Видения

Брала знакомые листы

И чудно так на них глядела,

Как души смотрят с высоты

На ими брошенное тело…

Тютчев

Погода в Париже дрянная, когда с неба не льет, все равно оно серое и лежит на макушке всем своим свинцом.

В пяти гостиницах отказали, лето — сезон туристов. Удалось наконец внедриться в грязноватый отельчик «Принц-регент».

Герцен писал Натали каждый день. Все то же — любовь, тоска, жажда мести.

Две недели пролетели, как один день, монотонный, тягостный. И — непреходящее чувство одиночества, хоть рядом дорожный спутник — Энгельсон. Да и Мишле забегал с комплиментами. И Ротшильд благосклонно обещал оттяпать у царя матушкино состояние, оставшееся в России.

Спектакли в «Опера комик», балы в «Шато руж» казались глупыми. Герцен так и выразился в письме к Натали: «Париж решительно утратил способность меня веселить».

Конечно, причина не вовне. «Мне глубоко грустно внутри», — пишет ей же Герцен. «Тоскливая апатия» — так он называет свое душевное состояние в письме к московским друзьям.

Наконец день отъезда в Швейцарию.

Укладывая чемодан, Герцен наткнулся на тетрадь с надписью: «Контрасты и каламбуры». Что за чушь? И тут же вспомнил: диссертация этого унылого Всегдаева — «примеры из вас, Александр Иванович…». Полистал. Увлекся, стал читать. Сел на стул. Рядом стоял забытый чемодан, терпеливо разинув свой черный кожаный зев.

Вот первый пример «из меня»:

«…Никогда никто из посторонних не жаловался на его лихоимство; никогда никто из его сослуживцев не подозревал его в бескорыстии».

Контрастные слова подчеркнуты. Тут же в скобках примечание Всегдаева: (Осип Евсеич, столоначальник из «Кто виноват?»).

Второй пример:

«…В лице его как-то странно соединялись добродушный взгляд с насмешливыми губами, выражение порядочного человека с выражением баловня, следы долгих и скорбных дум с следами страстей, которые, кажется, не обуздывались».

Тут все подчеркнуто, все контрастно. В примечании Всегдаев пишет: «Бельтов из „Кто виноват?“. Да это, кажется, и автопортрет. Спросить у Ал. Иван.».

Третий пример:

«Смотрю на эту мраморную беловежскую чащу здешнего собора. Такого великого изящного вздора больше не построят люди».

Примечание Всегдаева: «Это о миланском соборе. Контрасты головокружительные. Глубокое предвиденье будущего утилитарного стиля архитектуры».

Четвертый пример:

«…Далай-лама в ботфортах…»

Герцен мысленно вскричал:

«Да он с ума сошел! Кто ж ему это пропустит?!»

Примечание Всегдаева:

«…Оный контраст приписать должности не выше командира взвода».

Герцен досадливо махнул рукой: «Так ведь если вместо солдафона-царя разуметь солдафона-фельдфебеля — никакой соли!»

Пятый пример:

«Гинар, начальник артиллерии Национальной гвардии, хотел сам пристать к движению, хотел дать людей, соглашался дать пушки, но ни под каким видом не хотел давать зарядов; он как-то хотел действовать моральной стороной пушек».

Примечание Всегдаева:

«В сорок восьмом году. Словечко „как-то“ придает всему обороту особую иронию».

Шестой пример:

«…Редкий постригся в гражданские монахи, служит себе в министерстве внутренних дел и пишет боговдохновенные статьи с текстами…»

Примечание Всегдаева:

«Это о нашем добрейшем Петре Григорьевиче, который выудил своего личного бога из гегельянской философии. Блестящая контрастная характеристика педанта. Небольшая ошибка Ал. Иван.: Петр Григорьевич служит не в министерстве внутренних дел, а в министерстве уделов. Но каково словечко: „себе“ после „служит“! В нем весь Петр Григорьевич».

Седьмой пример:

«Она принадлежит к тому выносливому и тягучему кряжу, который заменили николаевскими юродивыми, с рождения испуганными, нервозными чудаками».

