— Что ты наделал, княже?!
Ратша раненым зверем метался по клети. Он едва сдержался, дабы не безобразить на глазах у дружины, но сейчас дал себе волю.
— Войны с Ярополком не миновать теперь! Эх, знал бы, что так случится, — убил бы Люта тогда на погосте. Своею головой повинной выкупил бы вражду у великого князя! А ты куда смотрел, дурень? — накинулся Волк на сына. Хвост отмалчивался, уставив взгляд на выскобленный дубовый пол. Воевода развернулся, шагнул к заиндевелому слюдяному окну (невольно подумалось — в Ярополковом тереме дорогое царьградское стекло в окнах), с силой ударил себя кулаками по вискам, будто прогоняя наваждение. Олег, больше чувствуя себя виноватым оттого, что молчит, подал голос:
— К Ярополку поеду, расскажу, как было. Не будет войны.
— Нет! Мстиславу терять нечего — единого сына потерял. Тебя имают, как только из земель деревских выйдешь, там же на месте и порешат. Разъезды его, поди, все дороги уже стерегут.
Ратша свалился на лавку, расстегнул сканую пуговицу, стягивающую ворот зипуна, едва не оторвав её. У него и у Свенельда по одному сыну, только у Мстислава три девки, и всех пристроил за мужьями, у него же одна дочерь от наложницы в Вышгороде, пока на выданье. Трудно прижиться нарождённому младенцу: болезнь какая, случай несчастливый — трудно взрастить да в люди вывесть. Представилось: лежит его Ивор, зарубленный не в бою славном, а в поединке — дурном, гневном. Он мстил бы, пусть и князю самому. Сейчас он, как никогда, понимал своего неприятеля, ставшего врагом.
— Грамоту слать тебе надо брату, княже, с верным человеком, — молвил воевода.
— Лазута! — сразу пришло на ум Олегу. — Он и в Киеве в почёте, и нам верен!
— Лазута, — соглашаясь, повторил Ратша. Но что-то подсказывало ему, что ни Лазута, ни кто-либо иной дела уже не поправит.
Тело Люта, укрытое попоной, лежало на санях. Мстислав, несколько часов на крыльце терема прождавший так весело уезжавший несколько дней назад на охоту поезд, не чувствовал холода. Он сбросил с плеч давившую тяжестью шубу, оставшись в одном тонком домашнем зипуне, побрёл к саням, медленно переставляя обутые в валенки ноги. Не было той гордой печатной поступи, уверенного разворота плеч, чуть надменного, с вызовом, взора глаз. К саням шёл большой, враз почерневший лицом, сгорбленный старик.
Прошедший со Святославом от Хазарии до Филиппополя, рубившийся в яростных сечах, убивавший сам, видевший тысячи изрубленных железом, сожжённых огнём, съеденных язвами трупов, он боялся посмотреть в проясневший[81], тронутый величием Мораны[82], лик единственного сына. Он долго смотрел, будто запоминая любимые, разглаженные смертью черты. Закоченевшей и будто не своей рукой коснулся светлых, чуть растрёпанных ветром, удивительно живых волос в искристом бисере снежинок. Наклонившись, так что чуть не повалился на сани, обхватил голову сына, не то зарыдал, не то завыл глухим звериным рыком. Кмети стояли в сторонке, перетаптывались, прячась друг за друга, глядя в землю, не решаясь смотреть на великое горе великого боярина. Холопы без особого шума распрягли лошадь, привёзшую страшную ношу, чтобы не прянула невзначай, увлекая за собой сани.
Уже послали за князем, что вот-вот должен был приехать из Будутина, где по совету Свенельда отсиживался, избегая встречи с Олегом. Дворский, с младых ногтей знавший Люта, тоже не решался мешать горю Мстислава, переступал в нетерпении — скорее бы Ярополк приехал, не то и сам боярин от холода отдаст своему новому христианскому Богу душу.
Неизвестно, сколько времени прошло — полчаса, час, когда князь въехал в ворота воеводского двора с шумной, переговаривающейся дружиной. Свенельд не слышал, не оторвался от сына. Всё, всё было для него! Подрастающему десятилетнему внуку он не успеет передать ни свои знания, ни свой опыт, ни место в думе княжеской. Молодости мало своего разума, нужен и совет дельный, оступиться легко, потом бывает выправиться невозможно. Уйдёт добрый молодец, теряя уверенность в силах, спускаясь по ступеням: сначала на нижние столы на пиру княжеском, а там и вовсе в смерды, а то и в холопы. Так и измельчает, рассыплется древний знатный род, и потомки тех бояр, что сегодня боятся глянуть в глаза, даже и замечать не будут его потомков.
Спешилась, замолкая и снимая шапки, дружина. Ярополк постоял, всем существом ощущая горе воеводы. Накрыла, укутала белым своим покрывалом двор Свенельда Морана. Оглянув озябших воеводских кметей, дворского, что чуть ли не жалобно смотрел на князя, Ярополк мягко тронул за плечо Мстислава:
— Пойдём в терем, воевода.
Свенельд на удивление быстро послушался. Пошёл, с трудом передвигая ногами, поддерживаемый Ярополком, споткнулся о ступени высокого крыльца и увлёк бы за собой князя, но вовремя подоспевший дворский не дал упасть. Ярополк не стал заходить в дом, будто дохнувший неживым могильным холодом кладбища. Богиня смерти перешагнула со двора в дом вместе с воеводой и его горем, а там, за двором, была жизнь, в которую хотелось вырваться и пить её полной грудью!