В земле днепровских русов появился колдун. Он вадил[193] на Ярополка, на веру его ромейскую, лечил людей заговорами от имени Перуна, Макоши и Живы. Но самое главное: говорил о князе Владимире и о том, что кто меч на него поднимет на Ярополковой стороне, то мор будет на всём его роде, а кто в сторону уйдёт, то Владимировы вои его не тронут и все оброки будут, как при Ярополке, а может, и льготнее. Колдун был быстр как молния. Одним днём его видели под неким селом в тридцати верстах от Киева на заход и в то же время в Древичах. Последний раз его видели в Бужицах, когда какие-то охотники по княжьему слову его пытались поймать. Колдун перемахнул через голову, оборотился волком и пропал в лесу, будто не было.
Княжеские тиуны наезжали по селениям, собирали старост, по князеву слову и делу скликали рать. Колот, верхом на чурбаке, поставленном между теремным крыльцом и воротами, точильным камнем правил меч. Водил по клинку любовно, со знанием дела, смотрел придирчиво сверху на лезвие, снова принимался точить. В голове, как всегда при такой работе, крутились мысли: о колдуне, о пашне, которую он один так и не смог поднять (бережёные куны отдавал наймитам), о семье, в которой умер недавно родившийся маленький сын. При мысли о сыне точило заходило злее по лезвию. Детей всего трое: сын-первенец да две девки (две умерли, да вот и сынок недавно). Всё было бы хорошо, но сын Пестряй был непонятно в чей род: не бегал с глуздырями по улице, не дрался, по большей части дома сидел. Сверстники его уже по бабам да на беседы ходили, а Пестряйка всё дома. Бывало, доводил домоседством своим до белого каления, и Колот вздымал руку, чтобы силой заставить сына приобщиться к мужским игрищам, но Пестряй доверчиво смотрел на отца добрыми телячьими глазами, и рука опускалась сама собой. Колот вопрошал безнадёжно:
— И в кого ты смирный такой?
Впрочем, руки были у Пестряя на месте: мог из дерева поделку какую-нибудь вырезать и упряжь починить, да и от работы тяжёлой не отверчивался. Колот случаем в Киеве на торгу познакомился со златокузнецом и договорился определить Пестряя к нему в подмастерья. Сыну при Усладе молвил:
— Воином не стать тебе, а мужицкой работой всю жизнь себе определишь без просвета. У золотых дел кузнеца толк выйдет с таланом твоим.
На удивление, Пестряй обрадовался, видимо, и впрямь парня здесь всё тяготило.
Храпение коня у ворот заставило Колота отвлечься от мыслей. Павша толкнул незапертые ворота, завёл коня, бросил повод на кол огорожи.
— Здрав будь, стрый!
— И тебе по здоровью, Павша-свет!
— Меч точишь — правильно то, ибо рать злая предстоит. Тут колдун ещё какой-то народ подбивает за князя не вставать, бает, что един раз уже Ярополка вина была в ссоре братней и теперь на молодшего брата встать хочет. Зло, говорит, в братней войне потатчиками быть.
— И уговорит смердов на рать не ходить. Их в войне обещают не трогать, а смерду только того и надо, — сказал Колот. — С Владимиром, кроме новгородцев и варягов, кривичи идут, чудь полуночная, полочане. Вот смерды такого войска и боятся. А потом что: ратный за добычей идёт, а тут какая добыча? Вот ежели бы Ярополк после победы пообещал Полоцк да Новгород на поток[194] отдать, то жадные до драки и узорчья пошли бы. Так что колдун на больном успех делает.
— А ты, часом, не видал колдуна того?
— Нет. Но знаю того, кто видел тех, с кем тот колдун разговаривал.
— Путано как-то, — сморщил лоб Павша. — Сведёшь с ними?
— Тебе-то зачем? — Колот со своего чурбака снизу вверх посмотрел на племянника.
— Порасспрашиваю. Воеводами всем такой наказ даден.
— Не сведу. Люди, может, не захотят с тобой говорить. Они, может, тоже считают, что Ярополк повинен в новой братней войне. Не сам, так из-за веры своей заморской да ворожбы Малфридиной.
— А ты как думаешь сам? — голос Павши построжел. Упёртость дядьки, хоть и младшему родичу, но всё же княжескому кметю, ему не нравилась.
— Я как? Вишь — меч правлю, на рать собираюсь, а остальное неважно.
Павша засопел, сверля дядьку взглядом, но тот, опустив голову, будто не видел сыновца, со старанием продолжая водить по лезвию точилом.
— Я пойду, — сказал Павша.
— Не останешься дома-то? — спросил Колот, отбрасывая со лба седеющие пряди тёмно-русых волос.
