Наши враги должны знать, что есть независимые люди, которые ни за что не поступятся свободной речью, пока топор не прошел между их головой и туловищем, пока веревка им не стянула шею.
Рабье молчание было нарушено.
Даже немножко смешно было впоследствии вспоминать, что словечко «проектец», которым Огарев обмолвился в разговоре с Герценом, превратилось со временем в знаменитый орган свободного русского слова — силы невиданной дотоле.
Да, это так: идея создания «Колокола» была выношена и подсказала Огаревым.
Услышав этот «проектец», Герцен поначалу удивился:
— Вместо «Полярной звезды»?
— Не вместо, а наряду. «Полярная звезда» хороша и полезна в своем роде. Но это сборник, альманах.
— А знаешь ли ты, — вскричал Герцен уже в некоторой запальчивости, — что тираж «Полярной звезды» приближается к полутора тысячам! Успех ее несомненен: первые книги мы выпустили повторным изданием.
— Я не отрицаю значения «Полярной звезды», — сказал Огарев мягко. — Она всем хороша, начиная с обложки, где изображены пять наших мучеников-декабристов, и кончая эпиграфом из Пушкина: «Да здравствует разум!» И действительно, «Полярная звезда», может быть, более плод аналитического разума, чем эстетического чувства. И все же есть на ней некий налет академизма. Литературный материал ее нередко далек от современного состояния русской литературы.
— Не преуменьшаешь ли ты политическое значение «Полярной звезды»?
— Нет, но…
Но Герцен не дал ему договорить. Он продолжал, горячась. Он, видно, был всерьез задет замечанием Огарева.
— Неужели, Ник, от тебя ускользнуло кровное единство нашей «Полярной звезды» с той, которую издавали Рылеев и Бестужев, чьи черты ныне оттиснуты на обложке нашего альманаха?
— Ты плохо понял меня, Герцен…
— В конце концов, — уже кричал Герцен, — изящная словесность занимает не такое уж большое место в «Полярной звезде». Да и произведения-то эти каковы: потаенные стихи Пушкина, Одоевского, Кюхельбекера…
— Лермонтова, — вставил Огарев и, перехватив нить разговора, продолжал: — За одно только публикование в «Полярной звезде» огненного письма Белинского к Гоголю низкий тебе поклон, Герцен. Но я о другом…
— Ты, вероятно, относишь, — не слушая его, говорил Герцен, — и мою статью «Еще раз Базаров» к жанру литературной критики. Но ведь это статья политическая не менее, чем «Философическое письмо» Чаадаева и статья Лунина «Взгляд на тайное общество в России», напечатанные мною в «Полярной звезде». А что касается изящной словесности, то мало ли там художественного материала, в том числе и твоих, Ник, стихов? Да, я льщу себя мыслью, что и в «Былом и думах» есть весомый додаток художественного.
— Ты знаешь, Александр, как я высоко ценю твои записки. Но где голоса внутрироссийских литераторов?
— Ты, Ник, говоришь так, — сказал Герцен, досадливо махнув рукой, — словно редакция «Полярной звезды» находится в Питере на Невском проспекте. Конечно, нам из нашей чужи нелегко следить за русской литературной современностью. Мало ли, какие фиоритуры выпевает шутник по имени жизнь! Но положа руку на сердце, можешь ли ты сказать, Ник, что сейчас в современной русской литературе есть таланты, равные трем ее вершинам — Пушкину, Лермонтову, Гоголю? Не думаю, что мы проморгали появление хоть сколько-нибудь крупного дарования. Где оно? И не потому его еще нет, что Россия оскудела талантами, а потому, что в сегодняшней России литература поет с замком на губах.
— И все же я думаю, Александр, — сказал Огарев с характерным для него упрямым поматыванием головой, так хорошо, еще с детства, знакомым Герцену, — что, обладая орудием такого мощного действия, как типография, можно было бы…
Он замолчал, словно прислушиваясь к собственным мыслям, — тоже старинная повадка его, сызмала известная Герцену.
Потом, после паузы, сказал:
— Пойми, Александр, «Полярная звезда» остановилась на перекрестке между искусством и политикой!