Примечание Всегдаева:

«Все подчеркнуто, ибо все контрастно. „Она“ — это кузина Ал. Иван. Ей, как представительнице предыдущего поколения, Ал. Иван, противопоставляет нынешних людей, которые трепещут перед властями, кидаются из одной конъюнктуры в другую. Если это сочинители, то язык их вычурный, изломанный, пустой, далекий от карамзинской твердости, пушкинской плавности и гоголевской пронзительности. У одного сочинителя, близкого к стилю Бестужева-Марлинского, я даже встретил такое выражение: апокалиптические параболы. Противопоставить слогу Ал. Иван., несравненному по точности и художественному изяществу».

«Однако наш Тимоша Всегдаев не так уж прост, как нам казалось», — подумал Герцен.

Далее в тетради Всегдаева следовало нечто вроде отдельной главы под заглавием:

«Анализ одной фразы».

«Вот эта фраза:

„Нет ничего забавнее и досаднее, как juste milieu[39] во всяком деле… Храбрость последовательности — великое дело“».

Примечание Всегдаева:

«Это снова о Петре Григорьевиче Редкине. Он весь здесь, как на ладони. Каждое слово веско и верно. „Забавнее“, потому что „juste milieu“ — нелепо до смешного. Но когда она является сутью человека серьезного и до некоторой степени близкого — тогда: „досаднее“. Причем это справедливо для любой отрасли деятельности — „во всяком деле“. И наконец, как вывод из этого лаконичного и глубокого пассажа, — блестящее, афористически отточенное выражение: „Храбрость последовательности — великое дело“, где подчеркивается, что для соблюдения „последовательности“, то есть для сохранения верности своему убеждению, требуется „храбрость“, то есть душевная отвага. Не это ли качество подчеркивал мой незабвенный учитель Виссарион Григорьевич Белинский, когда уподобил язык сочинений Ал. Иван, строкам, отлитым из стали? Выше приведенный анализ сему дает пример».

Герцен отложил тетрадку. Не потому, что она пришлась ему не по вкусу. Вовсе нет! Там есть дельные соображения. А потому, что она напомнила ему об ужасающих контрастах его жизни… Он не хотел об этом думать, он бежал от этих мыслей, но он сам лез в голову — этот отвратительный излом его существования…

В самом деле, с каким постоянством повторяется этот мучительный контраст! После Пушкина и Дантеса, после Лермонтова и Мартынова — опять на одном конце великий художник, гениальная личность, а на другом — ничтожество пошлое и торжествующее.


Гервег и Натали создали целую систему тайной переписки. Опытные конспираторы могли бы позавидовать ее технике; она не имела ни одного провала. Правда, главным ее основанием была доверчивость Герцена. Переписка эта не знала перерыва. Она сопровождала все этапы переживаний Натали. Ни ее примирение с Герценом, ни ее догадка и, в конце концов, постижение истинной сути Гервега не остановили ее. А это постижение началось с того письма Гервега, где, может быть, с наибольшей полнотой проявилась его грубость эгоиста. В этом письме он уговаривал, даже, можно сказать, умолял Натали, чтобы она не оправдывала себя перед Герценом в ущерб ему, Гервегу, чтобы она, напротив, взяла вину за все случившееся на себя, словом, что это она искусственно вызывала его любовь и что это, в общем, она соблазнила его. Конечно, этот цинизм больно ранил Натали, она почувствовала себя оскорбленной. Может быть, впервые у нее мелькнула мысль: хорошо ли она знала Гервега? Не подставляла ли она вместо него воображаемый образ?

К тому же она узнала, что он всюду похваляется своим у нее успехом. Глубоко уязвленная Натали пишет Гервегу:

«О, мне стыдно за тебя!»

Не правда ли, это уже другой язык, не похожий на романтические изыски прежних писем.

Сознание, что она ошиблась, что она придумала какого-то своего Георга, все больше овладевает ею. С чувством, близким к ужасу, она пишет ему:

«Где ты, мой Георг? Тебя нет более! Тебя, быть может, никогда и не было!..»

