Драгомир Асенов БИОГРАФИЯ ВЕЧНОГО ДНЯ

Полночь.

Часы на Торговой палате бьют двенадцать, их дребезжащий металлический звон разносится повсюду — даже до вечно заболоченных улочек Здравца. Потом опять все стихает; льющееся с безлунного неба голубоватое сияние окружает дома и деревья прозрачным ореолом и делает город каким-то нереальным.

Наступает новый, девятый день сентября 1944 года.

До утра еще далеко, но едва ли кто-нибудь, кроме детей, спит в эту ночь. Да и как уснуть, когда на том берегу реки, всего лишь в двух-трех километрах от центральной площади, находятся части наступающих советских войск. «Москва объявила Болгарии войну», — сообщалось в позавчерашнем, последнем, номере местной газеты; только какая-то чудная война получается: никто не стреляет, нигде не ведется никаких приготовлений к боевым действиям. Напротив, безмолвие словно сгустилось, еще в сумерках приостановилось всякое движение — ни тебе прохожих, ни повозок, ни автомобилей, даже собаки, выбегающей из подворотни. И вопреки безмолвию, вопреки тому, что замерло всякое движение, все до такой степени напряжено, будто с минуты на минуту последует взрыв. Все чего-то ждет — с надеждой или страхом, с самыми противоречивыми предположениями. Что же будет дальше? На радость взойдет слабеющее, но все еще летнее солнце или грянут новые беды?

За кинотеатром «Одеон» — пышный особняк в стиле барокко; по-видимому, когда-то здесь жили люди искусства, теперь же, во мраке, дом выглядит каким-то ободранным и запущенным, и вряд ли кому-нибудь пришло бы в голову, что это зловещий притон агентов Общественной безопасности. Перед домом стоит один-единственный «опель», тоже старый и тоже обшарпанный, а ведь совсем недавно тут не смолкал рев мотоциклов с колясками и без колясок, полицейских автобусов, юрких пикапов, кишмя кишели люди — куда-то спешившие, неуклюжие, с бычьими шеями.

В сотне метров отсюда, почти рядом с турецкой баней, под сенью двух тополей — самый важный по своему значению и по «огневой мощи» полицейский участок с арочным входом. Но и он опустел — часовой, что постоянно торчал в трехцветной полосатой будке, исчез, как сквозь землю провалился, махнув рукой и на свою службу, и на пост, и на высший долг перед царем и отечеством, хотя об этом долге только и разговоров было в последнее время.

В другой части города, в самом конце Александровской улицы, где она расстается со своим пышным убранством и скромно петляет по ухабистой булыжной мостовой в сторону товарной станции, окруженной жалкими хибарами, расположился Пятый полк — казармы, конюшни, сеновалы, деревянные бараки, навесы, широко распростершийся плац, обнесенный колючей проволокой в четыре ряда; со стороны улицы проволоку заменяет низкая кирпичная ограда и живая изгородь — кустарник, посаженный здесь для того, чтобы хоть немного скрыть от постороннего взгляда неприветливые постройки. Парный патруль, круглосуточно сновавший перед расположением полка, тоже исчез, лишь возле побеленной известью караулки топчется ссутулившийся солдат — когда он поворачивается в сторону уличного фонаря, на острие его штыка вспыхивает красноватый отблеск.

И Пятый полк притих, и он молчит, хмурый, неприветливый, хотя даже с его плаца можно уловить все, что разыгрывается по ту сторону Дуная. А там, в порту Джурджу, светится целое ожерелье желтоватых точек, их отражения тоненькими длинными змейками бегут по воде и никак не могут от нее оторваться. И слышится рокот мотора, глухой, непрерывный и настойчивый, словно это не мотор гудит, а тупая боль сверлит тебя изнутри.

Нет, в эту ночь не заснуть!

Не потому, что никак не уляжется ужас, постоянно нагнетаемый армадами бомбардировщиков, устремляющихся к нефтеперегонным заводам Плоешти, — их полеты прекратились недели две назад.

И не потому, что разрозненные колонны немцев, утративших бравый вид и парадный лоск, запыленных, жалких, под покровом ночи лихорадочно переправляются на понтонах, отступая на юг, к Югославии и Греции, — их последние части ушли месяц назад.

В эту ночь не дает уснуть необычное молчание, предчувствие разительных и неотвратимых перемен, от которых — на счастье или на беду — никому не уйти, неизвестность, повисшая над каждой крышей, словно страж, словно судьба.

* * *

И Николай не спит. Он валяется на кушетке в гостиной не раздеваясь, мечется как на угольях. Его давит обида, одиночество и отчаяние: друзья собрались в доме Лозева, выпускника технического училища, возглавившего группу ремсистов[27] после провала Чампоева. Там, в трехстах метрах от матросских казарм, в полукирпичной, полудеревянной развалюхе, принадлежащей безрукому отцу Лозева, они ждут приказа Кузмана, приказа о развертывании боевых действий, о начале боя. «Настал решительный час», — сказал он им еще вчера, собрав их в саду напротив женской гимназии, сказал совершенно открыто, без оглядки на строгие правила конспирации. И велел явиться на сборный пункт с оружием, хотя прозвучало это слишком громко — ведь у них есть всего-навсего один допотопный револьвер, одна граната времен первой мировой войны (бог ее знает, взорвется она или нет!) и дамский браунинг, инкрустированный перламутром, по всей вероятности, позаимствованный из реквизита местного театра.

Но вот нелепость — Николая туда не позвали, о нем вроде бы забыли, хотя в последнее время ничего от него не скрывали и на занятиях «культпросвета» (человек будущего должен быть всесторонне образованным!) с удовольствием слушали его лекции о происхождении жизни на Земле. Только Кузман стрельнул в него своими узкими глазами, в них промелькнула было какая-то мысль, но он сразу отвернулся с виноватым и несколько растерянным видом. Что же, черт возьми, получается! Поддерживают с ним дружеские отношения, обещают принять в РМС — сейчас он пока что числится как бы «сочувствующим», — но вот настал решающий момент, о котором столько мечтали, и все его сторонятся и самым безжалостным образом бросают одного.


Конец войны видят даже ярые сторонники нынешнего режима, в других местах все бурлит, молва приносит новость за новостью: в Плевене разгромлена тюрьма, заключенные уже на свободе, в Трынском округе партизаны контролируют не только села, но целые околии, комитеты Отечественного фронта выходят из подполья и берут власть в свои руки…

А Николай отвергнут, от него отвернулись самые верные друзья, еще вчера твердившие, что в один прекрасный день, когда в Болгарии победит революция, он станет прославленным режиссером — Николай бредит театром, это его страсть.

Скрипит дверь соседней комнаты, на пороге появляется мать, она шепчет дрожащим голосом:

— Не могу уснуть…

— Ты нездорова?

— Да нет… — Ее полная фигура скользит в темноте как привидение. Шепот ее становится еле слышным: — Четыре дня, как объявили войну, а получается… Как по-твоему, скоро они придут?

Он злится, отвечает грубым тоном — он должен дать ей понять, что у него нет желания вести доверительные беседы.

— Ты, видать, тоже занялась политикой!..

Обиженная, она шмыгает в кухню, суетится, охает и с протяжным, подчеркнуто страдальческим вздохом уходит к себе.

В этот момент где-то рядом, напротив полицейского участка, кто-то весело насвистывает как бы от нечего делать. Николая словно током пронзает, он облокачивается на подоконник и замирает в напряжении — не может быть, этот знакомый мотив… Да, это увертюра из «Севильского цирюльника»!

Насвистывание повторяется. Теперь сомневаться не приходится — условный сигнал группы обращен именно к нему, друзья зовут его. Он поспешно обувает ботинки прямо на босу ногу и натягивает старый свитер, связанный «в елочку». Опять скрипит дверь.

— Ты куда?

От матери ничего не утаишь, она каким-то шестым чувством угадывает все. Николай решительно машет рукой, его жест не допускает возражений.

— Сиди дома и не волнуйся!

И мать при ее деспотическом характере повинуется. Она всегда повинуется его резкому тону или жесту — это верный признак того, что она безумно любит его и, может, стыдится своей связи с адвокатом.

— Ладно, только будь осторожен… Такое кошмарное время!

На дворе его обволакивает крепкий и удивительно приятный запах увядающей листвы, бодрящая свежесть проникает во все клетки тела. И сердце обливается горячим предчувствием счастья. «Они пришли за мной!..» Эта мысль пульсирует в мозгу, пьянит, словно вино, он даже забыл о необходимых мерах предосторожности.

От противоположного тротуара медленно отделяется тень — неуклюжая, угловатая, будто медведь копошится. Мать честная, это же Кузман, сам Кузман! Мысли Николая упорядочиваются, голова трезвеет — раз уж явился он сам, вожак всего района, значит, дело нешуточное!

— Отдыхаешь? — любопытствует Кузман, но в его сиплом голосе не слышно иронии; Кузман вообще редко шутит, он всегда мрачен, угрюм — может, это следствие вечной усталости: работать слесарем в железнодорожном депо — нелегкий хлеб.

Николай пожимает плечами.

— Как можно отдыхать в такую ночь?

— Одевайся и пойдем!

— Я одет…

Кузман окидывает его взглядом с головы до ног и идет к выходу. Невысокого роста, на добрую пядь ниже Николая, коренастый, плотный, он весь как бы сколочен из одних прямоугольников. На вид Кузман довольно-таки неказист: широкое скуластое лицо, приплюснутый нос, мелкие и редкие зубы, — и тем не менее всем ясно, что человек он незаурядный. Николай не перестает дивиться его остроумию, язвительности, склонности к парадоксам. И еще одна его особенность хорошо известна Николаю: Кузман не выносит всезнайства, но и не терпит, когда к нему пристают со всякими расспросами.

— Толпа разогнала охрану и вызволила их… — говорит он, как бы продолжая размышлять вслух. — Но что с ними теперь будет, одному богу известно. Полиция есть полиция, тюрьма есть тюрьма… Правда, свет не без добрых людей. На первых порах оказавшиеся на воле арестанты могут найти убежище в бедняцких хибарках, в шалашах виноградарей… Едва ли они позволят вернуть себя за решетку!

«Конечно, было бы глупо!» — готов согласиться с ним Николай, но воздерживается: надо сперва уяснить, что к чему.

— Раз они на свободе, надо их скорее включить в дело… Каждая секунда дорога!

Николай и на сей раз не раскрыл рта, весь ожидание и любопытство. А Кузман затаскивает его в какую-то подворотню и своей короткой толстой рукой указывает на противоположный дом.

— Видишь аптеку?

— Вижу… — глухо отвечает Николай, все еще не понимая, куда клонит Кузман.

— А знаешь, чья она?

— Аптека?

Кузман не может скрыть раздражения — обычно Николай быстро схватывает, что ему говорят.

— Это аптека Манчева… — мямлит он. И тут его словно вспышка озаряет, и он, изумленный своим открытием, спешит поделиться с Кузманом: — Его дочь…

— И она вырвалась, — еле шевелит толстыми губами Кузман. — Поначалу ее держали в Сливене, но, к счастью, полгода назад перевели в Плевен… Ты должен ее встретить!

— Я?

— На время спрячешь девушку у себя, а там посмотрим, как будут развертываться события. Если станут искать, первым делом кинутся к ее родителям…

Николай кивает, хотя и не представляет, каким образом будет выполнять возложенную на него задачу, в которой, как ему кажется, больше таинственности, чем риска.

— А мать? Она не будет против?

— Моя мать?.. — Николай не торопится с ответом — может быть, хочет придать своим словам больше значительности. — Об этом не беспокойся.

— Я в том смысле… не дать бы маху…

— Ничего не случится. Где я должен ее встретить?

Кузман с облегчением проводит рукой по своему квадратному лицу и объясняет:

— В половине первого ночи из Горна-Оряховицы отправится специальный состав. Не доезжая до речного вокзала, машинист притормозит у Сарыбаирского переезда, и девушка сойдет с паровоза. Запомни: с паровоза! Ее необходимо сразу же увести, чтобы она не застряла там, а потом будем ждать указаний городского комитета. Вопросы есть?

— А какая она из себя?

— Высокая, стройная, русокосая! — без запинки живописует Кузман и, вдруг смутившись, усмехается: — Имя Елена…

— А подпольная кличка?

— Теперь уже в кличках нет надобности! По исполнении придешь и доложишь, мы будем ждать тебя в доме Лозева… — Кузман берет Николая за локоть и, понизив голос, спрашивает: — Оружие у тебя есть?

Николай молчит — уполномоченному района прекрасно известно, что он совершенно безоружен, у него даже простого туристского ножа нет, не говоря уж о тех знаменитых финках, какие продавали немецкие обозники при отступлении.

— Возьми. — Кузман сует ему в руку что-то гладкое и холодное. — В нем всего четыре патрона. Так что шибко не разгуляешься…

Пистолет! Даже оружием его снабдили! Это ли на знак доверия? Глаза Николая светятся гордостью, но Кузман тут же охлаждает его:

— Ты хоть заряжать умеешь?

— Умею… Оттягиваю двумя пальцами ствол и после этого…

Раздается выстрел, пуля со свистом пролетает мимо уха Кузмана в темный купол ночи. Николай цепенеет. Кузман тоже впадает в оцепенение, его вытаращенные глаза мечут молнии. Мало-помалу молнии гаснут, но слова его пропитаны желчью:

— А предохранитель? О нем-то ты слышал? — Кузман окончательно приходит в себя, в его горле уже клокочет смех. — Чуть было не отправил меня на тот свет… Именно сейчас… Да и салютовать еще рановато… — Успокоившись, добавляет с серьезным видом, будто ничего не случилось: — Береги патроны, их теперь у тебя только три!

Николай не верит своим ушам: этот дурацкий выстрел нисколько Кузмана не встревожил. А ведь несколькими днями раньше им бы обоим несдобровать. Мигом примчалась бы полиция, и опомниться не успели бы, как их окружили бы крачуновцы, агенты Общественной безопасности. Крачунов, тамошний начальник, — зловещая личность, самая черная душа во всей округе.

Подняв воротник пиджака, Кузман удаляется в направлении матросских казарм. С радостным чувством облегчения Николай долго смотрит ему вслед. Все в нем ликует, душу переполняет гордость. Он нужен, ему дано такое важное поручение!