— Но ведь это…
— Связано, связано! Знаю! «Полярная звезда» нужна, полезна. У меня только одна претензия к ней: она пребывает в почтительном отдалении от трепещущей злобы дня.
— Помилуй бог, для этого нужна газета.
— Вот о ней-то я и говорю.
— Да мы не осилим ежедневно…
— Зачем ежедневно? Для начала пусть еженедельно. Или даже дважды в месяц. Какое широкое поле для высказывания наших взглядов! Наших мыслей о России, назови их пожеланиями или требованиями. Газета или журнал, который будет сплачивать все революционное, что есть сейчас в России!
— Но такая газета имеет резон, только если она проникает в Россию!
— Она и будет проникать, иначе ей грош цена! Признаюсь, это самая большая загвоздка, и я ее еще не обдумал.
— О, я думаю, это можно будет наладить! — сказал Герцен, по-видимому, уже увлеченный «проектецем».
И чем дальше шел их разговор, тем больше Герцен воспламенялся. В конце концов он сам принялся развивать «проектец», точно это была его мысль. Огарев с удовлетворением слушал.
— Но здесь понадобилось бы… — говорил Герцен, то присаживаясь на ручку кресла, где сидел Огарев, то вскакивая и принимаясь расхаживать по комнате, — здесь была бы совершенно необходима прямая и обратная связь с Россией. А где ее взять — не здесь, а там, — эту сеть добровольных, притом тайных, сотрудников?
— Я уверен, Александр…
Огарев говорил с непривычной для него живостью. Герцен то и дело перебивал его. Но это не спор, мысли их текут согласно.
— …я уверен, что сеть тайных корреспондентов образуется сама собой, стихийно после первых же номеров нашей газеты с изобличением местных и всероссийских злоупотреблений.
— О, мы высечем, публично высечем эту проклятую свору, которая правит Россией.
— Но не это будет нашей главной целью. А часть политическая.
— Ник, наш орган — кстати, как его назвать? — будет поверх партий.
— Какие в России партии…
— Партий нет, но есть различные течения революционной мысли. Ты прав, Ник. Нам надо действовать на сознание народа. Это будет, как я понимаю, орган социального развития России. Он внедрит в наш народ то, чего ему недоставало в течение столетий и недостает теперь: политическую и социальную мысль.
Они не слышали, как отворилась дверь и в комнату вошли жена и сын Герцена.
— Можно? — спросил Саша.
Увлеченные разговором, Герцен и Огарев не отвечали.
Саша с нерешительным видом остановился в дверях.
Наталья Алексеевна прошла в угол и уселась в кресле. Тонкогубая, остроносая, с ненормально расширенными глазами и все же красивая… Волосы коротко подрезаны по-мальчишески, но — увы! — с заметной проседью. А ведь ей нет тридцати…
Она вслушивалась в их разговор внимательно. И в углах ее рта начинала играть улыбка, скептическая, ставшая для нее в последнее время обычной. Былая ее девичья восторженность преобразовалась в горькую недоверчивость. Давно ли? Да, очевидно, еще там, в пензенской глуши, посреди социальных, химических, фармакологических, индустриальных и педагогических опытов Огарева, зажигательно смелых и провально неудачных.
Огарев и Герцен покосились на Наталью с опаской. Потом переглянулись. Они хорошо знали ее взрывоопасный характер.
Герцен сказал:
— Натали, будь любезна, распорядись, чтобы нам принесли чего-нибудь прохладительного.
Саша, семнадцатилетний юноша, — в продолговатом «яковлевском» лице его было что-то и от матери, серьезное и нежное, — сказал негромко Наталье Алексеевне:
— Папа и папа-Ага уже выпили сегодня бутылку своей любимой марсалы.
«Папа-Ага» — ласковое домашнее прозвище Огарева, которое дали ему дети, молодые Герцены, очень любившие его.
Герцен пробурчал с полушутливым недовольством:
— И, как всегда, никаких следов в моем могучем организме.
— А что касается меня, — сказал Огарев, — то по свойству своей натуры я даже болеть ленюсь.
