Вера Гандзова МАДЛЕНКА

Под Вепорской скалой есть источник. Из небольшого углубления между серыми камнями едва сочится тоненькая струйка. Вода чистая, прозрачная, холодная, не замерзает даже в самую сильную стужу.

Только она солоноватая…

Пришлому человеку она может и не показаться соленой, но те, кто слышал предание о заклятой Зузанке, знают, каковы на вкус слезы.

Есть слезы радости и слезы печали. Слезы боли и страдания, слезы веселья и блаженства. Слезы унижения и гордости. Раскаяния и решимости…

Неизвестно, от чего блестело в то утро загорелое лицо Мадленки: от росы, пота или слез. Небо над Вепором только начинало розоветь, когда пришла она к Зузанкину колодцу. Она опустилась на колени перед углублением в скале, зачерпнула руками воды и брызнула на разгоряченные щеки. Большой глиняный кувшин не помещался в углублении. Мадленка подставила его под тоненькую струйку, вытекавшую из расщелины.

Воды налилось еще совсем немного, когда Мадленке показалось, что она слышит за спиной какой-то шорох. Она оглянулась. Около источника росли молодые елки. Ветки у них были густые и пушистые, ничего не разглядишь. И она опять стала смотреть на струйку.

— Девушка, — послышалось совсем ясно.

Мадленка вскочила и быстро огляделась.

— Не бойся. Помоги!

Она увидела полотнище с веревками и запутавшегося в них солдата. Его худое лицо было исцарапано, одна рука замотана веревками и вывернута за спину, другую он держал на кобуре револьвера.

Она испуганно попятилась.

— Не бойся…

Она подбежала, освободила ему ноги, потом схватила за руку. Он застонал, тяжело встал, вытянул здоровой рукой из сумки за поясом блестящий нож, подал его Мадленке и кивнул головой на руку:

— Режь!

— Руку? — от ужаса ее глаза округлились.

— Что ты… — рассмеялся он, но тут же с опаской оглянулся.

Мадленка перерезала парашютные стропы, и рука его беспомощно повисла. Он хотел поднять ее, но сморщился от боли…

— Ничего, — прошептал он и взглянул на смущенную Мадленку. — Спасибо, девушка. Где я?..

— Ты русский? Партизан?

Он потер здоровой рукой заросший подбородок и внимательно посмотрел на Мадленку.

— Не бойся, я все знаю. Ваши ходят к нам в сторожку. И вчера были. — Мадленка старалась говорить громко, чтобы чужой человек лучше понял ее.

— Где ваши? — прервал он.

— Около сторожки. Мы тут сушим сено. На Рантидярке, полчаса пути отсюда. Да! — она удивленно взглянула на него. — Они говорили вчера, что ждут самолет, чтобы мы не пугались, если он над нами кружить будет. Они приготовились на Красной равнине встречать. Это подальше. Но назад они опять пройдут мимо нас. Здесь партизанские места.

— А ты кто? — спросил он, складывая здоровой рукой парашют.

— Подожди, дай я. — Она быстро нагнулась и сложила парашют. — Я — Мадлена Палтусова из Шляйбы.

— Владимир Иванович Жолновский из Житомира, — представился он. — Что же вы так далеко за водой ходите?

— Ой! — спохватилась девушка. — Я тут разболталась, а Илона… Мне бежать надо, — рванулась она.

— Постой! — Он схватил ее за руку, его лицо стало серьезным. — Куда?

— Сестра… Вчера пришла к нам на луга. Мы ругали ее, она ведь на восьмом месяце… Вчера упала, а теперь, поди, рожает. Пусти! Мать меня послала за Зузанкиной водой… Илонка всю ночь мучилась…

Он отпустил ее. Мадленка скрылась между елками. Перекинув парашют через плечо, он двинулся за ней.

Вода переливалась через край кувшина. Мадленка отпила.

— Дай воды! — попросил парашютист.

— Но Илона… — Она посмотрела на Владимира. Его губы запеклись. — На, только оставь воды… — Она поднесла ему кувшин и держала, пока он пил долгими глотками.

— Ты спустился нынче ночью?

Он кивнул, и немного воды пролилось на выгоревшую гимнастерку.

— А доктор прилетел? Никита говорил — может, ты знаешь Никиту, он ваш, из Киева, — так вот, Никита вчера говорил, что должен прилететь доктор, и Илонке помогут. Только их долго нет, а Илонка… Что, напился? — спросила она, когда он быстро отодвинул ее руку с кувшином.

— Идем скорее, — проговорил он. — Я доктор…


Илонка уже который раз спрашивала слабым голосом: «Мама, ну что? Почему не плачет? Скажите, мама!..» — когда в лесной избушке распахнулась дверь и вбежала запыхавшаяся Мадленка. Владимир остановился на пороге и сощурился, стараясь разглядеть что-нибудь в полумраке хижины после яркого солнечного света.

— Доктор… — начала Мадленка.

И увидела ребенка в руках матери. Быстро поставила кувшин на лавку возле лежанки.

— Илонка! — радостно закричала она. — Илонка! — Подбежала к матери, которая стояла неподвижно, глядя на дитя. Мать как-то странно посмотрела на Мадленку и покачала головой.

— Не дышит… — еле слышно прошептала она.

Владимир шагнул в комнату. Посмотрел на ребенка и начал стягивать с себя гимнастерку.

— Воды! Мадлена! — он глазами показал на свою раненую руку. Мадленка поняла и стала осторожно стягивать рукав с его больной руки.

— Скорей, — торопил он.

Он окинул глазами избушку. Увидел ведро с водой и опустил в него руки. Позвал Мадленку и кивнул головой на ведро.

Позже Мадленка сама удивлялась, как она тогда сразу поняла его движения. Вынула из его сумки несколько пузырьков, из того, который он показал, вылила содержимое на его руки. В избе остро запахло спиртом. Быстро и безмолвно выполняла она немые приказы врача. Расстелила на полу парашют, положила на него неподвижное тельце новорожденного, рядом поставила ведро с холодной и миску с горячей водой, перевернула на полотне ребенка так, как показал ей Владимир, потом, выполняя его указания, стала обливать ребенка то холодной, то горячей водой, растирать его, как будто делала это всю жизнь, без всякого страха держала мальчика вниз головой и смотрела, как Владимир хлопал его по ягодицам, снова обливала, снова растирала… Прошло около часу, пока иссиня-белое тельце ребенка покраснело и избу наполнил пронзительный крик. Она положила трепещущего ребенка на руки насмерть перепуганной матери, обняла Владимира, поцеловала его в потрескавшиеся губы — и разрыдалась…

Владимир подвел Мадленку к лавке, бережно посадил и подошел к роженице.

— Пан доктор!.. — задыхаясь от счастья, проговорила Илонка, и глаза ее, когда она подняла их на Владимира, так горели, что, наверное, от их сияния порозовели и ее бледные щеки. Он улыбнулся и показал на мальчика, который уже уснул возле нее, завернутый в старый платок.

— Первый? — спросил он.

— Один умер при родах, и этот бы умер, когда бы не вы… — Глаза ее повлажнели.

— Не плачь, — сказал он тихо. — Тебе надо спать.

Он пощупал пульс, привычным движением хотел поднять свою левую руку, взглянуть на часы. Лицо его побледнело, он покачнулся и стиснул зубы, чтобы не застонать.

— Что с вами? — всплеснула руками Палтуска, мать Мадленки.

— Ведь он раненый, — вскочила с лавки Мадленка, — он вывернул руку, когда падал с самолета. Это русский партизан, — объяснила она матери и сестре, подавая Владимиру кувшин с водой.

Он смочил себе здоровой рукой виски и неверными шагами вышел из избы…


Вечер был ясный и теплый.

От елей и сосен, еще не остывших от горячего июльского солнца, струился терпкий аромат засохшей смолы. Над покосом плыл густой медвяный запах полевых цветов. От костра разлетались искры. Одни тут же гасли. Другие золотыми мотыльками метались вокруг горящего елового ствола; а некоторые взлетали высоко вверх, и, когда изредка по темно-синему небу пролетала падучая звезда, казалось, это одна из искр, потерявшаяся в вершинах деревьев, возвращается на землю.

Палтуска сунула свои босые ноги чуть не в самый костер и зябко горбила худую спину. А ее длинные костлявые пальцы то касались ввалившихся уголков губ, то приглаживали блестящие, черные еще волосы, туго стянутые простым чепцом.

Она чувствовала, что все смотрят на нее. Одна Мадленка, сидевшая напротив, не могла оторвать глаз от языков пламени, облизывающих смолистые шишки. Палтуска знала, что все ждут ее решения, но было очень тяжело решать…

Все это произошло так сразу, что она еще как следует не опомнилась.

Сперва страх за Илонку, потом горе, боязнь, что и этот, второй ее внук, так и не подаст признаков жизни, и неожиданная радость — дитя воскресло; хлопоты с перевозкой Илоны в деревню к родителям мужа, испуганный зять Мацо, овчар, которого хромой Палтус привел из лесного шалаша через минуту после отъезда Илонки… Радостная встреча партизан с доктором, которому наспех вправили вывихнутую руку, приготовление еды для десятерых — она немного побаивалась их, и вот теперь Дюро Кубань привел ее к костру:

— Тетка, а вы бы не отпустили с нами Мадленку?..