* * *

Николай просто не узнает матери: она не расспрашивает, что это за девушка, сколько она у них пробудет, не накличет ли на них беду. Чуть наискосок, напротив их дома, находится полицейский участок, но мать словно забыла об этом, а совсем недавно это соседство сказывалось на всем ее поведении. Сейчас в доме горит яркий свет — и в гостиной, и на кухне, и в ее комнате. Уже несколько суток, после капитуляции Румынии, самолеты по ночам не летают — оставили наконец в покое нефтяные месторождения Плоешти. Шторы, правда, плотно задернуты, но черную бумагу сняли, только вдоль фрамуг шуршат полосы, оставленные на всякий случай, да и то лишь потому, что со стула их не достать, для этого нужна лестница.

А в кухне прямо-таки ритуальное действо: на раскаленной печке в двух котелках греется вода, в руках матери мелькают пестрые полотенца — старомодные, с вышитыми на них благословениями; появилась откуда-то и лохань внушительных размеров, на ее белой эмали стилизованные цветы и целующиеся голубки. Елена моется, а мать, серьезная и важная, поливает ее водой из огромного кувшина. Когда мать проходит по гостиной, где сидит Николай, ее глаза лучатся таким счастьем, будто он привел в дом не подпольщицу, а свою невесту. Это его озадачивает — в самом деле, что случилось, как объяснить такую перемену в матери?

Бросив взгляд в приоткрытую дверь кухни, он отшатывается: Елена стоит в коротенькой комбинации, ее высокая тощая фигура так вытянута, будто девушка приподнялась на цыпочки, а белая шейка, нежная и тонкая, как у мальчишки, вызывает умиление. Поймав его взгляд, Елена усмехается — скорее виновато, чем стыдливо, но сам он густо краснеет.

Минут десять спустя мать снова пересекает гостиную с ворохом белья, извлеченного из шкафов и чемоданов с нафталином, и Николай восклицает с недоумением, но ласково:

— Что вы там колдуете?

— Выкупала ее, бедняжку! — не без гордости, с подчеркнутым удовлетворением отвечает она. — Из тюрьмы вышла…

— И что ты притащила?

— Одеть девочку надо… Не оставлять же такой вот, голой. — И идет дальше, однако, вернувшись, бросает шепотом: — Но хороша как цветочек!

— Знаешь, чья она? — интригует Николай.

— Знаю, она сама мне сказала. А родителей известили?

— Мы позвонили.

— Успокой их и от меня — скажи, мол, в надежное место попала!

Мать удаляется на кухню горделивой походкой — такой он помнит ее, когда она была молодой.

Глубокая тишина залегла во дворе, Николая даже в сон клонит от этой тишины, да и чему тут удивляться: весь вечер прошел в таком напряжении. Сквозь дремоту он слышит деликатное стрекотание сверчка, давно поселившегося в их доме в потолочных балках. «Очень хорошо, очень хорошо!..» — словно одобряет его сверчок, однако мать говорит то же, только гораздо более сердитым тоном:

— Очень хорошо!.. Спит себе да еще похрапывает…

Словно подброшенный пружиной, Николай вскакивает, виновато моргая.

— Уйди отсюда, я постелю здесь Елене. А ты ступай на кухню. Конечно, на лавке тебе будет тесновато, но что поделаешь — ты мужчина! Эта половина дома будет женской.

— Слушаюсь.

Лицо Николая расплывается в улыбке, сердце переполняет чувство благодарности — его мать чудесный человек, храбрый человек! Она держится не хуже опытного конспиратора.

— Оставь ключ в двери, что ведет к соседям, — говорит она.

— Зачем?

— Если кого принесет нечистая сила, Лена только повернет ключ — и на свободе!

— Ты хочешь сказать — если придет полиция?

Он глядит на мать: ее глаза поблескивают вызывающе, и от этого все лицо кажется одухотворенным, даже красивым, хотя с годами черты его словно размылись.

— Что с тобой стряслось? — удивленно спрашивает Николай.

Мать пожимает плечами и грустно, с упреком отвечает:

— Знаю я, как молодые теперь относятся к родителям. А ведь когда-то, до знакомства с твоим отцом, я окончила два курса педагогического института в Шумене, хотела учительницей стать.

— Ты мне рассказывала.

— Но ты об этом забыл… В ту пору я много читала, много занималась. Потом жизнь прихлопнула меня, словно лоханью сверху накрыла. А в последние годы, когда вижу, как они глумятся над людьми, когда вижу, что буквально по горящим углям ходите вы, подрастающие… Я же не слепая! И не так глупа, чтобы совсем уж ничего не соображать. Скоро все переменится. Не может вечно продолжаться такая жизнь, когда дрожишь за своих детей, без конца сдерживаешь их, спасая от виселицы…

К ним приходит Елена, закутанная в банный халат хозяйки, купленный, когда та еще ходила в невестах; волосы, закрученные кренделем на темени, мокро поблескивают, и это придает ей полудетский вид, который так поразил Николая еще на Сарыбаире. От всего ее существа веет блаженством и покоем, и непосвященному человеку невозможно было бы представить, что этот хрупкий, нежный цветок побывал в преисподней.

Слышится стук, и кто-то за дверью рычит:

— Откройте!

Все трое оцепенели, мать кидается к выключателю и гасит свет в гостиной, а Николай выхватывает пистолет — чутье подсказывает ему, что сейчас самое время пустить в ход оружие (скорее он погибнет, чем отдаст ее в руки полиции!).

— Кто там?

— Свои.

Николай плотно прижимается к стене на случай, если откроют огонь, и снова спрашивает:

— Кто именно?

— Ну, довольно! — отвечают ему уже с досадой. — Это я, Кузман…

Нервное и физическое напряжение вмиг спадает, и у Николая подкашиваются ноги.

— Входи.

Гостиная вновь залита светом. Елена и Кузман обнимаются — крепко, без слов. Мать Николая держится с достоинством — она чинно кланяется и уходит к себе. Николай лишь теперь замечает, что Кузман не один, с ним пришел Виктор — из группы Лозева. Виктор — сутуловатый, костлявый от постоянного недоедания — весь сияет, глаза его так и горят огнем; он из тех людей, которые, прочитав массу самых разных книг, тем не менее склонны к возвышенной романтике.

— Проверка исполнения? — подшучивает Николай и добавляет словами матери: — Не бойтесь, в надежное место попала!

Кузман не обращает внимания на подначку, он широким жестом приглашает всех к столу, что стоит посреди комнаты, покрытый плюшевой скатертью в клетку — как бывает только по праздникам и торжественным случаям.

— Садитесь. Надо обсудить обстановку!

Елена смеется, наклоняется — она намного выше коренастого, угловатого Кузмана — и целует его.

— Как всегда, с места в карьер — ты нисколечко не изменился!

— Медлить нельзя, — оправдывается Кузман, и Николаю кажется, что он смущен. — События катятся неудержимо, запросто можно оказаться в хвосте!

— Какие события? — Губы Елены складываются в капризную гримасу. — Город спит безмятежным сном.

— Но советские войска уже вступили на территорию Болгарии, да, да, они здесь, на болгарской земле.

Николай с Еленой переглядываются и одновременно встают: услышанное потрясло их до глубины души.

Кто не знает Кузмана, вряд ли примет за улыбку расходящиеся веером складки вокруг его рта, но зато Виктор уж точно улыбается, он — сама радость и ликование.

— Победа!.. — Крик его словно рассекает воздух, словно разит невидимых врагов. — Силистра, Добрич, Тутракан свободны, Варна тоже освобождена, в Бургасе высадился десант…

Елена закрывает лицо руками и отходит к окну — может быть, затем, чтобы скрыть волнение. Николай — бледный, задыхающийся — плюхается на стул.

— Это точно?

— Точно, — басит Кузман. Исчезла его особенная, «веерообразная» улыбка, теперь лицо его выражает озабоченность. — Пронесся слух, будто подошли к Свиштову, но пока не подтвердился…

— А наши офицеры?

— Тише воды, ниже травы! — встревает в разговор Виктор, сжав свои костлявые кулаки. — Заперлись в казармах вместе с солдатами — и моя хата с краю, ничего не знаю. Полиция тоже притихла, не видать ее и не слыхать — будто провалилась в тартарары…

— В таком случае нам-то как быть? Чего мы сидим сложа руки?

— Так будет до тех пор, пока комитеты не прекратят свою возню! — На сей раз на лице Кузмана нескрываемый гнев и презрение.

Николай согласно кивает. Совсем недавно ему открылась трагическая тайна местной партийной организации: в подполье работают два областных комитета, они не ладят между собой, обвиняют друг друга во всех смертных грехах, сводят на нет усилия участников Сопротивления, превращая организованную борьбу в отдельные стихийные, необдуманные акции.

— Нынче днем встретились, — продолжает Кузман. — Может быть, они уже созрели для серьезных дел… Теперь не время препираться, кому главенствовать.

— Телеграфистки сообщают — на всем Черноморском побережье настоящий праздник, — говорит Виктор. Он ерзает на стуле, не в силах усидеть на месте. — В Добрудже население забросало цветами вступающие в город войска.

— Как бы то ни было, пора и нам начинать! — пытается умерить возбуждение товарищей Кузман. — В город прибыл уполномоченный ЦК, политкомиссар одного из врачанских отрядов, собрал в доме Георгия Токушева оба комитета, и все вместе разрабатывают план действий. Рано утром предстоит взять власть — боевые группы приведены в готовность. Слов нет… — Он неопределенно машет рукой. — Время упущено, мы могли сделать это еще вчера, когда у пристани стояли советские корабли.

— Что? — Николай подскакивает как ужаленный. — Советские корабли у нашей пристани?

— Два небольших судна: не то катера, не то минные тральщики. Видимо, разведка.

— И никто по ним не стрелял?

— Наоборот, такое началось! Грузчики и железнодорожники принялись угощать их, женщины дарили цветы, какой-то анархист из технического училища закатил приветственную речь насчет исконной любви болгарина к России и Бакунину… Жаль, там не оказалось ни одного партийца, ни одного ремсиста. И моряки отчалили, вернулись на румынский берег.

— Лучше бы я осталась в Плевене!.. — вздыхает Елена.

Она возмущена, но Кузман опускает ладонь на ее тонкую руку, улыбка снова сияет на его лице.

— Ничего, — говорит он. — На рассвете нам предстоит очень важная операция — это идея Виктора… Надо спешно вооружиться.

— Реквизировав склад на Видинской, — добавляет Виктор. — Там карабинов и гранат хоть пруд пруди, и патронов полно…

Николай догадывается о сути простого и точного расчета друга. Впрочем, едва ли кто из ремсистов не знает склада на Видинской улице. Еще в конце августа, когда правительство возглавил Багрянов, в один из заброшенных домов на Видинской легионеры стаскивали тяжелые сундуки и мешки, набитые до отказа. Полицейские делали вид, что не замечают этой возни, мало того, некоторые из них даже помогали — носили и прятали там увесистые тюки, приволокли также обильно смазанный тяжелый пулемет. На входной двери висел замок, во дворе трава до пояса, яблоньки одичали и зачахли — но намерения легионеров и полицейских не вызывали сомнений: все это добро необходимо сберечь, авось пригодится, если вдруг фортуна повернется к ним задом. Ремсисты по своему каналу сообщили о тайном складе «верхам», но, кроме «держать под наблюдением», никаких других указаний не получили.

И вот этой ночью Виктор на свой страх и риск забирается во двор, разбивает окно, залезает на их склад и возвращается с пистолетами и полной пазухой патронов. «Целую дивизию можно вооружить!» — заключает он.

На сей раз городской комитет дает категорическое указание: как только забрезжит рассвет, двум боевым группам ворваться в склад, вынести оттуда все, что только можно, и раздать народу. Объясняя порядок предстоящих действий, Кузман вынимает из карманов потертого пиджака пачки патронов и кладет их на стол перед Николаем.

— Бери! Те три не в счет.

Потом поворачивается к Елене:

— А ты как вооружена?

Елена указывает на бархатную сумочку, лежащую на скамейке.

— Одно название…

— Завтра получишь что тебе положено. Чего вы там торчите, давайте поближе ко мне!

Все трое плотно окружают Кузмана, который, как всегда, самое главное оставил напоследок.

— Что надобно сделать, сделается и без вас! У Николая с Виктором другая задача. Нам стало известно, что агенты Общественной безопасности набились с вечера в грузовик и подались на запад.

— Драпают? — прерывает его Елена.

— Драпают. После стольких убийств и после всяких других преступлений, после глумлений и надругательств над нашими товарищами… Что ж, мы сообщили и в Горна-Оряховицу, и в Софию, найдется кому их встретить… А начальничек их все еще здесь, начальничек пока не удрал.

«Крачунов!» — мысленно произносит Николай, но даже при одном воспоминании этого имени его передергивает.

— Крачунов! — цедит сквозь зубы Елена.

Кузман взглядывает на нее исподлобья:

— Допрашивал тебя?

— Да!

— И применял свои методы?

— Нет!

Он резко поворачивается к ней, и весь его вид выражает недоумение.

— Меня он пальцем не тронул, другие постарались…

— На его совести по меньшей мере… — машет рукой негодующий Кузман, и его трясет от гнева. — Он душил людей веревками, душил собственными руками. Этот кровопийца не должен уйти от возмездия! Николай и Виктор устанавливают за ним слежку — Крачунов находится в здании Общественной безопасности, там спит, там ест, там паскудит… Два дня не выходит, никто его не видел на улицах.

— А если он все же попытается выйти? — спрашивает Николай, сразу охрипнув.

Виктор повторяет за ним:

— Если он все же выйдет?

— Вы его арестовываете и ведете в дом Лозева!

— Арестовать Крачунова? — фыркает Николай. В висках его гудит кровь.

— Первым делом вы должны его обыскать.

— Но ведь он… Я не представляю себе… Разве он допустит, чтобы его арестовали?

— Я тоже не представляю, — соглашается Елена.

Кузман отодвигает от себя стол и поднимается. Вздувшаяся вена рассекает его лоб пополам.

— Если попытается уйти… да, в таком случае стреляйте! Застрелите, как собаку!

