Глава тридцать девятая

На Подоле мирно катались возы со скорой[187], льном, убоиной[188], портами. Торговые ряды были полны народу, на играющей солнечными бликами Почайне покачивались корабли гостей. Весна заканчивалась, переламываясь на лето. С киевских гор видать далеко: синие боры, зеленеющие поля с точками пасущейся на них скотины. Представить трудно, что всё пойдёт прахом из-за надвигающейся войны. Будут потравлены поля, угнана скотина, лабазы на Подоле разграблены, а по дорогам потянутся вереницы угоняемых в полон несчастных смердов…

Ярополк мотнул головой, сбрасывая наваждение, вытер лицо рукавом тафтяного летника. В бывших Ольгиных хоромах собирались знатные, будут обсуждать угрозу Днепровской Руси. Князь всё тянул, смотрел на могучую водяную спину Днепра, на белые клубы облаков, ползущих над лесом. Не верилось, что тот самый толстощёкий Володька с диким затравленным взглядом, сын опальной древлянской княжны, принятой в Ольгин дом холопкой, затеет такое. Как и когда Володька успел набрать силу? И сам ли он, или кто стоит за ним? Сколько Ярополк ни думал, вопросов возникало больше, чем ответов. Когда впервые услышал про Полоцк, не поверил — слишком крепко и уверенно правил своей землёй Рогволод. Лишь когда узрел посуровевшие лица бояр, что один за другим приходили к нему на погляд, понял и впитал в себя страшную новость. Не сдержавшись, спросил тогда: «А Рогнеда?»

— Себе её Владимир взял. Бают, что наложницей ещё какую-то свейку держит.

Бояре прятали глаза от Ярополка, боясь не гнева его, а возможной слабости. Так и произошло: вместо ярости, чтобы крушить всё кругом, что на очи ни попадёт, Ярополк почувствовал опустошение, опасно близкое к безразличию. Руки чувствовали тело Рогнеды, принадлежащее теперь другому, большие её глаза, чуть прикрытые длинными ресницами, теперь смотрели не на него. Ревность испепелила душу, не оставив ничего.

Зато не всё равно было боярам. Гонца от Владимира, что передал русам беречься и готовиться к битве, кинули в погреб, и, казалось, участь его была уже решена. Своевольный горячий Варяжко, никого не спрашивая, уехал за помощью к печенегам. Воевода Блуд Красный, в думной палате, встав с лавки, широко, как перед дракой, расставив ноги в алых тимовых сапогах, держал речь, всё больше распаляясь:

— Всё, как тогда, при печенежском набеге на Киев! Порастерялись все! Тогда опасность недооценили, а сейчас слух один страшней другого: сорок тыщ Володька ведёт на нас, но выдумка это! Мужики по весям сидят, не поздно их в войско сколотить, а как варяги подойдут со словенами, так в леса поубегают! Торговых гостей — ни один не ушёл, ибо верят в нашу силу! Вот ты, Мина, вопросил, чего надо находникам, миром решить можно? Нет! Владимир за властью идёт, а это похуже кочевников! А ты, князь, прекрати о своей несбывшейся жене думать! За тобой земля стоит!

Тут Блуд перегнул, не следовало напоминать о Рогнеде. Ярополк потемнел лицом, стукнул по столу кулаком:

— Ты, воевода, место своё знай! Совет дал, а указывать мне не надо!

Злость в устах Ярополка была в диковину, и это значило, что слова Блуда дошли до сердца. Воевода плюхнулся на лавку, понимая, что дальше ни себя, ни князя ярить не следует, окинул взглядом собравшихся: «не прав я, что ли»? По смерти Свенельда бояре так и не привыкли брать какое-либо решение на себя. И сейчас не один пожалел, что многим надоевшего, но и такого каменно-твёрдого Мстислава нет рядом. О сборе рати предпочитали вообще молчать: бертьяницы[189] опустошил ещё Святослав, после этого оружием они так и не пополнились. Вышата Лунь осторожно намекнул на это:

— Купеческую старшину потрясти надоть, как князь Святослав перед хазарским походом сделал. Не то рать с дрекольем на варяжское железо пойдёт.

— Купцов я на себя возьму, — сказал Миливой Искусеев. И, уже сами, отодвинув князя в сторону, начали рядить и спорить:

— К русам слать надо на Хортицу, да в Тмутаракань!

— С Хортицы не пойдёт никто, Игорь Молодой помер, а сын его Мстислав мал больно. Бояры Мстислава, как и батька его, спиной к нам повёрнуты!

— На Боспор не успеем!

— Не успеем!

Ярополк, оглядывая собрание, молчал. В груди колючим ежом колыхалась горечь. Не он начинал новую братоубийственную войну, но она снова касалась его. Слухи, ползшие из Новгорода, упорно твердили о Ярополковой вине: он-де изгнал со стола младшего брата, и теперь Владимир пришёл мстить. Об этом говорили в весях и сёлах, на беседах и за столом. Ярополк прикрыл глаза, мысленно вызывая перед собой образ бабки Ольги. Как ни старался, не мог почувствовать её незримого присутствия, представить, что могла бы она посоветовать. Горечь в груди взывала к совести, говорила, что вина на нём за ту страшную и глупую ссору с Олегом. Не будь её, не бежал бы Володька за море, не взял бы Владимир Полоцк, не забрал бы Рогнеду. Князь беззвучно шептал:

— Простите меня, Олег-брат, Рогволод с сородичи и Рогнеда, полюбовница моя…

Степь ещё не выжигало нещадным летним солнцем, трава, наливаясь соком, тянулась вверх. Варяжко как будто вырос вместе с конём, в седле ехал, вольно откинувшись. Небольшая дружина шла рысью вслед за ним, ведя заводных[190] коней. Печенежский разъезд встретил их в логе[191]. Варяжко ждал степняков, почувствовав, что печенеги ведут их уже версты четыре, выжидая момент, чтобы явиться неожиданно. Их окружили, держа ладони на рукоятях сабель и топоров; кое-кто наложил стрелу на лук. Варяжко, задрав подбородок, сказал разъездному старшому по-печенежски:

— К Тугену в гости едем от князя Ярополка! Проводи нас!