Говорили еще о том, что, пока у доктора не заживет окончательно рука, нужен кто-нибудь в помощь. И Володя очень хвалил Мадленку. Говорили, чтобы она не боялась за дочь, что они ее поберегут. Что среди партизан много женщин, некоторые не уступят и обстрелянным партизанам, но Мадленка будет только ходить за больными…

— А ты хочешь идти, доченька? — медленно спросила Палтуска, и ее вопрос прозвучал упреком.

— Да, мама, — ответила Мадленка, не отрывая глаз от огня. — Только меня совесть замучает, если я буду знать, что у вас из-за меня камень на сердце.

— Мы старики, дочка, — заговорила с грустью Палтуска, — старые мы, ума не приложу, что мы без тебя и делать-то будем. Илонке у Гопков работы хватает, с мальчишкой ей еще дел прибудет… Томаша, — она вздохнула, — кто знает, увидим ли живого, — она смолкла, вспоминая сына, которого два года назад послали воевать на Украину, с тех пор не было о нем вестей.

— Нам с отцом недолго уже осталось жить, тебя мы хотели бы пристроить, выдать за порядочного человека… — говорила она дочери так, словно они были у костра одни. — Дождаться и от тебя внуков… А то, о чем сказал Дюро Кубань, — она повысила голос, глядя на мужчин, — мне не по душе! Не сумею сказать, как надо, я ведь только старуха, простая старуха из Шляйбы… Может, они и добрые парни, да все одно… парни… — Она смешалась.

— Мама, — Мадленка оторвала глаза от огня и умоляюще посмотрела на мать. — Мама, вы что же, меня не знаете? Я при всех скажу, вы боитесь, что я собьюсь с пути? Я ведь не озоровать иду… — Голос ее зазвенел слезами.

— Правда, — глубокомысленно начал Палтус. До сих пор он сидел в отдалении на пне и водил по земле концом черной деревянной ноги. — Правда, и я хотел бы, конечно, чтобы она была при нас. Не в мире и покое доживаем мы свои дни, кто знает еще, как покинем этот свет… В ту войну у меня в Галиции нога осталась, а в эту и в Шляйбе можно головы лишиться… — Он оглядел парней. — Дюро говорил, что Мадленка будет там помогать русскому доктору… А если так, я думаю, мы ее должны не то что пустить, а послать! Ведь какой он человек! Не привык я хвалить в глаза, — Палтус обернулся к Володе, который лежал у костра, подперев голову здоровой рукой, — только, если бы не он, мы сейчас бы не крестили, а хоронили… Человек-то какой! — Старик покачал головой. — Другой на его месте сначала бы свою руку спасал, а он мучился с чужим дитем. Ведь у нас бы что в таком случае сделали — окрестили бы наспех, чтоб с крестом схоронить.

Палтуска закрыла глаза и тихо плакала.

Теперь она знала, что Мадленка уйдет. Она знала: муж говорит правильно. Мадленке можно верить, а русского доктора озолотить мало… Но ее материнское сердце теснила тоска о меньшей дочери, которая до сих пор казалась ей ребенком. Хоть иной раз и помышляла она выдать Мадленку замуж — теперь и представить себе не могла, как на девятнадцатом году останется дочка без опоры в такое-то время.

— Не плачь, матушка, — весело отозвался могучий Никита, — вот кончится война, приведем к тебе Мадленку, а сами выстроимся в ряд и скажем: «Выбирай, мать, жениха!»

— А я думаю, мы будем и за то… — Мадленка хотела сказать «воевать», но спохватилась: мать не должна знать, что она хочет остаться при больных, только пока Володя выздоровеет. — Мы, женщины, — тут она покраснела, но все могли подумать, что это отсвет костра, — будем там и для того, чтобы потом уже самим выбирать себе женихов…

Володя удивленно посмотрел на нее.

«Откуда только что берется? — думал он. — Ловкая, умная, смелая… и хорошая». Все это он заметил сразу, увидев ее утром у колодца. Он, хотя и не разглядел тогда ее глаз, понял, что ей можно верить. Когда она помогала ему оживлять ребенка, умиравшего от удушья, ему казалось, что это медсестра Клавдия Дмитерко, с которой он вместе партизанил в родных лесах. Клаву убили немцы, когда она подбирала в поле раненых, и Володя тогда в отчаянии решил, что больше никогда не полюбит…

«Но в Мадленке есть что-то Клавино, — думал он, — такая же тонкая, от улыбки так же щурятся ее синие глаза, так же живо откликается на все, как Клава…»

— А кого же ты выберешь, девка? — прервал Володины размышления голос Палтуса, довольного тем, что можно оживить разговор.

— Не знаю, отец, есть еще время, — ответила Мадленка. — Кого буду очень любить… — добавила она серьезно.

— Правда, правда, — кивнул Йожо Майер, небольшой, веснушчатый: он и не скрывал, что ушел к партизанам отдохнуть от жены, которая годилась ему в матери, но обращалась с ним, как злая мачеха. — Если б я тогда знал все, что теперь… — И он махнул рукой.

— Был бы разум у Зузаны, не обидели б уланы, — подмигнул Майеру Дюро Кубань.

— Что, что? — спросил, не понимая, Никита, который две недели назад, сразу после своего прихода, вернее прилета, решил во что бы то ни стало научиться по-словацки. Но слова Дюро были ему непонятны.

— А это у нас на Шляйбе и в Липовой так говорят, — махнул рукой Дюро. — Давным-давно жила девушка…

— Постой, Дюро, — прервала Мадленка, — пусть мама расскажет. Она это лучше знает и верит, что Зузанкина вода лечит…

— Напрасно смеешься, дочка, правда это, — начала Палтуска с охотой, стремясь выговорить свою печаль. — Дело было так… — обратилась она к Никите и Володе, как будто собиралась рассказывать только им.

— …Давным-давно жила в Липовой девушка Зузанка. Хороша она была, так что слух о ней далеко шел. Жила она с матерью бедно, но достойно. Летом батрачили, зимой пряли и ткали липовским сукновалам. Отца Зузанки, когда она была еще маленькая, где-то в горах разорвали волки.

Из близких и из дальних мест приходили сватать Зузанку, но она была еще молода и замуж не спешила. Жили они с матерью тихо, работали, но вот как-то мать захворала. Зузанка ходила за матерью как только умела, но матери все хуже и хуже становилось, двинуться не могла.

Однажды утром шла Зузанка по воду к колодцу, что посреди деревни. Только не могла она воды зачерпнуть, кругом толпились уланы, поили коней. Были это солдаты из Черного полка короля Матея, а в здешние леса они собрались на охоту.

Просила, просила их Зузанка, чтоб пустили ее набрать воды для больной матери, но солдаты только смотрели на нее, подталкивали один другого и шептались. И вот вперед выходит один из солдат, красивый чернявый улан, и говорит:

«Бери воды сколько хочешь, но сперва ты укажи нам место в лесу, где можно оленя затравить!»

Поняла Зузанка, что иначе воды ей не набрать, и только попросила улана гнать коней во всю прыть, чтобы не оставлять ей надолго мать одну. Посадил Зузанку чернявый улан перед собой в седло, и умчались они в лес. Вот уже места, где водятся олени. Зузанка и говорит улану:

— Я исполнила обещание, исполняй и ты!

А улан только посмеивается и говорит:

— Еще покажи, где кабаны водятся!

Что делать Зузанке? До деревни далеко, одна идти боится, указала им на падь, где кабаны водились. Только улан не пустил ее и тут — еще и рыси понадобились.

Поняла Зузанка, что недоброе замыслили уланы, да только были они уже далеко, засветло ей одной до дому не добраться… А черный улан спустил Зузанку с коня только вечером, когда все сошлись под Вепорской скалой отпраздновать удачную охоту.

На рогатинах жарились олени, в котлах варился гуляш из кабаньего мяса, по деревьям висели рысьи шкуры, а из бочонков лился мед. Солдаты ели, пили, веселились, только Зузанка сидела печальная, молчаливая. Чернявый улан все вился вокруг Зузанки, шутил, заговаривал с ней и так, и этак, но она сидит, не шелохнется, а слезы текут, текут по щекам, утирает она их и хоть бы словечко вымолвила. Сетовала она про себя, что поверила уланам, думала о покинутой матери, только на одну судьбу и надеялась.

А когда другие уланы подступили к ней, начали заигрывать, ручьем хлынули у Зузанки слезы, слезы страха, раскаяния и унижения, — за ними она уже ничего не видела.

Рассердился чернявый улан, и, так как выпил он много меда, да и душа у него, видать, была черная, закричал он что было сил:

— Пропади ты пропадом со своими слезами!

И еще не успел договорить, как над Вепорской скалой страшно загремело, костры погасли, а когда уланы снова раздули их, Зузанки с ними уже не было. Только из скалы, как раз в том месте, где сидела Зузанка, тонкой струйкой начали вытекать соленые капли — Зузанкины слезы…

Улан был человек со злым сердцем, и не мог он заклясть слезы раскаяния, горя и унижения… И эти слезы, говорят, будут течь из Вепорской скалы до тех пор, пока людям останутся только слезы радости и веселья…

Палтуска замолчала, утерла углом платка губы и посмотрела на Дюро Кубаня.