В комнате тихо, все ночные звуки, доносившиеся из города, исчезли, их поглотило зловещее, наэлектризованное особыми токами молчание. И в этом молчании, выжидательном, напряженном, способном в любой миг взорваться, опять улавливается затаенное дыхание города. У Николая такое чувство, что с этого момента и он, и его товарищи превратились в песчинки, буря поднимает их с земли и уносит вверх в неведомых вихрях и смерчах, не считаясь ни с их волей, ни с желаниями.

И еще об одном он догадывается, только он один: мать прильнула ухом к двери и подслушивает их разговоры, подслушивает с отчаянием и с леденящим сердце страхом. Николай полон сострадания к ней — увы, назад возврата нет, ведь именно о таком доверии и участии в деле он так мечтал всего за несколько часов до этого!

— А я? — спрашивает вдруг Елена. — Что меня ждет?

— Ты пока отдыхай. — Кузман пытается сгладить впечатление от сурового тона приказов, но глаза его по-прежнему глядят строго. — На рассвете мы ждем тебя у Лозева!

— Ну конечно, «отдыхай»! — с горечью повторяет она. — И смотри радужные сны. А тем временем все на ногах. Сегодня решается судьба Болгарии, ее будущее, а я буду нежиться в постельке, жирок нагуливать… Нет, я иду с ними! Не смотри так на меня — я иду с Николаем и Виктором!

Кузман пожимает плечами; он доволен, хотя и не показывает виду.

— Если ты не устала…

Все они плотной кучкой собираются вокруг стола: необходимо детально продумать, каким образом обезвредить начальника Общественной безопасности.

Скрипит дверь, что ведет в комнату матери, появляется мать Николая. На ней лица нет от тревоги, но ее вопрос звучит ровно, почти бесстрастно:

— Может, выпьете по чашечке кофе? Для бодрости…

«Мама, ты просто золото!» — мысленно обращается к ней Николай, и раскаяние вдруг охватывает его: как поздно он ее узнал, как поздно!

* * *

У входа на террасу читальни имени Ангела Кынчева кто-то повесил пузатый радиоприемник, включил его на всю мощность, и теперь отсюда разносится мужской голос, слегка дрожащий от волнения и достаточно твердый, хотя уже немолодой. «Вместо того чтобы служить народу, — вещает радио, — они стали верными слугами гитлеровской Германии. Они превратили страну в фашистский лагерь, а наших рабочих продали в рабство Гитлеру. Плодами тяжелого труда болгарского крестьянина пользуется германская буржуазия. Наша армия подчинена германским завоевателям».

Благородному примеру служащих читальни следует булочник. Он выставляет радио на подоконник и тоже включает его на всю громкость: «В стране идет жестокая борьба за народную власть, ибо только народ способен вывести страну из пропасти, куда ее толкнули наши преступные правители».

На улице и небольшой площади перед читальней становится людно. Сюда стекаются горожане, главным образом бедняки окрестных кварталов, они молча слушают передачу, их изможденные лица напряжены, у некоторых во рту незажженные сигареты — от волнения забыли их зажечь. А мужской голос звучит по-прежнему твердо и уверенно: «В часы, когда решается судьба нашего государства, в этих тяжелых условиях Отечественный фронт, полностью выражая волю народа, принимает на себя управление страной, чтобы спасти ее от гибели. Отечественный фронт, образованный по воле всего нашего народа, незамедлительно приложит все силы и средства, чтобы помочь Советскому Союзу и его союзникам прогнать с Балкан гитлеровские войска».

Уже распахнуты окна окружающих домов, в них видны целые гроздья лиц. Ожили и еще несколько радиоприемников, которые недавно были опечатаны. Обращение нового правительства разносится повсюду, эхом отдается на базарной площади и на Сарыбаире — слова падают в толпу как молнии и наэлектризовывают души людей.

Какай-то возчик остановил лошадей у читальни и после каждой фразы щелкает в воздухе кнутом и приговаривает:

— Вот так!.. Вот так!.. Вот так!..

Посреди площади стоят четверо железнодорожников в поношенной форме, они кивают и многозначительно переглядываются, а самый пожилой снял фуражку с плешивой головы и терзает ее с таким ожесточением, будто хочет превратить в клочья. Прислонившись к фонарному столбу, стоит в театральной позе учитель болгарского языка из женской гимназии — местная литературная знаменитость. В свое время он сочинил — и его напечатали — роман о своей платонической любви к какой-то гимназистке, и это сочинение с тех пор украшает витрины книжных лавок в центре города и служит мишенью для злых насмешек. Этот пожилой Вертер, очевидно, возвращается со своего виноградника — на нем зипун из грубого сукна, а из-под коротких гольфов видны очень грязные ботинки. Убедившись, что он привлекает всеобщее внимание (слава — никуда не денешься!), учитель вскидывает руку и патетически произносит:

— Воскресение, господа, воскресение!..

И спешит в ближайший переулок, опасаясь, как бы его не впутали в какую историю.

«Правительство Отечественного фронта, — заканчивает обращение Председатель Совета Министров, — сразу же приступит к выполнению программы, изложенной в манифесте, и будет твердо и непреклонно стоять на страже интересов народа».

Воцарившаяся тишина длится недолго, в нее врываются мирные будничные звуки: кто-то выбивает во дворе одежду, замирает вдали топот вспугнутого жеребенка, визжит и задыхается циркулярка — то и дело глохнет, видимо, движок еще не разогрелся, — и трогательно-наивное обещание какого-то малыша:

— Мама-а-а, я буду тебя ждать!..

Из радиоприемников льется музыка — задорная, веселая. Затем чей-то мягко звучащий голос приподнято, с искренней взволнованностью перечисляет имена членов только что образованного правительства. Народ возбужден, то и дело вспыхивают споры — главным образом по поводу партийной принадлежности того или иного министра.

— Коммунист!..

— Земледелец!..

— А этот из каких?

Плечистый верзила из ремесленного училища, похожий на боксера, поднимается на террасу читальни и размахивает выгоревшим трехцветным флагом.

— Братья! — неистово кричит он. — Братья болгары!..

На этом речь его кончается, от безмерного воодушевления оратор не находит что сказать. Из толпы кто-то лукаво поддевает его:

— Ты давай красный! Ты давай красный флаг вывешивай!..

Со стороны Халты появляется приземистый попик с живописной раздвоенной бородой. Остановившись в изумлении, он крестится и суетливо бежит обратно. Перед булочной внезапно образуется свалка, какой-то мужик с лошадиной физиономией надрывно горланит:

— Он из полиции! Он из полиции!

Хаос. В воздухе мелькают ножи, над головами летят тяжелые поленья.

— Прикончить его, гада!

— В порошок их стереть, свору кровожадную!

Булочник карабкается на кучу щебня и орет, вытаращив глаза:

— Да вы что! Это же мой подручный! Падаль проклятая, погубите безвинного парня…

Клубок рассыпается, один за другим участники свалки отходят в сторону — все еще взбудораженные, но сконфуженные. С мостовой, шатаясь, поднимается парень — он никак не может прийти в себя.

— За что вы меня? За что вы меня бьете? — всхлипывает он.

— Софроний, ступай в пекарню! — велит ему булочник и оборачивается к мужику с лошадиной физиономией: — Ты мне ответишь за это, имей в виду. Это сестрин сын, сирота с самого рождения, а ты разинул пасть — из полиции, из полиции!

Кузман, растолкав круг своих друзей, вскакивает на кучу щебня и, подняв крепко сжатый кулак, взывает хриплым, вечно простуженным голосом:

— Товарищи-и-и! Братья бедняки, пролетарии!..

Толпа постепенно утихомиривается, люди подходят поближе к необычной трибуне, и все ждут, что будет дальше.

— В Софии уже установлена народная власть! — продолжает Кузман, воодушевленный всеобщим интересом. — Трудовой народ столицы сбросил ненавистных фашистских заправил, сверг режим кровопийц и грабителей, которые душили нас столько лет. Честь и слава павшим в борьбе! Честь и слава тем, кто совершил это историческое дело! Сегодняшний день навсегда войдет в историю Болгарии, с него начинается новая эпоха. Но тут уместно спросить: а мы? Что делаем мы с вами, живущие здесь, в этом городе? Почему мы сидим сложа руки?

— А что ты предлагаешь? — сердито спрашивает возчик.

— Я предлагаю захватить Областное управление и поднять знамя свободы!

— Голыми ручками управление возьмем?

Кузман оборачивается к ремсистам из группы Лозева, как бы взывая к их помощи, медлит с ответом и наконец бросает лукаво:

— А мы вооружимся.

— Метлами да скалками?

— Карабинами и пистолетами!..

И Кузман рассказывает о тайном складе на Видинской улице, о припрятанных там ящиках и мешках с немецким «товаром».

— На первое время нам хватит, — заверяет разгоряченный оратор. — А как возьмем Областное управление, разоружим полицейские участки.

— А они будут сидеть и ждать разинув рот, так, что ли? — не унимается возчик. — Как легко и просто ты разделался с этой чумой!

— Волков бояться — в лес не ходить! — пробует осадить его Кузман. — Или вы надеетесь, что сам Крачунов на блюдечке поднесет вам власть?

— Мы не на Крачунова надеемся, а на Красную Армию!

— Прячась за юбками своих жен, — не может удержаться Николай. — Дарованная свобода — это еще не все, рано или поздно она должна быть завоевана, иначе недолго ее и проиграть…

— Верно! — слышится чей-то ломающийся тенорок. — Свободу надо заслужить!

Это верзила из ремесленного училища. Он уже успел привесить к трехцветному национальному флагу красный (скорее розовый!) платок и теперь размахивает им.

— Братья, надо скорее вооружаться! — призывает он. — Пока мы будем тут рассусоливать, легионеры разграбят и склад на Видинской, и полицейские подвалы. А полиция не станет им препятствовать, она будет помалкивать…

— Как это помалкивать? — теперь уже к Николаю обращается возчик.

Железнодорожники осторожно вторят ему:

— С какой стати она будет помалкивать?

— Да их, прохвостов, уже днем с огнем не найти, все забились в норы.

После краткой паузы площадь оглашают торжествующие возгласы:

— И правда, улепетывают, гады!

— По селам скрываются!..

— За мной! — кричит Кузман.

Он спрыгивает с щебня.

Его товарищи тут же примыкают к нему. Николай машет рукой колеблющимся:

— Нечего бояться, правительство уже наше!

Возчик, железнодорожники, ученик ремесленного училища присоединяются к ним, из соседних дворов выходит еще несколько человек, большая же часть толпы тает, рассеивается в ближайших улочках и закоулках.

Кузман хриплым голосом, очень фальшивя, запевает песню:

Учители Ботев и Левский…

Елена с Виктором подхватывают:

К свободе зовите народ!..

Глядя на Кузмана, Николай тоже поет, несмотря на то, что знает свои скромные голосовые данные. Когда шествие поравнялось с кофейней, ему вдруг приходят в голову странные мысли: там, в этом убогом заведении, сидят за низкими столиками четыре-пять человек, в основном пожилые турки, они потягивают кофе из пиал и бесстрастно глядят на улицу — можно с уверенностью сказать, что их ничто не волнует, что стремительный вихрь событий даже краешком не заденет их. Николаю они кажутся не людьми, а восковыми куклами из музея. Они отсиживаются здесь даже тогда, когда на улице бушуют страсти и льется кровь. В глубине души Николай приходит к заключению, о котором вслух говорить не стоит: можно ли завидовать равнодушному спокойствию утеса, который тысячелетиями висит над бурными водами ущелья?..

Они проходят мимо кинотеатра «Одеон», окрестные домишки доверчиво распахнули окна, из них высовываются любопытные и веселые горожане.

На Видинской улице народу заметно прибавляется. Тут же вышагивают и гимназисты, и два молчаливых великана, судя по одежде, маляры, и какой-то еврей, похоже, вернувшийся из трудового лагеря.

Вот наконец и дом, превращенный в оружейный склад. Он в запустении, двор зарос полынью и бурьяном, окна заколочены деревянными рейками, заколочены прочно, хотя рейки кое-где уже прогнили. Зато яблони невольно радуют глаз — ветки согнулись от тяжести плодов, в сочной зелени светятся красные и желтые пятна. Забор тоже пока не подается — штакетины, плотно подогнанные одна к другой, глядят в небо, как заостренные копья.

Поначалу все осваиваются с обстановкой, затем Николай плечом толкает ворота. Увы, они даже не дрогнули — очевидно, их не только заколотили, но и поставили подпорку со двора.

— Придется тебе перемахнуть через забор, — предлагает Кузман Николаю, глядя на его жалкие потуги открыть ворота.

Взгляды тридцати-сорока человек сейчас устремлены на Николая, и это окрыляет его. Ухватившись за штакетину, он с помощью Елены и Виктора подтягивается и спрыгивает во двор. Чутье подсказывает ему, что прежде всего надо внимательно осмотреть дом.

Нет, в доме ни души, о какой-либо засаде и говорить не приходится. Николай оттаскивает в сторону три бревна, которые подпирали ворота — одно, гладко обструганное, испещрено непристойными рисунками, — и снимает замок. Сразу несколько человек во главе с Кузманом вваливаются во двор. Однако находят они не бог весть что — мешок ручных гранат в прихожей, длинный ящик с карабинами и охотничьими ружьями и два станковых пулемета в разобранном виде, обильно смазанных зеленоватой смазкой. В доме — шаром покати, если не считать плетеного стула, прохудившегося таза да разлагающейся в нем дохлой крысы.

— Не густо! — Кузман чешет в затылке и с широким жестом хозяина предлагает: — Разбирайте!

Спустя какое-то время, протиснувшись сквозь людскую массу, он спрашивает:

— Есть тут такие, кто понимает в станковых пулеметах?

Один из маляров, здоровенный мужик, склоняется над щитком пулемета, хочет потрогать его, но отказывается от этой мысли. А вот гранаты вмиг расхватали, и тонкие стволы семи карабинов уже торчат за плечами их счастливых обладателей, хотя с патронами особенно не разгуляешься — вышло по два на ствол.

Все выбираются во двор, затем на улицу, не забыв набить карманы и пазухи яблоками — они такие сочные. К отряду примыкает несколько бывших политзаключенных, приехавших в город первым поездом. Один — его зовут Захарий — вскидывает руку и останавливает вооруженную толпу.