Это — начало отрезвления. Вместо прекрасного фантома встает вполне реальный пошляк. В возбудимой натуре Натали это отрезвление тоже начинает принимать характер экзальтации:

«…Ты тень некогда бывшего, сон… каждое из твоих писем все более отдаляет меня от тебя, скрывает тебя, похищает тебя у меня…»

Она мечется по дому, по саду, домашняя работа валится у нее из рук. Все чаще она задает себе вопрос, кого же она любила так страстно? Значит, существовало два Георга: один — подлинный, мелкий человечишка, другой — придуманный, искрящийся всеми видами благородства. Где выход из этой ужасающей двойственности? Прошлое мучит Натали необратимостью совершившегося, ибо забывчива плоть, но как заглушить несмолкающий голос души? Смертельная обида дышит в ее письме к Гервегу:

«…Ты вовлекаешь меня в сферу, в которую я никогда не спускалась. Я задыхаюсь… Ты ли это?»

Приходится признать, что Натали так никогда и не выбралась из своей душевной путаницы. Она не могла расстаться с Герценом, который был ей бесконечно дорог, она ощущала его, как часть самое себя. И она не могла разменять свою — уже былую — любовь к Гервегу на мелкую монету легкого флирта, сезонного романа или преходящего порыва.

Она пишет Гервегу свое, быть может, самое отчаянное, самое трагическое письмо:

«…Если б я писала тому Георгу, в которого верила, которого любила, я сказала бы ему: „Мой Георг, я люблю тебя“. Но ты знаешь, как я люблю Александра, ты знаешь, что я всегда желала скорей умереть, чем причинить ему огорчение, — я была вынуждена, не знаю кем или чем, причинить ему боль… Моей слабостью, быть может…»

Впервые она называет свои отношения с Гервегом своей «слабостью». Герцен впоследствии назовет их «злосчастным увлечением».

Меж тем Гервег делает неожиданный ход. Он выдвигает идею примирения с Герценом посредством совместного сожительства их обеих семей.

«…Я ищу в тебе его, того, другого, который… — пишет она Гервегу, — словом, моего Георга и не нахожу его, я вижу всегда вас двоих, тебя и его — но если бы я его и нашла, то не смогла бы покинуть Александра… После всего этого совместная жизнь?..»

Надо, впрочем, полагать, что Гервег быстро отказался от своей теории «совместной жизни» после того, как Натали известила его, что «Александр не убил тебя только из любви ко мне…».

Все чаще к ней начинает приходить мысль о смерти как единственном выходе из этой камеры нравственных пыток.

А Гервег не унимается. Злоба и странное предположение, что, припугнув Натали, он вернет себе дружбу Герцена и вернется в его дом, подвигает его на новую подлость. Он угрожает Натали, что откроет перед всем миром их отношения.

Несчастная женщина, оскорбленная в своем самом сокровенном, отвечает на эту угрозу:

«Я ничего не в состоянии ответить тебе на эти кощунства. Следующее письмо будет тебе возвращено… Довольно слов! Они доказывают, что ты — это не ты. Я готова показать себя перед всей вселенной такой, какая я есть. Делай, что хочешь, я увижу, есть ли в тебе хоть малейшая тень чести… Я знаю только, что больше не в состоянии ни писать тебе, ни читать твои письма…»

Она хоть и утвердилась в убеждении, что любила не реального человека, а создание своего воображения, это не приносит ей желанного душевного успокоения. Гервег не Зевс, прилетевший к Данае с заоблачного Олимпа, не лермонтовский Демон. И дело совсем не в нем одном, и даже, может быть, вообще не в нем, а в ней. Таким образом, попытка Натали ускользнуть от ответственности перед самой собой путем создания теории «двух Гервегов» не удается.

И Натали впадает в новое состояние перевозбудимости — в экзальтацию раскаяния. Конечно, она искренна и в этой новой душевной ипостаси, как когда-то в девическом обоготворении Герцена, потом в увлечении Гервегом, а после краха этого романа — в новой экстатической вспышке любви к Герцену. Она всегда искренна, потому что всегда заполнена одним чувством. Сейчас она истово кается. Герцен писал впоследствии, что Натали «выказала редкую силу раскаяния».

Сама же Натали в этом покаянном состоянии пишет Маше Рейхель, постоянной поверенной ее интимных тайн, о происшедшем между ней и Гервегом:

«…Страшная ошибка с моей стороны, допустившая меня увлечься в фантастический мир, блуждать в нем и чуть не погубить себя и что люблю…»

А в неотосланном письме к своей «Консуэле», Наташе Тучковой, она пишет о Герцене:

«…Я узнала его любовь ко мне, как никогда…»

Загрузка...