— Болтайте что хотите, только я этому верю. И тому, что Зузанкина вода имеет чудесную силу… Еще вам забыла сказать, — обратилась она снова к Володе и Никите, — что те слезы исцеляют. Если кто смертельно болен, нужно послать под Вепорскую скалу девушку, которая любит и почитает родителей. И если такая девушка перед утренней зарей на росе наберет воды и больной выпьет ее в три глотка, сразу ему полегчает, и он выздоровеет…

— Ага, — понял Володя, — и Мадленка…

— Вот видишь! — Палтуска победоносно посмотрела на Дюро. — Не пошли я тогда Мадленку к Зузанкину ключу, она бы не нашла доктора и доктор не воскресил бы внука. А так вода сохранила и доктора, и… Боже великий, ведь Илонка ждала дочку, а для мальчишки и имени-то не припасла!

— Его надо назвать… Владимиром, — сказала Мадленка тихо. — В благодарность…


Перед рассветом партизаны уходили к Поляне.

Мадленка шла последней. Она бы легко обогнала их, но поминутно оглядывалась то на Вепорскую скалу, под которой оставила родных, то на долину под Буковиной, затянутую белой мглой и синеватым дымком из труб.

Впереди уверенным, крепким шагом двигался Дюро Кубань. Приземистый белобрысый Дюро привык к долгим дорогам. Ему было тридцать лет, и пятнадцать из них он каждый день ходил из Шляйбы пешком на липовскую станцию. Каждый день пятнадцать километров туда и пятнадцать обратно после восьми-, десяти- или двенадцатичасовой смены на сталепрокатном заводе в Подберезовой. Дюро был квалифицированным рабочим, и его освободили от мобилизации, да только с самого июня он в Подберезовой не показывался. Мать кое-как перебьется, у нее есть пенсия за отца; он сам теперь то здесь, то там, а народ своих ребят голодными не оставит…

«Хорошие у нас люди, — думал Дюро. — Хорошо вчера старик говорил и Мадленка… Умница!» — И он оглянулся на Мадленку.

Она стояла на тропинке и задумчиво заплетала косу, глядя на идущих к лесу. Она почувствовала взгляд Дюро, перебросила косу на спину и побежала к нему.

— Жалеешь? — спросил он.

— Грустно мне, — призналась она, — но не жалею.


Мадленка увидела маленькую птичку.

Кто знает, откуда она здесь, в окопе?

Подлетела… Или нет, как-то странно скачет… Но вот чудно — сначала птица была красной, а когда коснулась мокрой скользкой глины, сразу побелела. Мадленке это понравилось. Она протянула руку.

Красно-белая пуля летела от нее все дальше. Вот она скатилась с насыпи, прыгает по мокрой вытоптанной траве, потом поднимается, перелетает через ветки, отсекает с них зеленые листья и орехи и быстро кружит над носилками, на которых лежат раненые.

В эту минуту из чащи выходит Володя Жолновский и, не подозревая ничего, идет к носилкам…

Птица-пуля летает вокруг Владимира, и тут Мадленка замечает, что это не пуля, а самолет. Прямо на глазах птица вырастает в огромную немецкую машину. А Володя спокойно идет… Мадленка хочет вскочить, но не может двинуться. Она кричит:

— Во-ло-дя-а-а! — но не слышно ни звука…

Она напрягает все силы, чтобы выбраться из окопа, но что-то — как будто чьи-то руки — толкает ее снова в мягкую глину. Мадленка падает, падает глубоко, и издалека доносится знакомый голос:

— Как сердце? Принесли адреналин?

Говорят о каком-то сердце… Это, конечно, Никита. Он трижды должен был рассказывать всем про Данко, о том самом, что вырвал из груди своей горящее сердце и осветил дорогу людям, которые шли в непогоду темными, сырыми, непроходимыми лесами.

— Сердце горит… светит… — говорит Мадленка и чувствует, как в ее груди разливается огонь. — И мое тоже… раскаляется!

И ей легко, и она слышит свои слова, но ей кажется, что это не она говорит, только голос знакомый… Это голос Мадлены Палтусовой…

— Мад-лен-ка! — говорит она… нет, это… это ей говорит кто-то другой… Где же она слышала этот голос? Сначала… у колодца, когда ходила по воду… И она кричит:

— Воды!.. — И кто-то ей подает. Мадленка чувствует, как по ее подбородку текут капли, как текли они по Володиной блузе…

Ага, это говорит Володя, Владимир Жолновский, врач того отряда, с которым она ушла из дому, который научил ее не бояться даже самых страшных ран, с которым она спасала раненых при Телгарте…

— Мад-лен-ка, — слышит она снова его голос.

Совсем как в августе, когда Майер принес приказ Егорова их отряду переходить на Гядель и там, в окрестных деревнях, пополнить запасы продовольствия и лекарств и привлечь новых людей.

Тяжело было Мадленке уходить. Поплакала она, расставаясь с родными местами, жаль ей было отца с матерью, которым она даже не могла сообщить, куда идет… И именно тогда ее нашел Володя, начал уговаривать вот так же, как сейчас, заботливо, даже со страхом… А потом, когда узнал, о чем она плачет, выругал ее, стал отсылать домой, говорил, что она плакса… И лицо у него тогда было строгое, брови нахмурены, и суровые слова его отозвались в ее сердце больнее, чем расставание с родными местами… Казались они такими несправедливыми…

— Товарищ капитан, разрешите доложить, — слышит Мадленка знакомые слова, которые произносит незнакомый голос, и изо всех сил она старается понять, о чем докладывают, но до нее долетают только отдельные слова:

— …Автомашины в быстрицкий госпиталь… ушли… врач… тяжелые случаи… — Ей страшно хочется спать, но сквозь дремоту она слышит Володин голос: — Партизанка Палтусова…

И снова Мадленка в каком-то полусознании. Какие-то слова долетают до нее, но гораздо лучше она вспоминает, как эти же слова сказал ей Володя неделю назад. Тогда они были уже на Поломке и шли вместе с похорон трех товарищей, которые умерли в их маленьком госпитале. Среди них был и один из Шляйбы, Мартин Дюрик, восемнадцатилетний овчар, последний из шести сыновей вдового полуслепого бедняка: Мартин ушел к партизанам, не попрощавшись с отцом, только соседке поручил приглядывать за стариком. У Мартина был прострелен живот, умирал он тяжело, Мадленка не отходила от него до самого конца.

За те два месяца, что были с партизанами, она привыкла ко всему. Но когда похоронили Мартина и над крестами Поломчанского кладбища прогремел прощальный салют, Мадленку охватила страшная тоска. О Мартине, о его отце, о своих родителях, о тех многих, что каждый день отдают свои молодые жизни…

Володя тогда положил ей руку на плечо и не то в шутку, не то всерьез спросил:

— Партизанка Палтусова… И обо мне так… плакать будешь?

Она испуганно взглянула на него: ей и в голову не приходило, что смелый, неунывающий Володя может…

— Володька! — закричала она так же, как и тогда. — Володенька… — зашептала и почувствовала, что кто-то гладит ее по лицу. И снова ей хочется спать. И тут ей кажется, что кто-то поднимает ее, несет, покачивает…

Ей хорошо, ой как хорошо! И кажется ей, что ока снова маленькая, Мадленка-малинка, так зовут ее за красные щечки, кажется, будто мать взяла ее с собой на огород… Видит она, как мать склонилась над капустными грядами. Мадленка лежит в платке, висящем между трех шестов наподобие зыбки, а старшая сестра Илонка ее качает. Мадленка глядит наверх, высоко-высоко, где маленькое белое облачко плывет по темно-голубому небу… Улыбается.

Вдруг сестра перестает ее качать… Мадленка больше не лежит в зыбке, и матери не видно… Видит она только темно-голубое небо и белое облачко… Но это не облачко… это самолет, немецкий самолет… и он летит на зыбку, в которой лежит Илонин Владко!..

Мадленка слышит страшный шум моторов… свист бомб… всеуничтожающие бомбы… Это все уже когда-то было… В полдень, когда Володя извлек из груди Дюро две пули, она вышла подышать свежим воздухом… Да, это тот самолет, что заметил дым их лагеря над Поломкой…

Самолет летит, приближается… Но теперь Мадленка не боится, что он упадет прямо на нее, что пропеллером отсечет ей голову… Нет, нет, самолет летит прямо на колыбель маленького Владко… Еще ниже…

Мадленка отгоняет самолет, как осу, потом видит, что в руке у нее граната… она бросает ее и страшным, нечеловеческим голосом кричит:

— Нет!!!


Мадленка чувствует боль, острую боль в голове и в ногах. Она медленно открывает глаза.

Сумерки. Мадленка лежит на носилках, она понимает, что носилки везут на грузовике.

Она поднимает веки, которые кажутся оловянными, и смотрит вверх.