— Товарищи, не распыляйтесь, держитесь вместе! — И указывает в сторону центра: — Давайте к Областному управлению! К Областному управлению!

Кузман усмехается:

— И я так считаю: к Областному управлению!

Цель самая разумная: в чьих руках Областное управление, тот владеет узловым командным пунктом области. Вооруженные мятежники, бесстрашные и одержимые, бегут в одном направлении — к массивному двухэтажному зданию, за которым видны серые стены уже опустевшей тюрьмы. Отовсюду стекается народ: с Борисовской, Александровской, Николаевской улиц, с улочек, веером, сбегающих к площади, на которой возвышаются громоздкие строения мужской гимназии и Торговой палаты. Толпа уже насчитывает человек двести. Между взрослыми снует любопытная ребятня, некоторых, может быть, послали родные — знать, что здесь творится в такую рань.

Толпа рассредоточивается, хотя перед широкой каменной лестницей нет солдат и полицейских, как было заведено в последнее время. Только чем черт не шутит: в самом здании Областного управления может таиться любая беда.

Но вот у его мрачного входа тощий как вобла студент юридического факультета размахивает над головой двумя пистолетами.

— Вперед, братья!

Следом за ним бегут другие; разрозненные крики над площадью сливаются в единый мощный возглас:

— Впере-о-од!..

Однако порыв этот оказывается излишним: ненавистная «берлога» уже опустела, двери ее многочисленных залов, комнат, коридоров раскрыты настежь, в нос бьет резкий запах мастики — полы натирались совсем недавно. Однако ящики столов выдвинуты, на полках валяются папки, в караульном помещении на вешалке болтаются ружья.

— Вот и вся недолга! — провозглашает Кузман и с самодовольством победителя добавляет: — Финита ля комедия! — Он обращается к Николаю: — Ты знаешь, где живет Георгий Токушев?

— Да.

— Беги к нему. Скажи, что заседание комитета можно провести в кабинете начальника Областного управления. Власть в наших руках!

Николай вдруг начинает хохотать, неудержимо, заразительно, однако и сам он, и Кузман прекрасно понимают, что это нервный, неестественный смех.

* * *

Старый Георгий Токушев важно вышагивает по улице, размахивая бамбуковой тростью, стершиеся коленца которой поблескивают на солнце. Человек он невзрачный — низкорослый, щупленький, слегка горбится под тяжестью прожитых лет; одет, как одевались еще в начале века: черная широкополая шляпа, длинное черное пальто, черный костюм и на фоне всей этой черноты белый как снег стоячий крахмальный воротничок. Однако Георгий Токушев — чуть ли не самая яркая, самая представительная личность во всем городе, да и во всей области, общепризнанный духовный отец всех левых сил, начиная с тесняков[28] в прошлом и кончая нынешними ремсистами. Он немного отстал от времени, особенно по части организационной деятельности и конспирации, тем не менее все его высоко чтят и побаиваются. В полицию Токушева редко забирают — может быть, сообразили, что ни к конспиративным связям, ни к практической работе его не привлекают, к тому же и строптив он на редкость. Бывало, с отчаянным упорством твердит: да, это он отнес письмо (или инструкцию) своим единомышленникам в Разград (или в Силистру), хотя на самом деле и понятия не имел, о каком это письме или инструкции его спрашивают.

Георгий Токушев — натура стойкая, выносливая, его не страшат ни побои, ни ярость полицейских, а главное — едва его выпустят, он чуть ли не с порога Общественной безопасности начинает разоблачать и критиковать власти и настраивать своих слушателей против правительственных законов и деклараций. Некогда бай Георгий водил дружбу с Димитром Благоевым и Георгием Кирковым, его память — живая история болгарского революционного движения после Освобождения[29]. На его беседы в сельских читальнях, впрочем, давно строго запрещенные властями, всегда собиралось множество народу: говорил он увлекательно и умно, не скупился на остроты и соленые шутки. Но после Сталинградской битвы вдруг куда-то исчез — одни говорили, что томится в лагере, другие утверждали, что родные держат его взаперти, опасаясь, как бы озверевшие легионеры не учинили над ним расправу. Летом сорок четвертого года он снова появился на улицах и в кофейнях, худой-прехудой, прямо-таки ревностный постник, суровый и замкнутый. Единственное, что он теперь позволяет себе, — обронить какую-нибудь туманную фразу вроде: «Теперь уже не за горами!» или: «Вы как хотите, а я намерен дожить!»

И вот бай Георгий дожил, он, словно юноша, гордо шагает по улице, а рядом идет Николай с ивовым прутиком в руке, прокладывая ему дорогу.

— Не задерживайте, человек торопится…

Десятки рук тянутся к старому тесняку, одни жаждут хотя бы прикоснуться к нему, с другими он обменивается рукопожатием, то и дело раздаются возгласы:

— В добрый час, бай Георгий!

— Держите власть покрепче, слышите?

— Не давайте им спуску, проклятым!

Время от времени он снимает широкополую шляпу, размахивает ею над облысевшей головой и выкрикивает жиденьким тенорком:

— Да здравствует Отечественный фронт! Да здравствует Отечественный фронт!

Небо, обложенное облаками ночью, к утру очистилось, и солнце заливает город потоками мягкого света, отчего все вокруг обретает размытые очертания и тени окрестных холмов словно нависают над дворами. Легкий ветерок колышет ветки пожелтевших деревьев и развевает волосы женщин.

За Георгием Токушевым идут, вернее, с трудом протискиваются сквозь толпу другие члены нелегального партийного руководства: однорукий Джундов, доктор Хаджиев, богатырь Спасов, знаменитый Диран, поразительно красивый железнодорожник средних лет, высокий и плечистый Каменов, не вынимающий изо рта деревянного мундштука, пожилая женщина с серьезным решительным лицом (для многих в этой толпе она как воспетая в песнях тетушка Мара) и еще несколько человек — все торжественные, лица у всех сияют.

— Поднимайтесь, люди! — восклицают они, вскидывая крепко сжатые кулаки. — Столица уже в наших руках!

У красивого одноэтажного домика, в котором проживает известный всему городу врач, сын легендарного гайдука Панайота Хитова, толпа преграждает путь Георгию Токушеву, оттеснив Николая назад.

— Скажи несколько слов! — требуют в нетерпении люди и с криками «ура!» поднимают его на плечи. — Ты в политике дока, получше нас соображаешь, что и как…

Бай Георгий описывает шляпой круг, чтобы установилась тишина. На его висках взлохматились седые волосы.

— Товарищи-и-и!..

Все вокруг замирает, воодушевленные лица сосредоточиваются, в наступившее молчание врезается лишь монотонное пение пилорамы, так связанное в нашем представлении с короткой провинциальной осенью.

— Товарищи! — повторяет оратор. — Власть уже в руках народа, власть теперь наша. Черная ночь фашизма кончилась, навсегда ушли в прошлое кошмары: облавы, аресты, ссылки, конец насилиям и бесправию! Отныне…

— Ура-а-а! — робко прерывают его несколько человек, но этот возглас подхватывают сотни людей:

— Ура-а-а!

— Смерть фашизму!

— Свободу народу!

— Отныне все зависит от нас — и добро, и зло, и правда, и кривда, и достаток, и благополучие, все-о-о!.. Готовы мы взять на себя такую историческую ответственность? Хватит у нас сил нести на своих плечах ответственность за судьбу Болгарии?

— Хватит!..

— Готовы!..

— Да, хватит! Да, готовы, — размеренно машет уже изрядно помятой шляпой Георгий Токушев. — Наша партия, партия болгарских коммунистов, выполнит свою историческую миссию, обеспечит и защитит будущее народа, будущее многострадальной Болгарии, которая до сих пор ничего не знала, кроме кнута и нищеты. К оружию, товарищи! Строго, не щадя себя выполняйте распоряжения новой власти, не давайте гадам очухаться и захватить инициативу. Мы пришли с добром и для добра, но кто поднимет против нас меч, от меча и погибнет! А теперь отпустите меня, потому что меня ждут… В Областном управлении ждут!

— К Областному управлению! — властно разрезает воздух чей-то голос, и поток людей подчиняется его воле.

Но у здания Областного управления тоже собрался народ, гомон нарастает, все тверже и яростней звучат призывы:

— Смерть тиранам!

— Преступников к ответу!

Откуда-то появляется табуретка, трое стоящих поблизости мужчин подхватывают Георгия Токушева, ставят на табуретку и приказывают:

— Говори!

И старый тесняк соглашается произнести речь. Вначале он говорит почти то же самое, что сказал перед домом доктора Хитова, потом напоминает о недавнем прошлом — о жестокой борьбе, о жертвах, которые унесла эта борьба, о мужестве местных партийцев, о героях, замученных в полицейских застенках: одного после пыток выбросили с пятого этажа околийского управления; другого окружили и изрешетили десятками пуль; третьего бросили в Дунай с камнем на шее — труп его на следующий день всплыл во время разлива реки, вызванного дождями.

Бай Георгий говорит тихо, губы у него дрожат, из глаз текут слезы — он лично знал этих людей, воспитывал и наставлял их, когда они, будучи совсем молодыми, вступали на опасный путь сопротивления, и его глубокое, сердечное сочувствие в атмосфере всеобщей скорби передается окружающим, многие плачут, не скрывая слез, так же как оратор; бывшая политзаключенная Гицка, только что выпущенная на свободу, вся дрожит, лицо ее светло и печально. Едва речь заканчивается, кто-то запевает «Интернационал», все подхватывают — кто поет со словами, кто без слов.

Теперь у всех увлажнились глаза, все ощущают торжественный миг великого перелома, освобождения на веки веков, А на ступенях перед Областным управлением стоит Кузман — подтянутый, сосредоточенный. Он замирает перед Токушевым и рапортует:

— Мы доложили Софии!

— О чем доложили? — морщится партийный ветеран, еще не успевший войти в роль старейшины новой власти.

— Что у нас правит Отечественный фронт…

— А они что?

— Действуйте, говорят, решительно, без колебаний!

Бай Георгий весело смеется и, обернувшись к сопровождающему его Николаю, подмигивает ему.

— А как же иначе, надо действовать! Раз уж началась революция, каждая секунда дорога… Тебя как зовут, парень?

— Николай.

— Так вот что, Николай… Передай членам городского и областного комитетов, чтоб они особенно не прохлаждались там, на площади, пускай скорее собираются наверху, в кабинете! Нельзя терять время, праздновать будем потом…

— Слушаюсь! — чеканит по-солдатски Николай, догадавшись, что этот заслуженный человек видит в нем и связного, и ординарца, и охрану.

Первое совместное заседание обоих партийных комитетов превращается в настоящий митинг — никто не в состоянии удалить из кабинета вторгшихся горожан, никто не смеет лишить их права участвовать в обсуждении вопросов, от которых зависит их собственная судьба.

— Первое, о чем мы должны сегодня поговорить… — произносит Георгий Токушев и неуверенно оглядывается на своих соратников — никто не позаботился о том, чтобы продумать и составить повестку дня.

Но в этот момент вперед выходит какой-то работник коммунальных служб. Он жует бублик и кричит так громко, словно вокруг все глухие:

— Касаемо булочников и бакалейщиков!..

— Что именно? — с чувством облегчения уточняет старый тесняк.

— А то, что позакрывали, лавки на замке… Что ж, теперь зубы на полку?

— Правильно! — воспрянул бай Георгий — опорная точка для разговора найдена. — Предлагается довести до сведения по радио или расклеить уведомления. Все булочные и бакалейные лавки должны работать как обычно, в соответствии с существовавшим до сих пор распорядком. Кто будет противиться и не пожелает открыть…

— Конфисковать! — прерывает его работник коммунальных служб, стряхивая с усов крошки бублика.

— И под арест! — добавляет Токушев. — Мы будем беспощадны к любому факту саботажа.

— И пускай хлеб выпекают получше, а то больно клеклый… — подает голос кто-то еще, затем высказываются и другие, недовольные качеством хлеба:

— Они его недопекают, чтобы получался тяжельше.

— Третьего дня я богомолку вылепил из мякиша…

— Ясно, товарищи, ясно! — растопырил костлявые пальцы Георгий Токушев. — Булочников и бакалейщиков надо взять под особой контроль… Кому мы это поручим? — Он смотрят и хлопает рукой по столу. — Джундову?

Джундов, бывший политзаключенный, ерзает на стуле и растерянно потирает темя, в его голосе чувствуется обида:

— Что у меня общего с этими господами?

— Кому-то же надо этим заняться!

— Тогда пускай Каменов, он лучше маракует по этой части…

Мрачный Каменов вынимает мундштук изо рта.

— Ладно, давайте их мне, я ведь экономист, хотя меня исключили из Свободного университета в начале третьего семестра.

— Для тебя это — семечки, ты у нас займешься промышленниками… Чего там смотришь? Промышленность! Ни одна фабрика, ни одна мастерская не должна останавливаться… Народ во всем нуждается — и в тканях, и в обуви, и в других товарах. Жизнь не потерпит остановок, имейте это в виду… Еще какие вопросы?

— Надо бы посдирать эти воззвания! — предлагает человек в форме железнодорожника, потный от смущения, его треугольный кадык судорожно мечется вверх-вниз, словно зверек какой.

Бай Георгий с недоумением оборачивается в его сторону:

— Какие воззвания?

Оказывается, город пестрит воззваниями, подписанными бывшим начальником Областного управления Симеоновым. Вчерашний головорез и фашистский главарь призывает хранить спокойствие и относиться с доверием к могучей братской России, он выражает «уверенность, что советские войска будут встречены по достоинству, с уважением, с тем чтобы они могли как можно скорее выполнить свою миссию в интересах союзников и вернулись к родным очагам», а пострадавшие от не всегда справедливых гонений левые элементы получат возможность возвратиться к своим семьям и «зажить в мире и спокойствии на благо нашего народа и отечества». И прочее в таком роде — многословно, сердцещипательно.

От негодования запавшие щеки Георгия Токушева покрываются чуть заметным румянцем, он размахивает поднятыми руками и настойчиво повторяет:

— Немедленно сорвать! Немедленно сорвать!

— А Симеонов подался к немцам, в Югославию!

Эти слова Кузмана действуют на людское сборище, как разорвавшаяся бомба, все замирают от неожиданности.

