поэзии нет. Позже, когда Герцен окончательно понял, как ничтожен внутренний мир Гервега, ему стало понятно: в душе Гервега царил вакуум. В ней не клубился тот первозданный хаос, из которого рождаются миры.

Всю жизнь клеймивший мещанство, Герцен не заметил, что пригрел мещанина, который вполз в его семью.

Загрузка...