Небосвод вечерний, чистый, осенний. Навстречу грузовику бегут деревья — дубы и ольхи с поредевшей желтеющей листвой, и потемневшие ели, и сосны с грозно нахохлившимися иглами.

Вот на повороте автомобиль сбавляет скорость, и Мадленка долго смотрит на телеграфный столб, расщепленный надвое у самой вершины. Разорванные провода падают на землю, и неизвестно почему этот столб напоминает Мадленке невесту из Шляйбы, которой расплели девичью косу и ведут, заплаканную, грустящую о свободе, надевать чепец…

Грузовик останавливается, раздается стук лопат и скрип кирки о камень. Усталые мужские и женские голоса. Мадленка слышит: с автомобиля спрашивают, кто разбил дорогу, и голоса снизу наперебой отвечают:

— Утром немцы… с утра работаем… к обеду мы бы кончили, да американцы прилетели… У Добрички из Межброда кровь пошла горлом и ушами, наверное, уж богу душу отдала…

Автомобиль снова трогается, и Мадленка закрывает глаза. В голове шумит, кажется, что она куда-то падает…

Кто-то касается ее руки, ищет пульс — едва-едва, будто через силу, бьется жилка; вот уже что-то касается ее лица…

— Мадленка! — это слово она чувствует совсем близко.

— Володька… ты здесь? — Она угадывает его голос. Пьет что-то, спрашивает: — Что ты здесь делаешь?

— Мы эвакуируем раненых. В Быстрицу… А с тобой… — он не произносит вслух, что с ней плохо. — Я хотел бы быть рядом с тобой…

— Что со мной? — спрашивает Мадленка, и растущая боль в голове и в ногах застилает слезами ее глаза. — Что у меня с головой… И с ногами?.. Больно… — И она плачет от боли, от бессилия.

— Ноги будут целы, — говорит доктор Жолновский скорее для себя. — Еще вместе повоюем…

— Жить буду? — спрашивает Мадленка устало, закрывает глаза и снова начинает куда-то падать так быстро, что не слышит его ответа.

Володя нагибается к шоферской кабине, стучит в нее и кричит:

— Быстрее!.. Гони вовсю!!!


— Доченька моя, да ты ли это?

Красноватый свет фонаря приближается к Мадленкиному лицу, окрашивает белую повязку на голове в розовый цвет и падает на две пары залепленных грязью солдатских сапог возле носилок.

Палтуска, испуганная, гладит бледные щеки дочери, желая удостовериться, что это в самом деле Мадленка, ее дочка, которую она за последний месяц столько раз оплакивала.

— Пришла… живая… и в такое пекло!

С дороги по ту сторону ручья долетает на крыльцо Палтусов беспрерывный шум автомашин, ржание коней, грохот повозок и гул раздраженных голосов, прерываемый трескотней мотоциклов и жалобным детским плачем. Все это заглушает и журчание Рудной, и шорох частого, настойчивого дождя…

Конец октября.

Партизаны и солдаты, решившиеся на дальнейшие бои, устремляются потоками в темные широкие объятия горных лесов. В эти потоки вливаются десятки и сотни штатских, оставивших Ловинобаню, Мартин, Зволен и Быстрицу, и ищут в липовских лесах убежища и спасения.

Утром начали эвакуировать быстрицкий госпиталь. Автомашин не хватало, и больные, которые могли ходить, шли пешком. Мадленку автомобиль взял только вечером. Она просилась домой, на Шляйбу…

— Мадленка, моя Мадленка, — голос Палтуски дрожит, — что же это будет?

Мадленка вытягивает из-под намокшего одеяла руку и уверенным, сильным движением притягивает голову матери к груди.

— Не бойтесь, мама, все будет хорошо… — говорит она тихо и гладит руку матери.

Солдаты стоят хмурые, на их плечах чернеют автоматы, а по брезентовым плащам течет вода.

— Ох, — спохватилась Палтуска, — что же мы стоим тут на дожде? Проходите, дети, — и хватает носилки. Солдаты отнимают у нее и осторожно вносят Мадленку в дом.

— Вы одни? — оглядывается Мадленка.

— Отец пошел в деревню сразу же после обеда. Мужики там что-то копают, и он с ними. А эвакуированные ушли от нас в горы. У нас их десять стояло… Не хотели оставаться, хоть бы малых детей оставили… в такой дождь, — говорила Палтуска, быстро разбирая постель. — Садитесь, ребята, сейчас соберу поесть, только Мадленку уложу…

— Мама, я думаю, лучше мне лежать в чулане… Тут уж очень на глазах…

Палтуска вздрагивает и испуганно глядит на дочь.

— Ведь ты дома! Кто же… — неуверенно говорит она.

Мадленка успокаивает ее.

— Хорошо, пока можно здесь. Но когда придут те, — голос ее срывается, — вы спрячете меня… пока не выздоровею. И никому не говорите, что я дома…

— Так ты… ты думаешь, что придут и сюда?.. На Шляйбу?

— Придут, мама.

Красная подушка падает из рук Палтуски. В ужасе она смотрит на дочь, на солдат, которые сидят на лавке перед печью, и ее взгляд останавливается на их автоматах, а когда солдаты кивают, она обессиленно опирается о спинку кровати.

— Придут… — тяжело вздыхает она.

Потом смотрит на солдат.

— Но ведь… — в ее голосе появляется надежда, — все, что идут сюда, — партизаны, солдаты, штатские… У всех оружие. А вчера, — она понижает голос, — вчера куда-то на Буковину везли пушки! Много солдат приходило к нам напиться, говорили, что они еще немцам покажут! А сегодня утром привел отец троих партизан — русских, так они нашего Володьку, доктора, знают. Говорили мне, чтобы ничего не боялась! — Этот последний довод казался Палтуске наиболее убедительным. — Сейчас я тебя, дочка, уложу!

Она заботливо сняла с Мадленки намокшее одеяло и посмотрела на ее забинтованные ноги.

— Что же это они с тобой сделали, — шепчет Палтуска и с помощью солдат переносит Мадленку на взбитые перины и подушки постели. — Очень больно?

— Как-нибудь выдержу, — слегка улыбается Мадленка, — голову мне завязали только для дороги, осколок скользнул по кости, и было сотрясение мозга, вот с ногами еще полежу… Только не знаю, как перевязки…

— В госпитале дали бинты, — старший солдат вынул из-под брезента сверток и положил на стол. — Тут какие-то порошки и мази. Эх, — он махнул рукой, — лучше бы тебе улететь с тем самолетом, Мадленка!

— И тяжелее были… Знаете, мама, меня хотели увезти. В Киев, как Дюро Кубаня. Три раза меня отвозили из Быстрицы на Три Дуба, но не хватало мест. Володька сначала просил и ругался, чтобы только я летела, а потом сам помогал положить на мое место одного обожженного француза… Я думаю, так лучше… — она молча смотрела на мать. — А… Володя… не был здесь?

— Нет, не приходил. Многие его вспоминают… И те трое, сегодня утром. Его все должны любить. Он добрый… Ведь если бы мне кто другой про тебя такое сказал, я бы не пережила… Но Володька нас с отцом так уговорил, что я перестала бояться… И о тебе он уж так хорошо говорил. Любит он тебя, дочка, я давно заметила…

— Мама, — прерывает Мадленка.

Солдаты поднимаются, запахивают плащи.

— Ну мы пойдем, своих догонять надо…

— А издалека вы? — стала удерживать их Палтуска, собирая вечерять — большой каравай хлеба, пахнущий еще капустными листами, в которых она пекла его, сало, копченый овечий сыр, литровую бутыль спирта.

Черноволосый мужчина лет сорока отказывался вечерять, а худенький паренек несмело косился на угощение.

— Я из Вигляша, — сказал старший, — а Рудо из Михаловиц…

— Из Вигляша! — обрадовалась Палтуска. — Аничку Пашкову знаете?

— Уж она не Пашкова, месяца два-три как замужем…

— Замужем?! — вскрикнула Палтуска. — Да ведь сын мой Томаш года четыре тому будет, как с этой Аничкой познакомился на Радванской ярмарке. Ходил к ней потом в Быстрицу, она служила там. Я уж на Томаша сердилась, и так видели мы его раз в неделю, а как Аничку узнал, только придет в субботу из леса, умоется, переоденется, как в костел, — и к ней… Раза два и она тут была, понравилась мне. Думали, будет нам невесткой… Только потом Томаша в солдаты взяли, и уж два года ничего о нем не знаем. Пристава у нас уже выпытывали, не пишет ли чего… Люди говорили, что он к русским перебежал. Дай бог. А если бы погиб, прислали бы нам извещение…

— Так это ваш сын? — улыбнулся старший солдат. — Я Аничку хорошо знаю, ждала она вашего сына, это отец заставил ее замуж идти… Три недели тому был я дома, а назад шел до Зволена с одним парнем из Очовы, так он как раз из России вернулся с нашей бригадой. Говорил мне, что идет из Вигляша и товарищ его, что тоже должен скоро вернуться, наказывал ему передать привет подружке… Только старый Пашка в дом не пустил парня, когда узнал, что от Томаша.