— Удрал? — шепотом спрашивает бай Георгий, как бы не веря своим ушам.

— Пытается удрать… Мы предупредили партийные комитеты всех станций и полустанков…

Георгий Токушев трет подбородок. Он надеется услышать еще что-то, но его нетерпение слишком велико.

— Ну и?..

— Схвачены трое подозрительных, только пока нет уверенности, что и он среди них… Надо бы послать кого-то в Горна-Оряховицу, кто знает его в лицо.

Не смолкают гневные выкрики, вносятся различные предложения, и все стараются перекричать друг друга.

— Я обеспечу машину!..

— Зачем посылать одного? А вдруг пройдоха наклеил бороду?

— А нет ли на станции свободной дрезины?

Наконец принимается решение: группе вооруженных партийцев во главе с членом Областного комитета Нейковым, не раз имевшим дело с начальником Областного управления, немедленно выехать на грузовике в Горно-Оряховицу.

Затем Кузман бросает вторую «бомбу»:

— На рассвете боевая группа ликвидировала Медведя…

В кабинете бушует буря: воздух сотрясают возгласы одобрения и восхищения, сыплются угрозы в адрес других тиранов, а какая-то тетушка могучего сложения, подпрыгивая, хрипло подвывает, вероятно, имитируя убитого Среброва:

Медведь навалился,

Медведь навалился…

— Но Крачунов еще жив! — останавливает ее пляску Кузман.

Он коротко рассказывает, как группа активистов преследовала начальника Общественной безопасности и как он внезапно исчез. Из активистов он назвал одного Николая, это приятно удивило Георгия Токушева, и он взглянул на своего помощника с подчеркнутым интересом, может быть, даже с гордостью. От захлестнувшего душу приятного чувства Николай краснеет как школьница.

В итоге зреет следующее решение: боевым группам с помощью добровольцев перекрыть все выходы из города; всех подозрительных задерживать для тщательной проверки и установления личности. Необходимо сделать все возможное и невозможное, чтобы не ушел от правосудия ни один палач, ни один изувер, на совести которого кровь невинных людей! Симеонова и Крачунова — под особое наблюдение! Провокаторов и осведомителей — тоже.

Кузман в своей стихии: он дает пояснения, вносит предложения, обобщает высказанные мысли. По его мнению, особое беспокойство внушает Пятый полк. Все учреждения и службы города уже заявили о своей лояльности, о готовности поддерживать платформу Отечественного фронта — даже кмет, которого, между прочим, полагалось бы арестовать за его многочисленные грехи. Лишь офицеры молчат. На телефонный звонок дежурный по части промямлил, что господин начальник гарнизона отдыхает и велел не беспокоить его, а на второй звонок не стал и отвечать, снял и сразу положил трубку — Пятый полк прекратил с областью всякую связь. А вот с Софией наши военные общаются, да и с другими частями переговариваются время от времени — с теми, например, что стоят в Сливене и Плевене; об этом почтовые служащие рассказывают, да и сочувствующие из солдат доверительно сообщили, что и как.

— С кем именно они говорили в Софии? — озабоченно настораживается бай Георгий.

— С военным министерством. Справлялись, кого назначили министром. А потом хотели получить подтверждение от начальников других гарнизонов.

Наступает гробовое молчание — едва ли кто-нибудь из присутствующих не догадывается, что означает двусмысленное поведение военных.

— Я предлагаю… — Старый тесняк хмурится, в уголках его рта образуются жесткие складки. — Во-первых, устроить перед казармами демонстрацию по случаю нового летосчисления!

— А если они откроют огонь? — останавливает его чей-то голос, в котором угадывается не столько страх, сколько осмотрительность.

Георгий Токушев досадливо возражает:

— Они не посмеют! Кроме того, перед началом демонстрации я сам пойду и поговорю с полковником Гроздановым. Мы с ним незнакомы, но, я слышал, он человек хитрый, осторожный, так что вряд ли станет ссориться с коммунистами в такой момент.

Джундов, Каменов, Спасов — все противятся этому:

— А вдруг они объявят тебя заложником?

Старый тесняк усмехается: ему приятно, что о нем так беспокоятся.

— Не бойтесь, ничего со мной не случится… Время работает на нас!

— Что верно, то верно, — вступает Кузман. — Но это вопрос престижа. С какой стати ты должен идти к нему? Пусть он сам идет к представителю народной власти!

— Что ты предлагаешь?

— Мы попросим его пожаловать сюда! Ничего, что они не берут трубку, мы как-нибудь передадим наше предложение — курьеры, слава богу, найдутся!

— А если он откажется?

— Так ведь время работает на нас! Лишний раз проверим, так ли оно на самом деле. И не следует упускать из виду самое главное.

— Что ты имеешь в виду?

— Советские войска! Они могут появиться здесь в любой момент!

Георгий Токушев опускается в кресло бывшего начальника Областного управления и, подумав, неторопливо поворачивается к Николаю — похоже, он уже выбрал себе курьера.

Заседание продолжается. Обсуждаются все новые и новые вопросы — множество проблем ждет срочного решения. Однако Николай уже ничего не слышит и не видит, так он взволнован, что волею судьбы оказался в вихре событий, мало сказать, в вихре — в его огненном кольце.

* * *

Предложение Кузмана представляется весьма дельным и единодушно принимается на совместном заседании комитетов: к полковнику Грозданову отправятся трое — Николай, Елена и Виктор. Обязанности парламентера возлагаются на Николая, он выступит от имени Отечественного фронта, встретится с командиром полка и доставит официальный или неофициальный ответ «хитрецов в мундирах», а Елена с Виктором будут поддерживать связь с ним. В соответствии с планом Кузмана решено действовать следующим образом: в ста метрах от полковых ворот на тротуаре перед ремесленным училищем стоит Виктор и следит за тем, что разыгрывается непосредственно у ворот, а у шлагбаума должна оставаться Елена, якобы невеста Николая; во двор, на территорию казарм, заходит лишь Николай. Если с ним что-либо случится, Елена подает сигнал Виктору, а Виктор немедленно — либо по училищному телефону, либо каким-то другим способом — сообщает в Областное управление. Там до окончания операции будет дежурить Кузман, вся ответственность за успех или провал контактов с военными лежит на нем.

— Чудесно! — Георгий Токушев, немного обеспокоенный, барабанит пальцами по столу. — А если подвох?..

— Тогда подумаем.

— Думать надо сейчас!

Кузман лукаво усмехается — он рассчитывал на такую реакцию.

— У меня есть кое-какие соображения… Прежде всего мы выводим на площадь всех вооруженных партийцев и ремсистов.

— Этого недостаточно! Особенно в случае, если господа…

— …окажутся несговорчивыми? — завершает Кузман мысль старого тесняка. — Ты прав! На этот случай я предлагаю следующее: Георгию Токушеву как главному представителю новой власти срочно связаться с командованием советских войск, которые продвигаются южнее нас, в направлении Добрич — Плевен — София.

В просторном кабинете воцаряется молчание, лица мало-помалу расслабляются и светлеют.

— И попросить о помощи, не так ли? — уточняет бай Георгий.

— Пусть она будет символической… Тем более что новый военный министр издал приказ всем гарнизонам избегать каких бы то ни было конфликтов с вступающими в Болгарию советскими войсками.

— Хм! Ну, Кузман, ты у нас прирожденный руководитель! — оживляется Токушев. — Ну как, товарищи, одобряете?

— Одобряем! Еще бы! Пора и нам наконец увидеть советского солдата! — звучат возгласы одобрения.

И пока партийные комитеты продолжают работу (к удивлению всех присутствующих, «повестка дня» разбухла до тридцати двух вопросов, и все до одного «решающие» и «назревшие», как считают внесшие их на рассмотрение), Кузман выводит «оперативную тройку» в коридор, чтобы дать ей последние наставления, касающиеся вооружения и тактики действий. Об оружии они договариваются так: Виктор берет с собой винтовку и пистолет, Елена и Николай — только по пистолету, притом тщательно прячут их. Если офицеры потребуют, Николай сдаст оружие. Порядок действий: Елена и Виктор внимательно следят за обстановкой и мгновенно реагируют на любое ее изменение, Николаю надлежит вести себя сдержанно, умно, тактично.

— Возражений нет?

— Нет.

— Парламентеру пойти в караульное помещение, пусть его обкорнают — там есть машинка для стрижки.

Николай недовольно косится — это уже посягательство на священные права личности.

— С какой это стати?

— Патлы отрастил, как дьячок. Опрятные офицерики в пелеринах не примут тебя всерьез.

Потратив минут десять на то, чтобы привести себя в должный порядок, тройка уходит. По-другому выглядят сейчас они все, совсем иначе, чем при утреннем свете! Спокойные, веселые, уверенные, лица у всех ясные, может быть, даже более красивые, чем обычно, — будто и не было напряжения и опасностей минувшей ночи. Они идут, и настроение у них такое, какое бывает лишь у людей с чистой совестью, движения легкие, энергичные — только крыльев не хватает!

Впрочем, эти трое не исключение — всюду бурлит жизнь; взбудораженный народ высыпал на улицы, звенит веселый смех, люди обнимаются, целуются, как в пасхальный праздник. Да и у домов изменился облик — на подоконниках распахнутых окон цветы, на балконах развеваются знамена, большей частью трехцветные, но уже появились и красные, с вышитыми в верхнем углу серпом и молотом. Здание гостиницы украшено огромным полотнищем с портретами Сталина, Трумэна и Черчилля — в первом и третьем случае сходство почти достигнуто, а вот Трумэна вольны дорисовать в своем воображении сами зрители. И еще одна деталь: у многих на левых рукавах белые повязки с красными яркими буквами ОФ — Отечественный фронт. Эти буквы красуются уже и на здании судебной палаты (кто сумел туда забраться и закрепить их там — одному богу известно). Приемники работают на предельной громкости, диктор опять и опять читает обращение к народу нового правительства. Время от времени передаются и иные, весьма странные обращения, полные, однако, особого смысла:

«Товарищ Симеон Райков, где бы он ни находился, пусть немедленно даст знать о себе в Софийское радио!»

«Стелла Игнатиева из Разграда, исчезнувшая во время облавы в феврале 1944 года, должна явиться, если она жива, в город Русе, в Областной комитет партии!»

«Наши соотечественники в Бейруте и Каире, срочно разыщите режиссера Бояна Веселовского и помогите ему возвратиться в Болгарию! Возвращайтесь все, теперь наша власть!»

Возле театра разыгрывается целое представление — кто-то взобрался на стол, принесенный из соседнего кафе-кондитерской, и читает «Сентябрь» Гео Милева. Окружившие чтеца люди перебивают его выкриками, размахивают руками.

…А народу все больше. Повсюду горячие споры, выкрики, гневные призывы к борьбе против фашизма. Особое оживление царит возле ресторана Маркова — тут столпились рабочие и железнодорожники паровозного депо. Один, довольно пожилой, с морщинистым, дряблым лицом, прижимает к плечу национальное трехцветное знамя, увешанное красными лентами. Другой уселся на плетеный стульчик — летний инвентарь ресторана — и терзает старенькую гармонь. Сидит он важный, торжественный и по окончании танца или марша обязательно проигрывает несколько тактов «Интернационала». По всему видно, что музыкант уже с утра основательно поддал, у ног его стоит синий кувшинчик, который он время от времени подносит к пересохшим губам.

— Пока они не придут, не встану с этого места! — заявляет музыкант капризно.

— Кто они? — подначивают его железнодорожники и, перемигиваясь, весело смеются.

— Братушки!..[30]

Возле музыканта стоит мальчонка лет пяти-шести и восторженно смотрит на него.

— Правда, правда, скоро русские придут.

Люди хохочут, треплют мальчика по головке, шутят:

— Ну, если уж ты говоришь, как им не прийти!

— Сынок весь в папашу — тоже большевик!

Какой-то железнодорожник — щеки у него гладкие, как персики, два металлических зуба посверкивают — залезает на ограду и начинает говорить сперва медленно, запинаясь, потом все с бо́льшим жаром, размахивая рукой, на которой болтается браслет «от ревматизма», — о чудовищных зверствах вчерашних правителей, о беспросветной нужде, о надежде, которая не угасла в сердцах людей даже в ту пору, когда на горизонте, казалось, не мерцала ни одна звездочка.

— Ну хватит! — теребит своих Елена, она и сама не хочет расслабляться и не терпит, когда расслабляются товарищи. — Время не ждет!

Трое пробиваются сквозь толпу, которая по мере приближения к крытому рынку становится все гуще. И тут Николаю приходит в голову: а не пойти ли им в обход, по Александровской улице? И давка меньше, и будет возможность посмотреть, что сейчас происходит в стороне от главных артерий города.

— Нельзя же судить о настроении людей только по этому, — глубокомысленно замечает он.

…От перекрестка доносятся новые волны шума, и люди, охваченные любопытством, бегут туда. Тройка тоже идет в том направлении, но Николай кисло предупреждает товарищей:

— Только ни во что не ввязываться!

Возле бакалейной лавки стоит, скрючившись, человек с испуганными бегающими глазками, на него со всех сторон налетают женщины и лупцует его почем зря, сопровождая свои тумаки грубой бранью:

— Знай, как нас позорить! Вот тебе, ворюга! Вот тебе, потаскун, твою мать!..

Из разговоров в толпе становится ясно, что это всем осточертевший сменный мастер бакелитового завода. Женщины честят его за доносы и издевательства над ними — пришло время отомстить этому развратнику и подхалиму.

Мастер клянется, что все понял, что исправится; у него течет кровь из носа, под левым глазом набухает синяк, но мстительницы не унимаются — колотят его, пинают. Одна из них, молодая и красивая, совсем девочка, жалобно всхлипывает: «Меня тоже опозорил, окаянный!»

— Может, разогнать их? — колеблется Николай, хотя сам запрещал ввязываться в какие-либо истории.

Но Елена категорически отвечает:

— Не надо.

— Они же убьют его! — тревожится Виктор.

— Ну и пусть! — В глазах Елены вспыхивает ярость. — И поделом ему!..

Разъяренные женщины с улюлюканьем стаскивают с мастера штаны. Трое молодых людей удаляются, смущенные этой финальной сценой.