Старшой немного подумал, пристально рассматривая русичей, но, подчиняясь властности в голосе и ощущению, что видел уже этого руса у своего князя, кивнул.

Княжеский большой пёстрый шатёр, рассчитанный на ближнюю дружину, виден в степи вызывающе далеко, будто говоря: я не прячусь, попробуйте, возьмите добычу у меня. Других шатров поменьше, исчислявшихся сотнями, хватит на целый город. По всему окоёму от степного города — стада скота и табуны лошадей. Объест животина траву вокруг, орда пойдёт дальше. По городу, как и в русских селениях, резвилась чумазая ребятня, сновали озабоченные жёнки.

Туген сам вышел из шатра встретить дорогого ему гостя. Крепко обнялись, вошли в степное жило. Варяжко оглядел княжеский покой, отделённый толстым пологом от молодечной. Пол устлан толстой овчиной, вокруг очага разложены туго набитые лебяжьим пухом цветастые подушки. Здесь же, под рукою, было и оружие: лук со стрелами, щит с огромным, почти в треть щита, умбоном, сабля в посеребрённых ножнах, чекан с какой-то незнакомой вязью по лезвию. Лишнего ничего не было, и различная утварь, разложенная на низких столешнях, — чаши, кубки, достаканы, тарели, а также малые и большие лари, — была нужна для хозяйства.

Печенежский князь молод: двадцати ещё нет, а уже сумел собрать единомышленников и создать заговор против родного дяди. У печенегов, как у волков: старого вожака, растерявшего зубы и былую силу, грызут более молодые. Ранним светлеющим утром, когда упившиеся после пира печенежские бояре-беки крепко спали, воины Тугена прокрались к шатру Кури и вырезали всю сторожу. Дядя доверял племяннику, и в стороже слишком поздно поняли, что их государю грозит опасность. Туген сам затянул крепкое ужище[192], свитое из конского волоса, на шее родича.

Во главе русского посольства к новому князю степи стоял Варяжко. Молодой боярин уже тогда хорошо знал печенежскую молвь, и толмач ему не требовался. Какая-то искра взаимной симпатии проскочила между новым степным князем и русским послом, а однажды Туген показал сокровище Кури — чашу из человеческого черепа, по краям окованную серебром. По тому, как осторожно и бережно доставал чашу из позолоченного ларца Туген, Варяжке не требовалось объяснение, из чьего черепа сделана чаша. Варяжко понял жест князя: тот оказал ему величайшее расположение, но так и не смог осквернить прикосновением останки грозного Святослава. Туген тоже понял боярина и так же бережно положил в ларец чёрную с серебром кость обратно.

На расшитом причудливыми цветами хорезмийском ковре стояли блюда с дымящейся парной бараниной, жареная дичина, кувшин с вином, ендова, наполненная жирным козьим молоком. Туген смотрел на боярина преданным взглядом смелых чёрных глаз.

— Ешь, пей, боярин! Дело потом говорить будешь. Для тебя пир сегодня, а вечером рабынь покажу новых, что купцы мои на Хортице купили. Выберешь любую себе на ночь! А хочешь двух или трёх, тогда молока пей больше! Ха-ха!

Крепкие молодые зубы вгрызаются в мясо, чаша за чашей наполняется вино. Языки развязываются, и Варяжко незаметно для себя и Тугена рассказывает о своей и Ярополковой беде. Печенежский князь кивает и молвит:

— Я слышал, что Владимир заратился, и у нас в степи ваши войны дальним эхом отдаются. Раз ты пришёл, то дело серьёзное. Мои воины застоялись и хотят войны, а с ней добычи. С нами все хотят мира, но мир студит кровь в жилах, а потому с доброй просьбой ты пришёл ко мне, боярин. Варяги, говорят, злы в сече, но злей печенега в бою нет. Без нашего разрешения русы с Хортицы не вылазят, а русы с Днепра ещё при Дире с Аскольдом боялись на низ спускаться.

Степняки любят хвастать, и Варяжко, затаив в усах улыбку, ждал, пока Туген скажет главное.

— Князь Святослав был великим ратоборцем, однако без нашей помощи он не победил бы хазар и не взял бы на щит Болгарию. Я дам тебе всех своих воинов, кто захочет, но не больше тридцати сотен, иначе степь оголится и придут другие кочевники из печенегов, кто захочет разорить моё кочевье.

Варяжко снова наполнил опустевшие чаши:

— Выпьем, князь, за доброту твою и доблесть степных воинов! Видят боги твои и мои, что Ярополк и я никогда не забудем твоей заботы о нас!

Боярин говорил искренне, блестящими глазами глядя на Тугена. Варяжке везло, пока Ярополковы бояре рассуждают на снеме, он единым махом собрал конную рать. Радость разлилась по груди, наполняемой предвкушением ночи с рабынями, которых ему всегда щедро давал Туген. Злорадно думалось о Блуде, всегда ревниво наблюдавшем за Варяжкиным взлётом. «Стар ты уже, воевода! Пришло время других!» — думалось молодому боярину.

Загрузка...