— От нашего Томаша! — Палтуска порозовела вся и стала вытирать глаза. — Ведь я знала, что он жив! Что же говорил этот солдат, когда придет Томаш? Наверно, он уже тут… Что он говорил?

— Я, правда, не спрашивал. Только не бойтесь, раз он здесь, обязательно придет… В такие времена каждого домой тянет… Я тоже думал, демобилизоваться бы лучше… Жене трудно одной управляться, у меня два гектара землицы, хозяйство, все придет в упадок…

Мадленка двинулась.

— Тогда поторапливайтесь, — сказала она и посмотрела прямо на него, — придут морозы, спрячьтесь на печь. Только ружье нам оставьте, в хозяйстве оно, пожалуй, мешать будет, а нам пригодится.

— Как же ты, Мадленка… — начала было Палтуска.

— Да нет, мама! Я знаю, что говорю. Пусть идет, только не забыл бы взять с собой Тисову[42] листовку! Ту, что нам сбросили! Ведь там обещают прощение всем, кто добровольно сдается немцам. Если ему кажется, что он теперь нужнее дома, значит, он и листовке верит. «Можете спокойно возвращаться к семье…» — В ушах у Мадленки зазвенело, и голова ее обессиленно упала на подушку.

— Ну что ты… — бормочет тот, из Вигляша, — не серчай только, Мадленка, разве ж я так думал… Нет за мной греха. А листовка… вот она! — И он скомкал в руках листовку.

Когда Палтуска проводила солдат в сырую холодную тьму, она постояла немного на крыльце, пытаясь среди тысячи шагов по ту сторону ручья различить знакомые шаги сына. Но дорога хлюпала под тяжестью автомашин и повозок, а шаги, звук которых долетал до Палтуски, не были быстрыми, уверенными шагами Томаша…

— Придет он, обязательно придет, — шептала она, входя в комнату, и погладила взглядом фотографию, с которой на нее глядели глаза сына. — Не нужно было говорить так сурово, дочка, непохож он на дурного человека. Мне даже его жалко стало, ведь он принес добрую весть, а ты… Ты раньше не была такой, Мадленка…

Дочь не отвечала. Палтуска тихо подошла к постели и улыбнулась.

Мадленка спокойно спала.


— Володька, почему ты не хочешь взять меня с собой? Я тут долго не выдержу. Тебе легко, ты среди своих… А я…

— А ты разве не у своих? — Володя взглянул на нее.

— И да и нет. Мать, отец, Илонка с Владком и зятем, тетка Кубанька да те несколько человек, что от вас приходили, — вот и все, кого я видела за эти три месяца. И тебя, — добавила она быстро. — Но это не считается. Пять раз я видела тебя, и сегодня первый раз у тебя есть время поговорить со мной…

— А другие?

Мадленка не ответила на вопрос.

— Знаешь, Володька, каково мне было, когда стали падать немецкие мины? Я лежала в чулане, мама сидела возле меня и плакала, а мне хотелось сорвать бинты и идти драться… Никогда не забуду, как в чулан зашел отец и сказал: «Мина ударила в Мочков дом, убило бабку и маленькую Марку. А Йожко Слободнику оторвало ноги». Этот Йожко был нашего Томаша лучший друг… Тогда мне было хуже всего… Потом, когда пришли немцы, стало все равно. Когда меня переносили из чулана на чердак, а оттуда в сарай и через два дня в подвал, когда в этой сутолоке разыскивали тебя, мне хотелось сказать: «Зачем это, мама, отец, не нужно мне помощи, и так меня найдут». А хуже всего было то, что вы все забыли про меня (это я так думала тогда). Знаю, — добавила она быстро, видя, что он хочет что-то сказать, — знаю, Володька, что тогда нельзя было прийти, даже весть послать, но что не придет в голову человеку в такие минуты…

Из-за Вепора послышался грохот, подобный раскатам грома. Летом люди подумали бы о сене, которое намокнет за ночь, о снопах, которые в этом краю не просыхают как следует почти до половины сентября, или о размытой дороге в лес… Но теперь начало февраля, грозы в такое время никого не пугают…

— Слышишь? — Володя посмотрел в сторону, откуда гремело. — Это наши!

— Уже два дня так… Потому прошу тебя, Володька, возьми меня с собой! Прошлый раз ты говорил «в следующий раз», а теперь опять. Ведь я совсем здорова, — она сдерживает слезы. — Ведь теперь…

Володя вздыхает, трет подбородок и смотрит сбоку на Мадленку.

— Теперь бы тебя послать в санаторий, в Крым. «Здорова!» Раны кое-как затянулись, но весь организм… А сердце? У тебя такое слабое сердце, что после войны надо будет лечиться по меньшей мере год… Если б ты теперь надумала замуж выходить, и то бы не позволил — с точки зрения медицины… — усмехнулся он. — Да и я, старый дурак, что вытянул тебя на мороз… Тебе не холодно?

— Н-нет. — Мадленка старается удержать дрожь.

— Врешь, партизанка Палтусова, дай руки! — Володя спрятал ее руки под свой полушубок. — Ну, как теперь?

— Как бьется у тебя сердце, — Мадленка кладет ему голову на грудь.

— Бьется? А у тебя?

— И у меня, — шепчет она.

— Что касается твоего сердца с медицинской точки зрения…

— Володька! Опять!

— Не буду.

— Возьмешь меня с собой?

— Подумай, Мадленка, — они садятся на завалинку, — больше всего я хочу, чтобы ты была со мной всегда. После войны, когда ты будешь совсем здорова, будет и это. Но теперь… Ты еще очень слаба. Дорога долгая и тяжелая. Кое-где придется лежать в снегу, а кое-где бежать. После ранения ноги у тебя быстро застынут. Дальше. Тебе нужно много и хорошо есть, Мадленка… Мы там, наверху, фактически отрезаны, своих запасов мало, из деревни редко удается приносить. И наконец, нас ждут бои, возможно, придется пробиваться через фронт. Я не имею права.

Мадленка прикрыла ему рот рукой.

С улицы послышались шаги, громкая немецкая речь и смех. Володя притянул Мадленку к себе и глазами указал на открытые двери сарая.

— Не нужно, — зашептала Мадленка, — это к Кубаням.

— Зачем?

— Не бойся, о Дюро ничего не знают. На той неделе поселили у тетки одну такую женщину… Знаешь… Говорят, она давно этим занимается. Тетка Кубанька рассказывала про нее, что целый день она валяется в постели, требует, чтоб ей прислуживали, а вечерами к ней ходят офицеры… Тетку тогда отсылают в хлев, а сами до утра забавляются, пьют… Эта женщина рассказывала, что ее заставили, плакала и обо всем тетку расспрашивает…

Володя вполголоса выругался.

— Когда придет тетка Кубанька, — сказал он Мадленке, — скажи ей, чтобы она с этой держала ухо востро. Такие не только забавляют немцев… Тем более если она расспрашивает. Вот если бы тетка была похитрее, она могла от нее узнать кое-что про немцев, про нее… Жаль, что тебе нельзя туда идти, это опасно, у тебя и волосы острижены. Но, может быть, тетка сама что-нибудь узнает…

— Хорошо, — кивнула Мадленка, — значит, ты не берешь меня…

— Слушай, — прервал он, — через три-четыре дня кто-нибудь придет к вам за гранатами и винтовками, которые утащили у немцев ваши ребята. Возможно, он принесет листовки, а твой отец и зять с другими… ну, они сами знают. И хорошо бы тебе прислать с ним сведения об этой женщине.

— Ладно, сделаю. Это все?

— Все. Только еще… — он обнял Мадленку так, что у нее дух захватило, но тут же, будто удивляясь своему порыву, нежно взял ее голову в руки и, хотя ему хотелось в эту минуту сказать ей многое, шепнул только:

— Милая…


Тетка Кубанька была тихая, неразговорчивая.

Жизнь ее ни на волосок не была лучше жизни других женщин в Шляйбе. Служила, потом ее выдали замуж, а когда ее Штефан, как большинство мужчин в Шляйбе, не выдержал бесплодной маеты на каменистой пашне и предпочел этому худшее — ежедневную дорогу на завод в Подберезову, стала Кубанька, как большинство женщин в Шляйбе, хозяйничать сама. Шестерых родила, пятерых схоронила. Пятнадцать лет назад ее мужа, искалеченного и обожженного, привезли из Подберезовой умирать домой, и тогда, в сорок лет, она стала похожа на дряхлую старуху.

Тетка Кубанька была всегда тихая, но с тех пор, как узнала, что ее сына отправили на самолете куда-то в Россию, она и совсем замкнулась. Почти не выходила из дому, только к Палтусам наведывалась. Она привязалась к Мадленке и за то, что та воевала вместе с Дюро, да и ранило их почти одновременно, а еще Мадленка умела утешить, всегда говорила, что Дюро скоро вылечат и он вернется.

Неизвестно, почему немецкие офицеры поместили «фрейлейн Габи» именно у Кубаней. Неизвестно, почему тетка так терпеливо сносила все ее капризы. Но как-то под вечер Кубанька в чем была, даже не накинув платка, прибежала к Палтусам, и Мадленка сразу поняла: что-то случилось.