Они снова выходят на Александровскую, Виктор останавливается у ремесленного училища и снимает с плеча винтовку.

— Так какой сигнал?

— Два раза махну платком, — усмехается Николай. — Но я надеюсь, что это не понадобится.

В нескольких метрах от ворот казармы он замедляет шаг. Елена испытующе смотрит ему в лицо.

— Если хочешь, я тебя заменю, — говорит она.

— Не беспокойся, я вас не подведу.

Она протягивает ему руку, Николай пожимает ее, но без воодушевления.

— Ты зря тревожишься, офицеры не глупее полицейских!

С этими словами он, приосанившись, уверенно направляется к проходной — нет, за него и в самом деле не надо беспокоиться. Полный добрых предчувствий, он, как видно, никого и ничего не боится.

* * *

К шлагбауму приближаются трое солдат, лица у них хмурые, неприветливые — солдаты явно недоспали.

— В чем дело? — спрашивает один из них, похожий на раскормленного кролика.

Николай строго смотрит в его зеленоватые глаза.

— Меня прислали к командиру полка.

— Кто?

— Областной комитет Отечественного фронта.

Солдаты переглядываются, вертятся вокруг Николая, словно нанимают работника. Мало-помалу их лица светлеют.

— От Отечественного фронта, значит, — скороговоркой произносит толстяк. — А кто там в твоем Отечественном фронте?

— Представители народа.

Солдат шевелит соломенными бровями, его голос становится мягче:

— Какого народа?

— Бедного… А вы что, радио не слушаете? — переходит в наступление Николай. — Вся Болгария поднялась!

Солдаты опять переглядываются, наконец самый низенький, у которого черная густая щетина отливает лиловым цветом, предлагает остальным:

— Давайте хотя бы господина поручика позовем.

— Мне велено поговорить с полковником Гроздановым.

— Без поручика все равно не обойтись!

Солдат поворачивается, уходит по выложенной камнем дорожке, следом за ним тащится другой. Остается лишь толстяк, который первым заговорил с Николаем. Он поднимает сжатый кулак и шепотом четко произносит:

— Смерть фашизму!

Николай улыбается — он чувствует свое превосходство — и тоже поднимает кулак.

— Свобода народу!

— Почему вы улыбаетесь?

— Уж больно вы осторожничаете.

— Ну что там, на воле?

— Власть свергнута, с гор спускаются партизаны.

— А заключенные?

— И они уже на свободе. — Николай понижает голос: — А что именно вас интересует?

— Как с уголовными, их выпустят? Отец мой сидит — кража со взломом и убийство…

Николай неопределенно машет рукой (только этого ему не хватало!) и глухо отвечает:

— Надо полагать, объявят амнистию.

А двое других уже идут обратно, чинно вышагивая по обе стороны молодого представительного офицера. Приблизившись, офицер высокомерно спрашивает:

— В чем дело?

— Минуту назад приходит этот парень… — начинает солдат.

Офицер перебивает его:

— Для вас устав существует?

— Я от Областного комитета Отечественного фронта, — говорит Николай.

Офицер с пренебрежительным любопытством разглядывает гостя.

— Более подходящего не нашли?

— А чем я плох?

— Сколько годков-то исполнилось?

— Я такой же зеленый, должно быть, как и вы.

Щеки офицера багровеют, но говорит он спокойно — очевидно, умеет владеть собой:

— И что ему нужно, Отечественному фронту?

— Об этом я скажу полковнику Грозданову.

— А ежели я вас не пущу?

Николай поворачивается, давая понять, что собирается уйти, но движения его неторопливы. Он лихорадочно соображает: «Настаивать, чтобы пустили, или держаться с достоинством?»

— Погодите! — Поймав Николая за рукав, поручик останавливает его и с напускной доверительностью говорит: — Не петушитесь, я не хотел вас обидеть. Что передать полковнику?

— Чтоб он принял меня. Я отниму у него всего несколько минут.

— Несколько минут… Значит, вы пришли не на переговоры?

— Я не уполномочен вести переговоры, я нарочный.

Молодой офицер задумывается, и Николай только сейчас замечает, что из-под фуражки у него видны красноватые шрамы — они идут до самой шеи, бронзовой от загара.

— Ладно!.. — соглашается поручик и быстрым шагом направляется в казарму.

Николай остается возле полосатого шлагбаума в окружении трех солдат, которые все еще недоверчиво таращат на него глаза.

— Чего это вы уставились на меня? — сердито спрашивает он. — Все переиначилось, господа теперь не в чести.

На ступенях штаба появляется поручик и негромко, но властно приказывает:

— Ступайте сюда!

Николай расталкивает солдат.

— Встряхнитесь вы наконец, стыдно! — бросает он им и направляется к штабу.

А дальше все как во сне — шеренга солдат, с интересом и даже с симпатией наблюдающих за ним, длинный коридор, плиточный пол (светлые и темные квадратики размещены в шахматном порядке), распахнута в глубине коридора дверь, в которой виднеется широкоплечая фигура начальника гарнизона.

— Господин полковник! — Поручик козыряет у порога.

Командир полка поднимается с кровати, застланной грубым шерстяным одеялом, и пристально смотрит на посетителя с тем же недоверчивым любопытством, с каким его встретил молодой офицер.

— Это и есть нарочный?

Полковник колеблется, подать руку гостю или нет, и в конце концов решает, что лучше обойтись без рукопожатия.

— Почему вы прекратили связь с городом? — спрашивает Николай.

— Ночью полк вообще ни с кем не поддерживает связи.

— Но вы же говорили и с Софией, и с другими гарнизонами.

Скулы у полковника багровеют, взгляд становится мрачным.

— Когда и с кем говорить — наше дело!

— Потому-то меня и направили к вам: товарищи из Областного комитета хотят поговорить с вами.

— Кто именно?

— Прежде всего Георгий Токушев.

— Хм… Еще?

— Достаточно его одного.

Начальник гарнизона кисло улыбается, багровые пятна сходят с его холеного скуластого лица.

— Давайте условимся так. — Он смотрит на свои турецкие часы, не без усилия вытащив их из кармашка форменных брюк. — Сейчас восемь двадцать семь… Пускай позвонят ровно в десять, а я прикажу соединить меня немедленно.

— Вас просят приехать.

— Нет, я не могу оставить свой пост!

«Теперь все зависит от меня!» — убеждает себя Николай, страшась даже подумать о том, что вернется ни с чем. Новая идея мобилизует его, как перед боем.

— Господин полковник, — твердо говорит он, — речь идет о советских войсках, часа через два они будут здесь… Товарищи надеются, что вы не откажетесь встретить их вместе с официальными лицами.

Начальник гарнизона молчит, растирая толстые пальцы над горячей печкой, стоящей посреди комнаты. Потом, застегнув китель, зовет неуверенно:

— Поручик!

Офицер, появившись у входа, вытягивается в струнку, вид у него сокрушенный: вероятно, предчувствует, что начальник готов капитулировать.

— Слушаю!

— Велите подать фаэтон. Я поеду с этим юношей к господам из Отечественного фронта… Где их резиденция, если не секрет?

— В Областном управлении, — торжественно сообщает Николай, не сомневаясь, что это произведет впечатление.

Полковник и поручик встречают новость с каменными физиономиями, и все же скрыть волнения им не удается — в Областном управлении уже хозяйничают коммунисты! Поручик поворачивается кругом, его шаги звенят и замирают в длинном коридоре.

— Вы служили? — прерывает размышления Николая командир полка, силясь застегнуть пуговки жесткого воротничка.

— Нет.

— Я так и подумал. А вы хоть умеете обращаться с оружием?

— С каким оружием?

— Которое оттопыривает ваши карманы.

— Да.

— Когда вас призовут на службу, вы поймете, что армия не политическое ведомство и что для государства лучше, если она вне политики.

— То, что происходит у нас, господин полковник, — не просто политика. — Николай старается отбить у него охоту говорить с ним покровительственным тоном. — Это — революция!

— Все разно, что политика, что революция… Армия должна оставаться в стороне.

— В стороне от рабочих и крестьян?

— В стороне от их вождей. — Полковник ищет глазами фуражку. — Господина Токушева типичным пролетарием не назовешь, верно?

— История заставит вас сделать выбор между ним… — Николая осенила еще одна идея, и он решает рискнуть: — …и Крачуновым!

Начальник гарнизона садится на кровать. Его руки с растопыренными пальцами лежат на коленях.

— Кто это — Крачунов?

— Начальник Общественной безопасности.

— С какой стати вы мне о нем говорите?

— Ночью он был у вас, здесь!

Полковник сидит, не поднимая головы, он явно шокирован. Это длится недолго, он выходит из шокового состояния, его голос обретает свойственную ему твердость:

— Я его прогнал!

— И правильно сделали. О чем он вас просил? Чтобы вы предоставили ему убежище?

— Да.

— Крачунову во всей Болгарии не будет убежища!

Начальник гарнизона притворно кашляет, а Николай прямо-таки окрылен тем, что настало наконец время, когда зрелые люди побаиваются юнцов и даже подчиняются им — в сущности, детям! Кто знает, может, это самое светлое и чистое время в истории народа?

— Готово, господин полковник! — рапортует поручик.

Начальник гарнизона встает, привычным движением оправляет ремень и уходящую под погон портупею и быстро шагает к выходу. Николай и поручик следуют за ним. Однако в фаэтоне полковник вдруг преображается: закинув ногу на ногу, он любезно улыбается, родинка на щеке делает его улыбку наивной и непосредственной (природе тоже свойствен обман).

— Мне ехать с вами? — фамильярно спрашивает у него поручик, поставив на ступеньку ногу в блестящем сапоге.

Но полковник мягко отстраняет его:

— Не бойтесь, мне они ничего не сделают! — И касается пальцем квадратной спины возницы — пожилого солдата с лихо закрученными усами. — К Областному управлению!

Фаэтон трогается, оставив позади толпу солдат — серых, однообразных, но на всех лицах словно написан один вопрос, который нетрудно угадать: «Куда это понесла его нелегкая? Неужто он станет противиться буре, бушующей за каменной оградой казарм?»

А за каменной оградой стоит и ждет Елена. Увидев Николая и полковника, сидящих рядом на плюшевом сиденье фаэтона, она вытягивает шею и смешно таращит глаза. Николаю так хочется помахать ей рукой, но он воздерживается — все-таки инструкциями Кузмана пренебрегать не следует. И Виктор при виде фаэтона и его пассажиров тоже ошеломлен — он медленно пятится назад с винтовкой в руках.

— В чем дело? — Волнение Николая замечает начальник гарнизона. — Что вас встревожило?

Николай не отвечает. Его миссия близится к концу. На площади перед Судебной палатой фаэтон с трудом пробивает себе путь. Возница то и дело кричит:

— Дорогу! Поберегитесь!..

Вокруг бурлит народ — вооруженный и невооруженный, с белыми повязками на руках и с буквами ОФ, со всех сторон несутся возгласы:

— Смерть фашизму!

— Свобода народу!

Но тут происходит нечто такое, что наполняет Николая чувством торжества и радости: заметив полковника Грозданова, люди расступаются, молча, хмурые, пропускают его, перед ним — живая стена ненависти и несломленной решимости. Цокают подковы, мягко пружинят рессоры, а тишина вокруг становится все более плотной и зловещей. «Вслушивайся в эту тишину и мотай на ус! — внушает Николай не столько себе, сколько полковнику. — Но разве эти слова могут дойти до его сознания сквозь толстый лоб и многолетние пласты предубеждений?» — думает он.

— Поживей, поживей!.. — тревожно повторяет полковник, бледный как мел.

* * *

Николай последним спрыгивает с фаэтона, очень разочарованный всеобщим безразличием. Можно подумать, что не он, а кто-то другой доставил начальника гарнизона, словно успешно осуществленный им дипломатический маневр ничего не стоит! Даже бай Георгий его не замечает, «ухаживая» за полковником. Николай смотрит вокруг, пытаясь найти в толпе знакомые лица, а может, и его самого заметят зоркие свидетели этого исторического момента, и с удрученным видом плетется к Областному управлению. Он садится на ступени лестницы — надо немного прийти в себя после такого напряжения и дождаться других участников «экспедиции», уж их-то он потряс. Вот и Елена, она машет ему рукой, подбегает и садится рядом, сияющая и довольная:

— Ну ты молодец!

Он смотрит на Елену исподлобья — уж не издевается ли? Однако ее ликующий взгляд подбадривает его.

— О чем ты? — спрашивает Николай.

— Доставил-таки его, голубчика! Как он, не особенно артачился?

— Пошел как миленький, хотя поначалу хорохорился… Ты понимаешь, мне кажется, что военные тоже напуганы…

Елена задумывается, лицо ее снова делается суровым.

— Хорошо, если они напуганы. Но мы должны предвидеть, что будет дальше.

И Виктор уже здесь, он снимает с плеча винтовку и тоже садится на ступеньку, восторженно глядя на Николая.

— Триумфальное шествие в фаэтоне! Будь один из вас женщина, вас приняли бы за новобрачных!..

Они весело смеются, согретые внезапным приливом нежности друг к другу. Как всегда, первой становится серьезной Елена:

— Мне показалось, будто я видела тут свою мать…

— Где? — озирается Николай.

Жену аптекаря он хорошо знает и без труда обнаружил бы в толпе.

Елена тяжело вздыхает.

— Где-то около театра. До того расстроена!.. — говорит девушка и поднимается со ступеней. — Вчера вечером Кузман не позволил мне навестить родителей, но теперь обстановка другая. Чего ради я должна откладывать?

Николай вопросительно смотрит на Виктора, подмигивает.

— Ну что, разрешим ей?

— Разрешим.

— Стану я вас спрашивать! — Елена уходит, но на нижней ступени останавливается. — С оружием?

— Что за вопрос! — строго говорит Николай. — Теперь мы не скоро с ним расстанемся.

Молодые люди провожают взглядом ее хрупкую фигурку.

Елена пробирается сквозь толпу, на время задерживается у почты, очутившись в объятиях какой-то девушки, исчезает в глубине улицы. Лишь после этого Николай замечает, что с его другом творится что-то неладное: Виктор морщит лоб, корчится и стонет, держась за живот.

— Тебе плохо? — спрашивает Николай.