Все рассмеялись. Наталья Алексеевна и виду не подала, что догадалась об их желании поговорить наедине. Она вышла якобы похлопотать по хозяйству.
Герцен и Огарев вернулись к прерванному разговору. Теперь они говорили о внешнем виде будущего органа. Бумага должна быть тонкая, легкая, размер узкий, чтобы уместились две колонки убористого текста, и обязательно короткий — для удобства нелегального провоза в Россию.
Саша смотрел с восхищением на этих двух пожилых бородатых энтузиастов. Черт возьми, они все те же юнцы из 1826 года, когда они дали свою клятву на Воробьевых горах. Романтики? Нет, посерьезнее. Тут пахнет делом. Что такое вот эта, затеваемая ими газета, как не старая их клятва, осуществляемая в действии?..
Но не надо думать, что это большое историческое событие во всех его подробностях решилось в одном разговоре. Немало дней ушло у Герцена и Огарева на обсуждение всех сложностей этого предприятия — газеты «Колокол», как они в конце концов окрестили свое будущее детище. Дней, но и ночей. Иногда и ночью врывался Герцен в комнату Огарева, расталкивал его:
— А знаешь, меня осенила недурная мысль: заведем в «Колоколе» отдел «Смесь» и наполним его лаконичными, острыми заметками о грязных проделках бюрократов, взятках, самодурстве, произволе, невежестве, беззакониях и просто преступной глупости властей, как губернских, так и самой верхушки! И еще: сельские дела, земля, крестьянство — это твоя часть…
Потом пошли заботы типографские. Чердецкому, заведующему Вольной русской типографией, прибавилось хлопот. Но он был рад им. Этот польский эмигрант был из числа тех людей, которые, узнав Герцена, прилеплялись к нему душой. В зеленых глазах высокого черноволосого Людвига Чернецкого стояло обожание, когда он смотрел на Герцена. Александр Иванович знал, что может всецело на него положиться. Чернецкий никогда не обманывал его доверия. Что из того, что он не блистал умом, не читал Гегеля (вряд ли он и имя его слышал) и был обидчив (польский гонор!), так что Герцену приходилось сдерживать при нем напор своего блистательного остроумия. Но он высоко ценил преданность Чернецкого, честность и практическую сметку. Чернецкий хранил как драгоценность обращенные к нему слова Герцена: «Дайте вашу руку… Помощь, которую вы мне сделали упорной, неусыпной, всегдашней работой, страшно мне облегчила весь труд. Братская вам благодарность за это…»
Вскоре появилось объявление о предстоящем выходе «Колокола». Оно было приложено в последней книжке «Полярной звезды». Это было нечто вроде программы будущей газеты. В ней издатели обещали «всегда быть со стороны воли — против насилия, со стороны разума — против предрассудков, со стороны науки — против изуверства, со стороны развивающихся народов — против отстающих правительств…».
Еще не видя подписи, нетрудно в этих замечательных противоположениях узнать твердую руку Герцена.
Там же крупным шрифтом выделено то, что «Колокол» считает «первым, необходимым, неотлагаемым шагом:
Освобождение слова от цензуры!
Освобождение крестьян от помещиков!
Освобождение податного состояния от побоев!»
Огарев в это время трудился над стихотворением, долженствовавшим открыть первый номер. Немало он, вопреки своему обыкновению писать без помарок сразу набело, позачеркивал слов, даже целых строф. Шутка ли, стоять во главе первого номера «Колокола»! Стихотворение так и называлось: «Предисловие». Оно предшествовало редакционной программе и, в сущности, было программой в стихах:
…В годину мрака и печали
Как люди русские молчали,
Глас вопиющего в пустыне
Один раздался на чужбине…
…здесь язык
К свободомыслию привык
И не касалася окова
До человеческого слова…
И он гудеть не перестанет,
Пока — спугнув ночные сны —
Из колыбельной тишины
Россия бодро не воспрянет…
В первом номере был обширный обзор, подписанный «Р. Ч.» — псевдоним, которым первые годы пользовался Огарев. Его же — обзор министерства внутренних дел. Затем — отделы «Смесь» и «Правда ли?», где язвительное перо Герцена прошлось по различным случаям безобразного произвола в России.