— Мадленка, беда, — начала тетка прямо от двери, — я сразу к тебе…

— Что такое? — Мадленка вскочила с места, кучка перьев, которые она перебирала, разлетелась.

— Собираются против наших… — выдохнула тетка.

— Как вы узнали? Когда? Сколько их?

— Я лучше по порядку, — Кубанька села. — Было так. Сегодня с утра эта фря как на иголках. Завивается, ногти красит, губы, брызгает какими-то одеколонами, мне велела выгладить чуть ли не пять платьев. А сейчас, только оделась, позвала меня в комнату и спрашивает, понравится ли она панам офицерам. «Барышня, — говорю, — что же вы так стараетесь, ведь вы им и так нравитесь, в халате…» — «Этим-то да, — говорит, — но вечером должны прийти новые. Для них…»

Я и думаю, что теперь самое время сделать, как ты сказала мне. Ну и спрашиваю ее: из Липовой, мол, придут?

«Не из Липовой», — говорит. Я сделала вид, что удивляюсь, она и стала рассказывать, что вечером придет, мол, много солдат и панов офицеров, на этих днях отправятся они ловить партизан. Как сказала она это, аж ее всю затрясло, и начала она кричать, как будто бы меня в комнате не было:

«Ненавижу их, ненавижу!»

«Кого же, барышня?» — спрашиваю.

«Партизан!»

И рассказала, что партизаны расстреляли ее отца за то, что помогал немцам, и что у нее тогда был какой-то Вилли, но партизаны убили и Вилли, еще пятерых насчитала и говорит, что еще не все. Но теперь немцы обещали взять ее с собой, тогда уж она отомстит за всех. Такая она страшная, на все готова…

— А больше не спрашивали? Когда собираются? Куда?

— Да нельзя было все узнать… Только начала я, как ты мне говорила, что партизан тут нет, сразу перебивает: «Дура, — говорит. И стала по пальцам считать: — Кто, — говорит, — у наших солдат ружья крадет, где машины, что возят на фронт амуницию? Кто украл в Липовой пушки и похитил венгерских жандармов? Кто разбрасывает по деревням листовки? Кто?.. — И кулаком по столу стучит. — Кто повесил Ганса?» Это того офицера, что за деревней нашли…

— Его повесили сами немецкие солдаты, она это хорошо знает, но все равно… Говорите дальше, тетка!

— Она сказала, что партизан возьмут в клещи, что они попадут в мышеловку… Мадленка, я так боюсь, они придумали что-то против наших, надо бы как-нибудь дать знать. У меня на сердце так, словно все это против Дюрко…

— Хорошо, что пришли, — Мадленка наклонилась к Кубаньке и прошептала: — Мы как раз ждем человека от наших. Когда Володя в последний раз был здесь, он говорил, что придет через четыре дня. Сегодня уж пятый день пошел, наверно, сегодня…

— А… о Дюрко… — Кубанька с тоской смотрела на Мадленку, — о Дюрко он не говорил? Не сообщали им из России?

— В том месте, где Володя, нет связи. За Дюро вы не беспокойтесь, его, наверно, послали на поправку. А может быть, он теперь в море купается, тетка!

— В море? Боже мой, только бы он осторожно!.. В такой-то холод?

— Володя говорил, что есть там такие края, где всегда тепло… и солнце… — Мадленка задумалась, она сама даже не поняла, отчего ей стало так грустно.


В молодом ельнике за старым хутором Мадленка легла на землю и прислушалась.

«Нет, это мне только показалось», — подумала она. Кругом стояла тишина. Только издалека доносилась орудийная пальба. Здесь, на вольном воздухе, она была слышнее, чем в деревне.

«Хоть бы поторопились, хоть бы пришли, — вздохнула Мадленка, представляя себе парней с красными звездами на ушанках. — Скоро придут и на Шляйбу». — И она устало положила разгоряченное лицо на твердый снег.

Через минуту она почувствовала, как под ее горячей щекой тает заледенелая снеговая корка; Мадленка жадно слизнула из маленького углубления несколько капель безвкусной воды.

Как же быстро все произошло!

Как только вечером ушла тетка Кубанька, приковылял испуганный Мадленкин отец с недоброй вестью. Недалеко от школы немецкий офицер застрелил неизвестного в штатском. Из сумки убитого вынули листовки со сводками — такие же, как уже два месяца посылали Палтусу партизаны.

Палтус не узнал застреленного, обычно с листовками ходил Йожо Майер, но было ясно, что немцы убили того человека, о котором говорил Мадленке Володя.

Хотя Мадленка все поняла, она послала мать в деревню узнать подробнее о печальном происшествии. А когда Палтуска ушла, Мадленка сказала отцу:

— Принесите мне гранаты и соберите какой-нибудь еды, а я оденусь и, пока мама не вернулась, уйду.

— Подумай, дочка, куда ты пойдешь? — испугался Палтус. — Слаба ты для такой дороги, сама знаешь, что Володя говорил… Если нужно, лучше я пойду!

— Нет, только сделайте быстро, что я вам говорю. Вы же… — Она грустно взглянула на черную деревянную ногу отца.

— Ну, Мацо пойдет, одну я тебя не пущу!

— Но вы же знаете, что Мацо утром должен был идти на Поники… А одной мне легче пройти мимо охранников. Только быстрее…

Палтус хотел еще что-то сказать, но посмотрел на Мадленку и медленно, неохотно вышел. Он знал свою дочь. Ее не остановишь…

Когда он принес все, что она просила, Мадленка была уже одета в теплую воскресную одежду. На лавке в углу стоял расписанный сундучок с ее приданым, а она терла рукавом короткого белого кожуха тусклую сталь начищенного револьвера.

— Нет у вас патронов? Здесь только пять…

— Нету, дочка, у Гопков должно быть…

— Туда идти времени нет, и мама может вернуться, и… — Ей стало грустно, что она так уйдет от матери… — Но уже темно, мне пора. — А еще она боялась материнских слез…

— Ну что ж, — вздохнул Палтус, — раз так…

— Тато, — она схватила большую узловатую руку отца в свои маленькие ладони, — скажите маме, чтобы не мучила себя из-за меня, я скоро вернусь с нашими… А вы тут держитесь!.. Тато, — она обняла его. — Я вас всех так любила…

— Ну, ну, — он погладил ее по голове, не зная, как скрыть волнение. — Какой красивый платок ты надела, вышитый…

— Воскресный. И платье… Белое, чтобы меня на снегу не видно было и чтобы… чтобы наших встретить как полагается…

Из деревни она вышла легко и над Кислой пробежала быстро, только у вырубки, там, где дороги расходятся на Паткошку и Челенец, некоторое время ей пришлось лежать под заснеженной поленницей. Неподалеку на бревне сидели трое немецких дозорных. Солдаты курили, перебрасывались время от времени словом-другим, но Мадленка заметила, как они все время настороженно оглядываются. Она подумала, не бросить ли в них гранату, но недалеко мог находиться другой патруль.

И хорошо, что не бросила, потому что скоро на повороте замелькал свет, и Мадленка увидела человек тридцать солдат на лыжах. Немцы шли снизу, из деревни. Они поговорили с караульными; Мадленке показалось, что они о чем-то спорят, потом лыжники повернули назад. Часовым близость большого отряда своих придала смелости, они заговорили громче, раздался их смех, потом вырубку осветили желтоватые ракеты, и караульные ушли за лыжниками.

Мадленка немного подождала под поленницей и, когда вокруг все стихло, побежала в горы по просеке, натыкаясь в темноте на пни, засыпанные снегом.

Подъем был крутой, но Мадленка бежала что есть силы. Она спотыкалась, проваливалась выше колен в снег… После первых шагов сердце заколотилось так, что удары отдавались в голове. Начало колоть в боку, раны на ногах жгли, казалось, что тонкая кожица на них лопнула от пульсирующей крови… Но Мадленка бежала, бежала и только на вершине остановилась; отерла ладонью пот со лба и хотела сесть; вдруг ей показалось, что кто-то поднимается следом за ней. Она поправила на спине мешок и вошла в молодой ельник за Старым хутором.

Она прошла полпути.

Снег немного ее освежил. Мадленка неуверенно поднялась, хотя колени ее подламывались, она медленно шла в гору.

«Отдохну немного, — утешала она себя, — потом еще два подъема… Но там не нужно так бежать, пойду на Грб сбоку, от Вепорской скалы, там вернее…»

Но идти было все тяжелее.

Заснеженные колючие ветви сбили платок на плечо и цеплялись за ее короткие волосы. Лицо жгло ветром, морозом и иглами елей. А ноги! Отвыкшие от ходьбы, с только что зажившими десятками рубцов, они болели, пекли, будто к ним присосались пиявки. Ей хотелось сесть, сбросить со спины мешок, который становился все тяжелее, погрузить горящие ноги в снег, сидеть долго, долго…

Но она знала: если сядет, будет еще тяжелее, и вряд ли ей тогда встать…

Так шла Мадленка, шла во тьме, в холоде, одна-одинешенька, будто потерянная в ельнике, которому, казалось, не было конца-краю, мысли ее прерывались от боли, но она шла, а по щекам ее текли слезы.