— У меня со вчерашнего утра крошки во рту не было… — признается Виктор. — Слушай, а что, если ты сбегаешь домой и принесешь хлебушка с брынзой? До твоего возвращения революция все равно не закончится.

— Тем более что я — барчук! — язвительно говорит Николай. — А если меня будут искать?

— Кому ты нужен?

Николай, пожав плечами, спускается по лестнице. Но на углу квартала, сразу же за турецкой баней, он видит высокую, стройную женщину — она шагает легко, чуть покачиваясь, распущенные по спине волосы золотом отливают на солнце. Русокосая! Он замирает от волнения и как завороженный идет за нею следом. Господи, до чего же хороша, как трепещет и переливается темно-оранжевый шелк ее платья, сколько неги в движениях! Позавидуешь тому, кто удостоится благоволения этой женщины! Но кто же он, ее избранник, кто этот счастливец? А что, если выследить ее? Но сегодня вряд ли подходящий день для этого. Разумеется, он будет идти за ней минут десять, не более, пока не налюбуется ею хоть издали. Хорошо, конечно, если ему выпадет счастье сделать «открытие» и развеять таинственность, которая окружает ее, в общем-то, одинокое существование. Только местная Дульцинея не проявляет особого желания чем-то его заинтриговать. Достигнув убогой улочки, тянущейся вдоль железной дороги и упирающейся в подножие Сарыбаира, Русокосая ныряет в какой-то двор. Но прежде чем захлопнуть за собой обшарпанную калитку, она задерживает взгляд на нем и, судя по выражению ее лица, что-то вроде вспоминает: губы ее приоткрываются — она уже готова поздороваться, но смущенно отворачивается.

На калитке жестяная табличка с надписью, сделанной старославянским шрифтом:

ПЕТЕР СТРАШИМИРОВ
художник-гравер
срочные заказы

Что ей здесь заказывать, Русокосой, почему она так по-свойски заходит в этот дом, словно бывала здесь не раз? Нет, спешить не надо, лучше подождать какое-то время. А чтобы не вызвать подозрений, Николай зайдет с другой стороны, поднимется на Сарыбаир и понаблюдает оттуда, сидя под акацией. А что особенного? Революция революцией, но Русокосая ведь тоже стоит внимания.

Примостившись на каком-то уступе, Николай откидывается назад, опираясь на локти. Его охватывает приятная дремота, ветерок ласкает горящие щеки. «Так и уснуть недолго!» — лениво думает он, стараясь не расслабляться. У него перед глазами — опять ночь, Крачунов, перестрелка, убийство Среброва. И голубые, такие невинные глаза полковника Грозданова. Начальник гарнизона собрался выходить из своего кабинета и строго бросает ему:

«Эй, парень!»

Николай пялит на него глаза, не соображая, что это за «парень», ему становится не по себе.

— Эй, парень!

Он открывает глаза. Напротив, из кустарника, кто-то машет ему, подзывая. Николай поднимается, нащупывает в кармане пистолет — мало ли что может случиться? — и, сделав шагов пять, замирает от изумления. Перед ним — глубокая, тщательно замаскированная траншея, а в ней установлена пушка, правда, из легких, с тонким, длинным стволом, обложенная уже привядшей зеленью. Возле орудия сидят четверо военных и с интересом наблюдают за ним, словно решая, приветить его или застрелить. Лица у всех напряженные, только старший по чину — он такой же молодой, как и остальные, — растягивает в доброжелательной улыбке пухлые, румяные, как у девушки, губы. И тут Николай замечает на пилотке красную звездочку, и а его сознании молнией сверкает догадка.

— Братушки! — кричит он.

И прыгает к ним в траншею, целует каждого и крепко обнимает. Советские солдаты более сдержанны, но улыбаются и говорят что-то на своем языке, похожем на болгарский и в то же время непонятном, угощают толстыми сигаретами в простенькой коробке, засыпают вопросами. Оказывается, это небольшой передовой отряд, здесь окопалась его артиллерийская батарея и уже готова открыть огонь по любой вражеской цели, какая появится на шоссе, — по танкам или бронетранспортерам.

— А что происходит в городе, нет ли в нем немецких войск? — спрашивает старший по чину.

— Какие там немецкие войска! — возмущенно замечает Николай, давясь от крепкого русского табака. — Их уж и след простыл, теперь мы хозяева положения!

Старший кивает и переводит сказанное солдатам. Те тоже кивают, и лица у всех становятся спокойнее.

— Народ засыплет вас цветами! — говорит Николай. — Все вас ждут, все надеются… Чего это вы зарылись, словно кроты, на этом холме? Снимайтесь!

Однако солдаты качают головами: нет, им приказано окопаться и ждать. Мало того, местное население не должно и подозревать об их присутствии.

— Война! — объясняет старший. Затем он снимает звездочку с пилотки и прикалывает Николаю к рубашке, приговаривая с улыбкой: — Болгары — братушки! Болгары — братушки!..

Тронутый до слез, Николай снова крепко обнимает его.

Старший вылезает из траншеи и вскоре возвращается с офицером, таким же молодым, как солдаты. Одна щека у него распухла, взгляд страдальческий — наверное, зубы болят. Поздоровавшись с Николаем за руку, офицер учиняет ему настоящий допрос, и делает это продуманно, методично, будто читает свои вопросы по какой-то невидимой книге. Солдаты притихли, стараясь не мешать. Сперва офицер спрашивает о немцах: есть ли они еще в городе, когда оставили его, переправлялись ли из Румынии какие-либо части, в каком направлении ушли; потом наступает очередь болгарских войск: сколько их, как они настроены, какое у них вооружение, стали бы они воевать против союзников, в частности против русских братьев; под конец речь заходит о населении: состав его, как жилось в годы войны, в чьих руках власть в настоящий момент.

— Я же вам сказал, — чуть ли не с раздражением говорит Николай. — Власть в руках Отечественного фронта, наша, значит, власть!

Но от его слов офицер не приходит в восторг. Приложив ладонь к отекшей щеке, он продолжает свое: что означает Отечественный фронт, какие партии в него входят, было ли какое-нибудь официальное заявление, поддерживают ли городские власти связь с Софией и так далее.

Наконец допрос заканчивается. Солдат протягивает Николаю фляжку, обтянутую ворсистым сукном — наверное, немецкий трофей, — и предлагает выпить. Николай немного отпивает; жгучее зелье перехватывает горло, он задыхается и кашляет, все смеются и покровительственно похлопывают его по плечу — что поделаешь, водочка крепкая. Перед тем как ему уйти, его предупреждают: чтоб никто не знал о том, что русские здесь, по крайней мере, до тех пор, пока танки не форсируют Дунай.

Николай словно на крыльях спускается с Сарыбаира, душа его поет — может, он и от водки захмелел. Новость о советских солдатах не дает ему покоя, он совсем не уверен, что сохранит ее в тайне. Конечно, не станет он трещать об этом на всех перекрестках, но друзья все-таки должны знать — они этого ждали годы! Николай невольно вспоминает свой разговор с полковником Гроздановым. Выходит, то, что он сказал о приходе советских войск, не такое уж пророчество: к концу дня они на самом деле будут в городе. Мать честная, они уже сейчас здесь, от центра до них рукой подать, и ничего, что там всего лишь одна батарея! «Кузман-то должен знать! — лихорадочно соображает Николай. — Бай Георгий тоже! В конце концов, сейчас многое зависит от того, как наши люди держатся, от их решимости и мужества!»

В Областном управлении по-прежнему суета, толчея, ругань, а внизу, на площади, опять играет гармонь захмелевшего железнодорожника. Но Кузмана нигде не видно, и старого тесняка тоже — оба ушли на вокзал встречать посланца Софии, члена ЦК, наделенного особыми полномочиями.

Виктор сидит на прежнем месте, но вид у него совсем другой — успокоенный, ублаготворенный, он энергично работает челюстями и даже жмурится, словно кот, на скупом сентябрьском солнце.

— Что жуешь? — подсаживается к нему Николай, лишь теперь вспомнив, зачем уходил час назад.

— Сытый голодного не разумеет! — отвечает Виктор и машет рукой. — Во дворе за домом пекут картошку, я набрал полную пазуху… Ступай, и тебе дадут.

— Спасибо.

— Тогда лопай мою, паразит!

— Обойдусь…

Уловив что-то новое в поведении друга, Виктор перестает жевать и оборачивается к нему.

— Ты что?

— Ничего.

— Не валяй дурака, что случилось?

Николай не в силах устоять перед искушением. Оглянувшись, он шепчет Виктору в ухо:

— Советские войска уже здесь!..

Виктор привстает, ахнув, но тут же садится, придвинув к себе винтовку.

— За такие шуточки можешь и по морде схлопотать.

— Какие там шуточки, своими глазами видел!

— Во сне?

— На окраине. Но мне велено не распространяться.

— Почему?

— Мало ли какие у них соображения…

И он пускает в ход все свое красноречие, чтобы втолковать другу то, до чего сам додумался в последние минуты: война есть война, у нее свои законы, и несоблюдение их порой обходится слишком дорого.

Виктор молча слушает. Потом подает ему картофелину в тонкой надтреснутой кожуре, распространяющую чудесный аромат.

— На, жри!

Исходя слюной, Николай хватает ее — ну как устоять перед таким соблазном? — однако продолжает повторять:

— Разные могут быть у них соображения…

* * *

Мало оказать, что у Кузмана хорошее настроение — оно превосходное, если судить по его настойчивым попыткам просто улыбаться, а не сиять, что ему, конечно, не удается. Николай хорошо его знает, он сразу замечает перемену и удивленно спрашивает, не стараясь даже сохранять дистанцию:

— Тебя что, рукоположили в епископы?

Хмыкнув неопределенно — ирония его не задела, — Кузман присаживается рядом с ним.

— Ты что ешь?

— Картошку. Виктор угостил.

Виктор, не дожидаясь просьбы, сует руку за пазуху, достает картофелину и с гримасой сожаления протягивает Кузману.

— Возьми!

Кузман берет картофелину, старательно чистит, а сам все усмехается, качая головой и самодовольно бормоча:

— И с этим делом управились!.. Прижмешь их как следует — они и лапки кверху!

— О ком ты?

Николай спрашивает осторожно: есть у Кузмана манера не отвечать на вопросы.

Но на сей раз он разговорчив. Съев половину картофелины, Кузман начинает рассказывать — скупо, короткими рублеными фразами, словно рапортуя, — о вздорности некоторых офицеров, воспитанных по-старому, в духе преданности престолу, незыблемости сословных привилегий (им, офицерам, не по вкусу пришлось заявление нового правительства); о колебаниях полковника Грозданова — он вроде бы и на стороне народной власти, но только что назначенные генералы, тайные приверженцы группы «Звено» (с ними он связан личной дружбой), тоже близки его сердцу; о том, как мучительно шли переговоры с этой публикой и как они сдвинулись наконец с места, когда из Софии приехал уполномоченный ЦК, бывший политкомиссар врачанских партизан, и вправил им мозги.

— До того цветисто и смачно ругался, товарищи, вы себе представить не можете! Но прижмешь их как следует — они и лапки кверху! — повторяет Кузман.

Очевидно, это его излюбленная тактика, и он рад тому, что она подтвердилась на деле.

— Что же вы решили? — спрашивает Виктор с полным ртом.

Расщедрившись, он вытаскивает всю картошку, чтобы разделить ее поровну, однако для себя отбирает покрупней. Николай насмешливо поглядывает на него, а Кузман, занятый своими мыслями, не обращает на это внимания.

— Перво-наперво, рядовым солдатам разрешено формировать комитеты Отечественного фронта!

— В казармах? — недоверчиво спрашивает Николай.

— В казармах. А это значит, что теперь господам офицерам не удастся нанести удар исподтишка, наши не позволят. Потом они согласятся помогать нам вылавливать фашистских преступников, даже если они и военные! И нечего усмехаться, я прекрасно понимаю, что все это липа, но хорошо уже то, что они дали письменное обязательство. Кроме того, они сделают публичное заявление о своей поддержке платформы Отечественного фронта. Есть и другие пункты, связывающие их по рукам и ногам.

— И ты им веришь?

Кузман с досадой отмахивается.

— Ни я не верю, ни бай Георгий, и меньше всего комиссар. Ладно хоть улыбаются, нам бы время выиграть…

Виктор, ненадолго перестав жевать, многозначительно шепчет:

— Мы уже выиграли его…

— Как то есть?

— Если верить Николаю, советские войска уже в городе.

— О чем это он болтает? — спрашивает Кузман, хмурясь.

— Верно, советские войска в двух шагах отсюда, — подтверждает Николай.

— Ты имеешь в виду артиллеристов, что на Сарыбаире?

Теперь мрачнеют Николай и Виктор.

— Их уже видели, — продолжает Кузман. — Вот и девчонка тут одна, Петранкой ее зовут, рассказывала, как разговаривала с ними.

— И я с ними разговаривал.

— Почему они таятся?

— Приказ.

Кузман задумывается.

— Так мы и предполагали, — озабоченно говорит он, — раз они не торопятся обнаружить себя… Бай Георгий хотел было сходить к ним, да мы его отговорили. Еще не время.

Николай рассказывает о своем приключении на Сарыбаире, не упоминая о том, что его туда привело (вот бы ахнули, узнав про Русокосую, вот бы возмутились!). Кузман напряженно слушает и то и дело прерывает Николая, будто тоже ведет допрос:

— Только три пушки?

— Только три.

— И солдаты, говоришь, все молоденькие?

— Все, как один.

— Вот оно что! А об Отечественном фронте… Неужто не знают?

— Похоже, что нет…

Кузман озадаченно чешет затылок и поднимается на ноги. Затем он велит друзьям держать язык за зубами: обстановка сложная, может быть, советское командование не желает создавать себе дополнительные трудности.

— Ясно, не такие уж мы лопухи, — не без досады отвечают они.

Наконец Кузман умолкает, несколько смущенный собственной говорливостью, смотрит на них исподлобья и вдруг кричит:

— Чего это вы тут бездельничаете? Все носятся как ошалелые, все чем-то заняты, а они развалились на ступеньках и картошкой угощаются. А ну марш отсюда!

— Куда?

Его приказ оглушает их как гром среди ясного неба: Виктор должен немедленно отправиться в район Здравца, «взять» тамошний полицейский участок и привести его в боевую готовность. Николаю достается другой полицейский участок, что возле турецкой бани.