— Некогда мне, братчина[195] у нас с друзьями. Поход послезавтра.
Не глядя в сторону Колота, Павша сдёрнул повод с кола и вывел коня за ворота.
Братчину устраивали в родительском доме кметя по имени Липок в селе, в десяти верстах от Осинок. Родители Липка с домочадцами уехали к мужатой дочери в Вышгород на тризну по умершему тестю. Друзья, что вместе с первых дней в Ярополковой дружине, все ровесники, почитай, заняли тесную избу, наполнив её смехом и реготом. Липок раздул в печи угли, бросил на них бересты и щепок, полез в подпол за пивом, ворча:
— Могли бы пива побольше взять с собой, лазай тут, доставай бережёное!
Друзья тут же весело оживились, беззлобно набросали в спину:
— Эй, чего там молвишь, скопидом хренов?
— Давай не жалей для друзей!
— Липок, или как там тебя по-грецки, Коснятин, шевелись, мать-перемать!
— Меня хоть в честь базилевса ромейского окрестили, — глухо огрызался из подпола Липок, — а тебя, Плоскиня, Серафимом назвали от слова «серить»!
— Ха-ха!
— Ты, Бажен, что конем ржёшь? — завёлся Плоскиня. — У самого-то что за имя? Си-и-и-лантий!
Вторя ему, мышью пропищал Усад:
— Си-и-лантий!
— Павше свезло — Павлом обозвали, дак Павшей и остался.
— А я вообще своего имени не помню хрестильного, — признался коренастый белобрысый парень.
— Тебя потому и нарекли Забудом, что ничего и никогда не помнишь!
— Давай, братья, нальём по чарке, Хлыст доброе пиво взял с собой.
— Пожди Лепка, негоже без него.
— Лепок, скорее давай!
— Двинься, Забуд, жиров нагулял, ништо — варяги растрясут!
Друзья шутливо пихались, теснясь за столом. Наконец появился Лепок, неся братину с пивом.
— Дождались! Нутро хмельного требует!
— Засохли, ждамши! Хотели уже за тобою послать!
— Но тихо, братья! — поднял чару Хлыст, старший из всех возрастом, рослый, разлатый в плечах парень. — Выпьем за князя нашего да за то, чтоб вместях также собрались после похода. Девять друзей нас самых близких. Нечая сегодня нет, службу несёт, так пусть ему тамо не скучно без нас будет!
Пили, шутили, выходили на улицу продышаться, с каждым разом становясь всё шумнее. Небо темнело, воздух стал свежее и прозрачней, зазвенели ещё немногочисленные комары. Плоскиня, с задорно-пьяной рожей и выбившейся из-за пояса рубахой, спросил Лепка:
— Чего тихо так? Бабы-то есть в веси у тебя?
Не дожидаясь ответа, пронзительно свистнул, прикрикнув:
— Э-э-эй!
Его запихнули обратно в жило. Напротив в избе не отлеплялись от выставленного ради свежего воздуха окна две егозы двенадцати и тринадцати лет — не каждый день наезжали и гуляли княжеские кмети. Отец, вернувшись со двора, погнал их, заставив окно:
— Ишь, вылупились! Стыда нет вовсе!
И, глянув в мутный бычий пузырь, сквозь который вместо кметей плясали размытые тени, молвил:
— Задерутся скоро, шуму на всю округу будет!
Снова пили за нерушимую дружбу, чтоб не бросать друг друга не только на рати, но и в жизни. Неугомонный Плоскиня подбивал всех на пляс, но в избе было тесно и, кроме жалейки, не оказалось ничего. Никто потом не вспомнил, из-за чего возник хмельной спор. Плоскиня с кулаками полез сначала на Павшу, но вовремя одумался, вспомнив, что Павша на расправу короток, тогда задрался к Забуду. Парни схватились, выталкиваемые из избы Лепком. Ор, регот, мат; дерущихся разнимали; Плоскиня, не разбирая, лупил, по кому ни попадя. Его, нещадно избив, связали по рукам и ногам, занесли в избу. Обозлившийся Забуд завязал ему рот тряпицей, чтобы не слышать ругательных воплей. Потом выпили ещё и, успокоившись, пели до первых петухов песни. Отсыпались до полудня, позабыв про связанного Плоскиню, что уснул раньше всех и так же раньше проснулся, затем долго мучился похмельной жаждой, воя через заткнутый рот не своим голосом.
Смерды, уходя с утра в поле, кто ругался на праздность кметей, кто и жалел:
— Пусть гуляют, может, в последний раз. Род для воинов завсегда короче жизнь отмеряет.