Только когда перед ней забелел снеговой скат, когда она в темноте разобрала, что дошла до Челенца, она сбросила с плеч тяжелый мешок, села, закрыла лицо руками, ногти помимо ее воли впились в лоб и как будто окружили острым игольчатым забором ее смятенные мысли.

И все это были мысли печальные, безнадежные, такие, каким казалось Мадленке ее собственное положение.

«Ох, мама, — который раз повторяла она. — Мама моя, как же это я от вас ушла? Без доброго слова… Не простясь. Ведь я тут пропаду… Не могу больше, мама… Ведь нельзя было так».

— Не могу… — повторила она вслух и испугалась этого чужого, хриплого голоса.

«Правы были Володя и отец, это мне не под силу, — думала она дальше, — тяжко, как тяжко!.. А если Кубанька ошиблась?.. Вряд ли. Но если…» — Ногти глубже врезались в кожу, то, что пришло ей в голову в следующую минуту, было так страшно, что она совсем потерялась.

Мысли, огражденные острым забором ногтей, бились, как птицы в сети.

«Мышеловка! О мышеловке говорила тетка! И я помогла. Эта «барышня», конечно, узнала обо мне… Что я из отряда… Пронюхала, что тетка ходит к нам… Она не могла знать, что сегодня мы ждем связного, рассчитывала на то, что после ее сообщения кто-нибудь сразу побежит наверх… И те звуки, что как будто слышала я на просеке и теперь по дороге… это за мной идут! Ну конечно! На лыжах! Они хотят узнать дорогу к партизанам! И я их веду… Дала обмануть себя, как Зузанка… да, как Зузанка…» — Мадленка оглядывается.

«Нет, глупости, не пошли бы, а если бы пошли, догнали бы меня и заставили бы, как Зузанку… вести их… Нет, это не они, мне почудилось!.. Боятся нас… наших! Нет, надо идти, хватит отдыхать, обойду с Вепорской скалы… Выдержу… Должна выдержать, мама, должна!..»

Поднялась Мадленка, поправила мешок, платок завязала, прислушалась еще раз и сделала несколько шагов. Закоченевшие, как будто неживые, ноги вынесли ее на другую вершину, вынесли и на третью, на Вепорскую скалу, но уже на самой вершине подломились… Когда Мадленка падала, она ударилась головой о какой-то камень и покатилась вниз по крутому склону. Наконец, потерявшая сознание, она зацепилась за елки, росшие у самого Зузанкина колодца…


Долго ничего не помнила Мадленка, очень долго не понимала, что происходит вокруг.

А в это время многое изменилось…

Если бы ноги не отказали ей, если бы несли ее еще метров двести до хаты на Грбе, она бы пришла в партизанский штаб одновременно с десятником бригады десантников — Томашем Палтусом.

Мадленкин брат Томаш, который прилетел из Советского Союза в середине октября, так и не смог увидеть своих до самого конца восстания. Подразделение Томаша выступало тогда совсем в другом направлении, на Пылевую. В декабре, как и соединение Осмолова, Томаш застрял в Гандлях, и только теперь, через два месяца, его послали из освобожденного Балога к Вепорской группе на Грбе с приказом перейти линию фронта и присоединиться к Советской Армии. Из Балога послал Томаш привет домой, но не знал, успел ли Никита передать его, а Никиту немцы повесили в Межброде…

Может быть, радость встречи с братом придала бы Мадленке сил для новой тяжелой дороги через линию фронта…

Но она лежала в снегу и не знала даже того, что ночью пришла на Грб жена Майера и сообщила о застреленном партизане, о готовящемся походе против отряда и о том, что утром из Липовой по направлению к Паткошке уйдет автомашина с самим генералом Гёффле, который едет проверять восточные объекты.

Не знала она о бурном военном совете, на котором командир бригады Каличенко решил, что на рассвете все, как велит приказ, перейдут на Балог, но пятеро добровольцев останутся в засаде, схватят генерала и потом догонят остальных. Командиром этой группы назначили Володю Жолновского, с ним был и Томаш.

Утром, возможно, в то самое время, когда партизанские пули застучали по обшивке серого автомобиля, когда Йожо Майер от злости, что в машине генерала не оказалось, застрелил перепуганного шофера, а Томаш с Володей вытянули из автомобиля раненого капитана Штайнбуха, липовского коменданта, и вопящую фрейлейн Габи, возможно, именно в ту минуту Мадленка пришла в себя…

Она оперлась о локти и с трудом подвинулась. В глазах ее потемнело, и голова снова упала на снег. Закоченевшими пальцами она набрала немного снегу и приложила ко лбу.

Голове полегчало, в глазах прояснилось.

Где она?

Мало-помалу она начала все вспоминать. Только… Как же это? Было темно, ночь, а теперь светло…

Как же это?

Обо всем она вспомнила, и как упала, но что было потом?..

Дрожащими руками она прикоснулась к голове. Видимо, ударилась и потеряла сознание. Надолго?

Она посмотрела вверх.

Небо было затянуто серыми снеговыми тучами.

Мадленка терзалась. «Что, если я лежала тут весь день?.. Что, если долго еще не приду к нашим?..»

Она села и посмотрела вокруг себя.

Над головой ее чернел верх Вепорской скалы, под ногами, на дне Грбской долины, торчали сероватые неподвижные бугорки — заснеженный редкий молодняк. С места, на котором сидела Мадленка, пастушья хата казалась маленькой потерянной шкатулкой. Неизвестно, когда Мадленке на ум пришло это сравнение — сразу же или потом, когда она убедилась, что хата пуста, — найденные шкатулки чаще всего бывают пустыми…

Из трубы не шел дым, а Володя с грустной и злой усмешкой рассказывал, что только в дровах нет у них недостатка! Во всей долине никого, никого не было видно, никто не сторожил хату, во всей долине не было видно никого, кто бы носил воду, рубил дрова или просто сидел, стоял, ходил… Всюду пусто, тихо…

Мадленка глядела вниз, напрягая зрение, слух.

Теперь она знала, что ночью никто за ней не шел, она поняла, что к ребятам в хату кто-то уже принес важную весть, потом решила, что все рассыпались по лесу и собираются уходить, подумала, что некоторые, возможно, будут близко, и успокоилась.

Она встала, но ноги не держали ее. Во второй раз она упала на снег, сложила руки рупором и закричала:

— Ребята! Сюда-а-а!

— …а-а! — ответило эхо, перекликающееся с далекой орудийной пальбой.

Мадленку развеселил этот гром, она зааукала, как на сенокосе.

Но эхо не донесло ей ответа. Его уничтожили выстрелы, которые в это время раздались внизу, как будто под скалой.

Мадленка быстро сунула руку под кожушок, револьвера не было…

Она с испугом огляделась. На снегу, метрах в двух от того места, где она лежала, что-то чернело. Мадленка медленно поползла наверх.

Тяжелый мешок, который все время был на ее спине, тянул ее назад. Она скинула с плеч ремни — мешок покатился по откосу: он проскользнул между елками, больше Мадленка его не видела и не слышала шороха — наверное, где-нибудь зацепился. У нее похолодело в желудке. От голода или от испуга, что так глупо вышло с едой и с гранатами…

Быстро проползла она эти два метра и облегченно вздохнула. Это был ее револьвер. С пятью патронами…

Между заснеженными скалами была видна вырубка, от которой дорожка вела в лес мимо хаты, и тропа к Зузанкину колодцу. На вырубке было какое-то движение. Наверху, недалеко от дороги к хате, Мадленка увидела небольшой отряд, отступающий к лесу перед множеством серых солдат. Солдаты были примерно в половине пути, некоторые передвигались на лыжах рывками, медленно, но верно сокращая расстояние, отделяющее их от преследуемых.

Какая-то маленькая фигурка в белом плаще или кожухе из ряда преследуемых вдруг упала и покатилась вниз по вырубке. Белая шапка отлетела в сторону, фигурка докатилась до немцев, встала на ноги, тут же упала, и Мадленка увидела, что это женщина…

Небольшой отряд поднялся тем временем наверх на дорогу, было видно, что двое тащат за собой кого-то в сером немецком плаще. На развилке отряд остановился, кто-то прицелился в серый плащ, плащ упал на землю, и небольшой отряд — партизан — скрылся в лесу…

— Хорошо, ребята, хорошо… — шептала Мадленка, но тут поняла, что партизаны ушли от скалы, где она лежала. И Мадленке на минуту показалось, что среди них были знакомые фигуры, может быть, и Володя…

Стрельба утихала.

Солдаты сгрудились вокруг лежащего в снегу, послали в лес еще несколько автоматных очередей и осторожно вышли на дорогу.

Мадленка снова пересчитала патроны и крепко стиснула револьвер…

— Подождем, — сказал Томаш, когда они подошли к Струнге, крутому скалистому обрыву над Рантидяркой, в двух-трех километрах от хаты. — Подождем пока, потом легче пройдем.

— Но наши-то идут при свете, — возразил Йожо Майер, которому Володя перевязывал простреленную руку, — чего же мы тут торчать будем?