Вообще же первые номера — или, как их называли издатели, листы «Колокола» — были составлены усилиями двух человек: Герцена и Огарева. Впоследствии редакция значительно расширила список сотрудников — и не только за счет корреспондентов из России, так сказать самотека. Герцен в этом отношении всегда проявлял широту. Его личные более чем холодные отношения с Сазоновым и Энгельсоном не помешали ему привлечь их к сотрудничеству. Двери его дома были для них закрыты, но широко открыты ворота в Вольную русскую типографию.
Как была решена вторая часть «проектеца», наиболее трудная: распространение «Колокола» в России?
Один из первых перевалочных пунктов был организован в Кенигсберге, относительно недалеко от русской границы. Заботу об этом взял на себя немецкий революционер Иоганн Якоби, с которым Герцен сблизился в Женеве. Это был верный человек с хорошо налаженными подпольными связями. Его услугами издавна пользовался Герцен для отправки в Россию своих произведений «С того берега», «Писем из Франции и Италии» и других. За несколько лет до появления «Колокола» Герцен писал Якоби: «Пропаганда — единственное дело, которое мне остается; помогите мне в этом… это большое утешение, когда встретишь человека в пустыне…»
В дальнейшем каналы проникновения «Колокола» в Россию умножились. К германской границе прибавилась на юге турецкая, на севере — финская. Небольшой по размеру и тонкий «Колокол» свободно умещался в чемоданах с потайным отделением. Иногда ему придавали видимость тюков с упаковочной бумагой, и тогда «Колокол» проникал в Россию целыми кипами. Пользуясь нерадивостью или скрытым сочувствием почтовых чиновников, отправляли «Колокол» просто в почтовых пакетах. Ненависть к царскому режиму была так разлита в различных слоях населения, что русским людям доставляло удовлетворение одурачивание его. Доходило до того, что в портовых городах за границей использовали прибывавшие туда военные суда: «Колоколом» начиняли стволы боевых орудий.
«Колокол» и сам был дальнобойным орудием. Его бившие без промаха снаряды ложились в самых потаенных углах царской империи.
Конечно, «Колокол» не выжил бы, если бы не связал себя единой кровеносной сетью с Россией. Он питал ее своей правдой и гневом, а она его — своими бедами и горестями. «Колокол» не был изделием эмигрантов для утешения их узкого круга. Сила его в том, что он стал народным органом.
И произошло это с поразительной быстротой. Издатель Трюбнер был завален заказами на «Колокол», исчислявшимися тысячами. Понадобились повторные издания.
Книжный магазин Трюбнера находился на Патерностер-роу у собора святого Павла. Эта улица вроде Литейного проспекта в Ленинграде — центр книжной торговли.
Николай Трюбнер, энглизированный немец, «в сущности, — как отозвался о нем Кельсиев в своей „Исповеди“, — добрый малый, ловкий издатель — человек практически неглупый и очень оборотливый. На лондонских изданиях он нажил большие деньги…». Это обстоятельство преисполнило его таким преклонением перед Герценом, что он выставил у себя в магазине бюст Александра Ивановича, изваянный по его же, Трюбнера, заказу.
Герцена это несколько конфузило, и, бывая в магазине Трюбнера, он старался держаться спиной к этому прижизненному памятнику, чтобы не подумали, что он любуется собственным изображением. Все же нет-нет да искоса поглядывал на него.
Однажды он не выдержал и сказал:
— Послушайте, Трюбнер, если вы не уберете мой бюст, то я закажу ваш бюст и поставлю его на Трафальгарской площади.
Трюбнер засмеялся. А Герцен шепнул рядом стоявшему Огареву:
— Кажется, он ничего не имеет против…
Впрочем, вскоре Герцен примирился е этой мовументальной формой уважения к себе (вполне, кстати, искреннего) и даже заказал скульптору две миниатюрных бронзовых копии своего бюста, одну из которых он обещал подарить семейству Рейхель.