— Не дергайся, — остановил его Володя. — Томаш прав. Немцы посмотрят-посмотрят на капитана и пойдут за нами. А тут и скрыться можно, а если и выследят — защищаться. Дальше нужно будет спускаться по откосу, и нас продырявят как мишени… А погибнуть именно теперь, когда не только слыхать наших, когда всем сердцем чувствуешь, что они здесь, мне как-то не хочется…

— Немцы не останутся тут долго, — сказал Томаш, — они боятся гор не только ночью, но и днем… Вот не знаю, ребята, заметили вы, что от этих лыжников, которые гнались за нами, еще на Челенце отделилась небольшая группа. То ли они хотели на нас с тыла напасть, то ли поднимались к Вепорской скале… Я вам еще тогда хотел сказать, но та «барышня» так стреляла глазами, куда бы ей удрать, что…

— Как думаете, попали в нее? — спросил худенький Рудо из Михаловиц, который тоже был с ними.

— Черт с ней, — махнул рукой Володя. — Надо было сразу, возле машины… — Он сплюнул. — Подумать только, такие твари зовутся… звались женщинами… — Он взглянул на Томаша. — А какие женщины у нас — им, дорогим, чистым, верным, низко поклонился бы… — Он взволнованно замолчал и в замешательстве потер подбородок.

Все сидели задумавшись.

Эхо донесло четыре выстрела. Они вскочили.

— Идут, — неизвестно почему шепотом произнес Йожо.

Все взгляды устремились на лес, из которого они вышли, но там ничто не шевелилось. Потом раздался еще один отдаленный выстрел.

— Это от Грба, — сказал Томаш. — За нами сегодня больше не полезут. — Они взобрались на утес, стали смотреть и слушать. Из-за гор слышалась пальба, но вблизи было тихо.

Над лесом, в том направлении, где стояла хата, заклубился дым, темно-серый и тяжкий, он появился сначала на вершинах ближних деревьев, потом стал гуще, порозовел и пополз в гору.

— Зажгли хату, — высказал общую мысль Йожо Майер.

— Мстят за капитана и за пустую хату, все там сожгут, что под руку попадется, — усмехнулся Томаш, — не пойти ли нам двоим, что ли, так только, посмотреть… хоть издали… Черт знает отчего так тянет…

— Не блажи, не хватало тебе попасться к ним теперь! — не согласился Йожо Майер. — Володя, ты командир, скажи ему…

— Пошли, — сказал Володя, — вы трое ждите нас здесь, мы близко не подойдем… Только вылезем к окопу, где была рация, оттуда видно и хату и скалу. Хоть убедимся, что немцы, о которых говорил Томаш, правда хотели зайти с тыла, от скалы…

Володя отдал Майеру планшет с документами, отобранный у немецкого капитана, кивнул Томашу; они быстро сбежали по камням в лес… вот они мелькнули еще раз между деревьями и пропали.

— Какого черта, — ворчал Йожо, у которого начинала болеть раненая рука, — какого черта полезли они в это пекло!

А на Грбе и правда было пекло.

Деревянная хата полыхала ярко-красным пламенем, рвущимся из разбитых окон и с догорающей крышей. В отблесках огня в долине возле хаты мелькали темные фигуры солдат.

Немцы, видимо, не собирались идти дальше.

Томаш с Володей подошли к окопу, укрытому между старыми вывороченными корнями.

— Странно, что они успокоились. Нам это выгодно, только чудно́, — сказал Томаш Володе, внимательно осматривавшему долину.

— Боятся, — ответил Володя. — Они знали, что в горах большое соединение партизан… Как говорила жена Майера, в деревню пришли только вчера вечером, выступать хотели завтра. Эти за нами пустились только ради капитана…

— Не отомстили бы за капитана в деревне… — вздохнул Томаш. — Больше двух лет я дома не был, все это, — он оглядел заснеженную панораму гор и утесов, — все это я знаю как свои пять пальцев. Везде ходил, везде рубил лес… И знаешь, все это время я думал, когда все кончится, — после войны, — взойду на Вепорскую скалу, насмотрюсь вволю, найду в долине под Буковиной Шляйбу и закричу так, что меня дома услышат и придут встречать… Мать, отец, сестры.

Томаш глядел на Вепорскую скалу, из-под которой струился дымок.

— Значит, я не ошибся, — кивнул он в том направлении, — все-таки они там были!

Хата в долине догорала. Из ельника показались другие солдаты, они постояли около источника и, оглядываясь, быстро пошли по дороге, ведущей в деревню.

— Видишь, Томаш, — сказал Володя, глядя на Вепорскую скалу, — война еще не кончилась, а уж ты можешь взобраться на скалу, насмотреться, и привет в Шляйбу вместе пошлем. Только кричать будем не сейчас, ладно?

Они пошли к скале. Поднимались медленно, смотря по сторонам, около разбросанного, редкого ельника остановились и прислушались. Было тихо.

— Недалеко отсюда я первый раз встретился с твоей сестрой, с Мадленкой, — тихо сказал Володя. — Не знаю, говорил ли тебе вчера Майер…

Тут Томаш закрыл ему рукой рот и посмотрел на большую ель.

За елью серела немецкая каска. Они постояли несколько секунд, каска не двигалась. Володя подошел к ели. Нагнулся и поднял каску.

— Видать, не очень они заботятся о своей амуниции, — усмехнулся он.

— Эсэсовская, — указал Томаш на череп со скрещенными костями.

— Интересно, — задумался Володя, — что ж это были за выстрелы? Смотри, вот и рюкзак потеряли…

Из-под куста выглядывал мешок. Томаш вытянул его и внимательно осматривал.

— В этом мешке… — с трудом выговорил он охрипшим голосом и странно посмотрел на Володю, — в этом мешке я носил в лес еду на всю неделю… А этот ремень я сам пришивал.

— Что это ты? — забеспокоился Володя.

В мешке был каравай хлеба, сало, сыр, литровка со спиртом и двадцать ручных гранат.

Они глядели друг на друга, ничего не понимая, потом Володя положил все обратно, завязал мешок и пошел вверх по откосу. Томаш задумчиво шел за ним.

Вот следы на снегу, лужа крови. Метра через два опять кровь на снегу, потом еще и еще. Потом они увидели, что из-за веток торчат сапоги. Под развороченной елью лежало четверо немецких солдат. Они были мертвы. Томаш прикрыл их еловыми лапами.

— Черт знает что, — ворчал Володя, злой, как всегда, когда чего-то не понимал.

Снег вокруг был вытоптан. Следы вели сверху и снизу, из-за скалы, и уходили в ельник.

Томаш с Володей спустились по тропинке. Кое-где на снегу алели капли крови, иногда им казалось, что немцы кого-то тащили волоком.

На полянке возле Зузанкина колодца медленно догорал костер, над ним вился бледный, почти прозрачный дым.

Они подбежали к костру.

Недалеко лежала женщина.

Возле были разбросаны клочья белой одежды. По белому платку, которым были связаны ее руки, были вышиты красные и голубые цветы. На бледном лице — засохшая струйка крови. В уголках померкших глаз, еще расширенных ненавистью, блестели слезы…

— Мадленка!.. — Крик Володи был страшен, он бросился к ней, схватил ее руку.

— Мадленка… — повторил тихо Томаш, с ужасом глядя на мертвую сестру.

Володя приложил ухо к Мадленкиной растерзанной груди и долго слушал.

Томаш отвернулся и громко всхлипнул.

Володя положил на снег автомат и мешок, сел рядом с Мадленкой, закрыл ее глаза, еще полные слез, и опустил голову на сжатые кулаки.

Он сидел долго.

Потом встал, подошел к Томашу, который не отрываясь смотрел на Мадленку покрасневшими глазами, и положил ему руку на плечо.

— Надо ее похоронить… — с трудом сказал он. — Хотя бы пока не придут наши… Советская Армия… Похороним ее, Томаш… Здесь, под скалой, у колодца…

У них была одна саперная лопата. Они подкопали большой камень, вместе отодвинули его, вырыли яму. Пока Томаш выстилал ее ельником, Володя развязал Мадленке руки и бережно положил тело в зеленую могилу.

Засыпали ее землей, переглянулись, посмотрели на камень, не решаясь привалить его.

Но странное дело — камень лежал в углублении между скалами и острой гранью почти закрывал отверстие, из которого сочились капли — Зузанкины слезы…

— Давай оставим так… — показал Володя на камень. — Твоя мать, — проговорил он, помолчав, — рассказывала предание о Зузанке и уланах… Тогда она говорила, что тут текут чудесные слезы… И это до тех пор, пока все люди на свете позабудут слезы горя и останутся лишь слезы радости и счастья… Оставим камень, Томаш! Смотри, как мы привалили его, вода течет меньше… Пусть все ваши люди узнают, что Мадленкина страшная гибель была не напрасна… что камни с могил бойцов закрывают путь слезам горя и унижения…

Они постояли еще минуту и медленно пошли.

— Утром надо быть на месте, поспешим, — сказал Володя, когда они были уже под Струнгой и увидели возле знакомой скалы обеспокоенных товарищей. — А сюда скоро вернемся… С Советской Армией! — И он посмотрел в сторону вершин, за которыми усилилась орудийная пальба.


Перевела со словацкого Е. Аронович.

Загрузка...