— Да, да, тот самый, что напротив твоего дома! Чего вы уставились? Надо действовать, пока враг не очухался!

— А если там кто-нибудь есть? — спрашивает Николай, почувствовав всю серьезность задачи.

Кузман теперь сух и деловит, очевидно, задача тревожит его не меньше, чем их.

— Ежели кто не сбежал, значит, у того нет грехов, тот пойдет с нами. И мы от таких не станем отказываться, как только начнем набирать людей в свою милицию.

— И оружие им оставить?

— Пускай остается…

— Чтобы они, улучив момент, разделались с нами, — говорит Виктор, закидывая винтовку на плечо. — К тем, кто служил в полиции, у меня нет доверия.

— Если будет нужно, мы и бывших полицейских впряжем! — убеждает его Кузман. — Теперь власть в наших руках, и мы должны проявлять гибкость.

Он уточняет детали: взяв участки, они сразу же сообщают об этом в областное управление дежурному телефонисту, затем выстраивают личный состав и вменяют ему в обязанность каждодневно выставлять наряды — охрану и патруль, поддерживать постоянную связь с городской управой, она тоже помещается в здании Областного управления, — командуют там Кузман и один студент; немедленно составляют опись оружия и снаряжения, тщательно проверив каждый уголок, начиная с подвалов и кончая чердаками; составляют списки сбежавших полицейских и заводят дело на каждого из них — что натворил, принимал ли участие в уничтожении коммунистов, где предположительно скрывается.

— А если кто попросит уволить его? — скептически продолжает Виктор.

— Обойдемся и без него.

— А я бы такого за решетку!

— Зачем?

— Чтобы не забыл, что служил в полиции.

— Нет, таким манером приверженцев не завоюешь.

— Ну а вдруг они окажут сопротивление, не захотят подчиниться?

— Тогда применяй оружие. Зовите меня, я вас одних не оставлю.

Николай с Виктором переглядываются с невеселой иронией, театрально козыряют «начальству» и расстаются.

* * *

К городу подкрадывается ночь. Дворы и дома окутывает фиолетовый сумрак. После бурных страстей, после стремительного вихря событий все постепенно стихает. Площади пустеют, движение замирает, робко, но неуклонно возвращается власть мирных звуков — ржаво повизгивает колодезный насос, торопливо постукивает топор (для очага нужны дрова). Порой хлопает дверца сарая в окраинном квартале, где иные бедняки держат коз. Со стороны Дуная веет ветерок, нежный, ласковый, освежающий, несущий запах дремлющих вод. Небо очистилось от облаков, зажглись первые звезды.

В штабе Кузмана собирается молодежь: Елена, Виктор, Николай, ребята из ремесленного училища, несколько добровольцев-дружинников — лица у всех умиротворенные, как после тяжелого, но благодарного труда. Впрочем, разве не такое же выражение было и на лицах советских солдат? По всей вероятности, по городу проследовали лишь вспомогательные подразделения — у многих солдат волосы с проседью, а то и совершенно седые. Колонна миновала центральные улицы где-то в начале восьмого. Солдаты ехали на пяти грузовиках, зажав коленками автоматы и винтовки. Они всматривались в лица встречающих, однако глаза их выражали усталость. И печаль — затаенную, но не угасшую.

Предполагалось, что советские войска ворвутся в город с грохотом, словно буря или ураган, а у этих немолодых солдат такой кроткий вид, приветливые улыбки, стеснительность в каждом движении. Нет, эта армия пришла не как завоеватель и, конечно же, не как триумфатор, она явилась, чтобы исполнить свой долг — освободить народ от фашизма — и тут же вернуться по домам, где этих солдат ждет тяжесть и благодать повседневного труда, где им вершить свой вечный подвиг. И встречающие скоро постигли это, первое время они кричали, высоко вскидывая сжатые до боли кулаки, размахивали знаменами, а потом встали сплошной стеной перед головной машиной, остановили колонну, окружили грузовики, стали карабкаться на колеса, цепляясь за борта. И повели самые будничные, земные разговоры, объясняясь не только словами, но мимикой и жестами:

— Ты откуда родом? А семья у тебя есть? За что ты получил эту медаль?

Ответы обычно были немногословные, но порой за этой краткостью скрывалась целая трагедия: все близкие погибли в Киеве, никто не уцелел; жена на фронте, она врач, старший сын тоже воюет — под Ленинградом и на Балтике, а вот о дочке ничего не знаю, пропала без вести; меня трижды ранило, последний раз пуля прошла лишь в сантиметре от сердца, но вот все же выжил; наш колхоз в Средней Азии, туда немец не дошел, так что моим ничего не грозит, хотя и в тылу тоже не сладко; этой медалью меня наградили за то, что привел «языка», и прочее. А снизу, с мостовой, тянулись руки, предлагающие арбузы, дыни, сигареты, плетенки и резные фляжки с вином и ракией (несмотря на запрет!).

— Спасибо, спасибо! — благодарно кивали солдаты, затем капитан с головной машины подал знак, и колонна тронулась — тихо, неохотно, провожаемая дружелюбными возгласами:

— В добрый час!

— До скорой встречи.

Лишь тогда Николай убеждается, что опасения относительно «возможных провокаций» были излишни, никто особенно и не следил за поведением «гадов», поскольку их просто не было, а если бы даже они пришли, разве посмели бы обнаружить себя? Когда возбуждение утихло, кто-то коротко говорит ему:

— К Кузману!

А Кузман ворошит кучу бумаг, делает на них разные пометки и вздыхает:

— Двадцать три объекта — немало…

— Это на первых порах… — утешает его сидящая рядом Елена. — Через недельку-другую их заметно поубавится…

— Ты думаешь? — скептически усмехается он и поднимается на ноги. — Товарищи!

Его краткое слово преследует несколько странную цель: он старается убедить их, что все то, что до вчерашнего дня следовало разрушать, сжигать, уничтожать, теперь необходимо беречь как ценнейшее народное достояние — склады с одеждой, провиантом, склады боеприпасов! Кроме того, железнодорожные станции, портовые сооружения, бензохранилище, общественные гаражи, пожарные машины, крупные предприятия (независимо от того, что там имеется собственная охрана), школы, читальни, театры, кино.

— Фашисты очухаются и вздумают еще начать наступление, — говорит Кузман. — Они могут ударить в самом неожиданном месте. Им не терпится показать, что они сильны, что они есть среди нас и сплачивают свои ряды. Я уже не говорю о том, что они не прочь посеять панику среди населения, вызвать у людей чувство неуверенности и добиться того, чтобы об их действиях раструбили за границей. Вот, дескать, как болгарский народ встречает власть коммунистов. Есть какие-нибудь неясности?

Молчание.

— Тогда давайте распределять объекты. Где будет по три человека, где по два, а где и по одному. Народу не хватает, оставшихся на службе полицейских Областной комитет не решается использовать. Центральный вокзал — Васил Сотиров и Карагезов из ремесленного училища. Здесь они?

— Здесь!

— Чем вооружены?

— Винтовками.

— Патронов достаточно?

— Хватит…

— Пристань — Стойне Пенев и Петко Цинцарский от «Жити». Им помогает ученица женской гимназии Малина Михайлова. Все присутствуют?

Николаю, Елене и рабочему с фабрики предстоит охранять нефтеперегонный завод.

Звонит телефон. Кузман берет трубку, растерянно моргает, бледнеет.

— Алло, алло! — кричит он срывающимся голосом. — Как вас зовут, гражданка? Почему вы молчите? Ладно, не вешайте трубку, ради бога! Где вы его заметили? Он мертв? На углу… Ясно, я знаю, где это! Алло, алло!..

Кузман дует в трубку, снова прижимает ее к уху, но, как видно, ему больше не отвечают. Это его злит.

— В чем дело? — спрашивает Елена.

— Крачунов! Крачунова нашли!..

И снова, как в момент обнаружения агентов, все Областное управление на ногах — кто с пистолетом, кто с винтовкой, кто в машине, кто пешком, вразброд, без всякого плана действий, но у всех такой порыв, что никакая преграда их не остановит. Николай бежит рядом с двумя юными гимназистами, он ощущает струйки пота у себя на спине и под мышками. Хотя и беспорядочное, наступление все же развертывается по какой-то самостоятельной логике и, очевидно, нацелено на то, чтобы окружить предполагаемую жертву со всех сторон: одни несутся по Николаевской, другие мчат прямиком по длинному переулку, мимо почты, третьи пошли в обход по бульвару Царя Бориса. В этот раз не слышно ни криков, ни ругани, усталость вылилась в молчаливое, но непоколебимое ожесточение, лишь передние время от времени подают голос, уточняя направление:

— Сюда, товарищи, сюда!

В сущности, место, к которому все устремились, якобы знакомое Кузману, находится где-то в густом сплетении улочек и проулочков, между армянским кварталом и небольшой треугольной площадью выше матросских казарм. Здесь темно — на редких электрических столбах нет лампочек.

Разрозненные группы начинают собираться, на небольшом пространстве народу полным-полно, люди нетерпеливы и уже на грани разочарования: неужто их одурачили, неужто им возвращаться с пустыми руками? Вдруг кто-то кричит дрожащим голосом, в этом голосе больше ужаса, чем радости:

— Това-а-арищи!..

Под кирпичной оградой, цоколь которой выложен из простого неотесанного камня, обнаружен труп мужчины. Кузман брезгливо, ногой, переворачивает его на спину и приседает на корточках, чтобы можно было получше разглядеть, затем выпрямляется, отирает рукой вспотевший лоб и сообщает без энтузиазма:

— Это он.

Елена тоже подходит и приседает на корточки, чтобы еще и еще раз убедиться, что перед нею действительно бывший начальник Общественной безопасности.

— Это он! — обращается Кузман уже к ней, с утешительной ноткой в голосе.

Елена кивает, ее плечи вздрагивают, как у плачущего ребенка.

— Ну довольно! — успокаивает ее Николай.

— Тащите его в «опель», — отдает приказание Кузман, — и доставьте в подвал Областного управления. Должно быть, его ухлопал его же сотрудник.

Все понемногу успокаиваются, на обратном пути можно и поговорить:

— Нету больше деспота Крачунова.

— Поделом ему!..

Члены Областного комитета высыпали на широкую лестницу, они встречают «бренные останки» своего заклятого врага с достоинством, в церемониальном молчании, как бы говоря: «Все вышло так, как мы и предвидели!» Один только бай Георгий не в силах сдержать волнение, он что-то бормочет, постукивая тросточкой.

Николай мечется в поисках Елены и фабричного рабочего, они смешались с толпой, а уже время идти — их ждет ночное бдение. Наконец рабочий нашелся, этому человеку богатырского сложения лет тридцать, он протягивает мозолистую руку и представляется:

— Стоян Калчев, по прозвищу Джука.

Оказывается, они должны «маленько потерпеть», девчонку позвали «на провод». Но Елена вообще не появляется. Кузман объясняет им, что она побежала домой, у нее отец при смерти, если уже не умер.

— Весь день бедняжка нервничала, — задумчиво говорит он, — словно предчувствовала беду. — И озабоченно добавляет: — Придется вам обходиться без третьего, всех уже распределили…

Джука очень словоохотлив, он длинно рассказывает о своем житье-бытье: отец его тоже рабочий, на кожевенном заводе, у них в доме всегда воняло от его одежды, пропитанной самыми гадостными испарениями, какие только можно себе представить; его хозяин — человек на редкость деликатный, вежливый — ублюдок болгарина и итальянки, бархоткой душу из тебя вынет; на фабрике действует подпольная партийная ячейка, руководит ею молодая вдова, мать троих детей, бабенка ладная, аппетитная, хотя мужиками не интересуется; жена у него тоже красавица, родила ему близнецов, но с той поры, как у нее заболели почки, все время хворает, день и ночь стонет, так что уже и семейная жизнь не мила, и все в таком роде, с примесью наивных сентенций и умозаключений вроде:

— Вот теперь и мы начнем маленько мараковать, что к чему! А ежели кто не пожелает сдаться, рано или поздно ему каюк!

По прибытии на завод Николай получает задачу охранять «проволоку», то есть проволочное заграждение вдоль берега реки. Сторожа оставляют его одного, советуя ему смотреть в оба, особенно следить вот за теми акациями, что в лощинке: оттуда может грозить беда, если фашисты задумают устроить пакость.

Николай снимает с плеча карабин и на всякий случай загоняет в ствол патрон, после чего неторопливо прохаживается где потемней, чтобы его не было видно со стороны. А вдали тянется румынский берег — низкий, сумрачный, его линия сливается с лиловой линией горизонта. По стальной спине Дуная трепетно стелются золотистые дорожки. Река чуть покачивается, и создается впечатление, что перед тобой неподвижная твердь, что она не течет, а дышит. Где-то пронзительно и тревожно ухает птица, ее печальный стон звучит одиноко и монотонно. Николай несколько расслабляется, чувствуя, как жалобы этой птицы западают ему в душу, вселяют в него неизъяснимую грусть. И рождают в нем глубокое удовлетворение — оно полнее, чем счастье, потому что в нем есть доля мудрости. И какие-то виды на будущее — оно представляется сложным, грозит множеством непредвиденных испытаний. Как хорошо, что этот великий перелом совпал с его молодостью, когда он полон сил и мечтаний!

Но вот слышится шорох — кто-то приближается по тропке. Николай отходит в орешник, снимает карабин с предохранителя.

— Стой! Кто идет?

— Николай! — доносится знакомый теплый голос. — Это я, не бойся…

Мать! Она обошла все канцелярии, все начальство. Так ей хотелось отнести ему чего-нибудь поесть.

— Сынок, ты все бегаешь, носишься повсюду, так и заболеть недолго…

Он сердится, упрекает ее, однако мигом приканчивает содержимое узелка — и ломтики хлеба, намазанные маргарином, и кусочек «военной» брынзы, пресной и безвкусной, как гашеная известь, и несколько хрустящих слоенок.

— В другой раз так не делай, — напутствует ее Николай. — Ведь я же на посту, мне запрещено отвлекаться. Представь себе, что ты меня отвлечешь в такой момент, когда классовый враг…

— Да, ты прав, ты прав, — покорно соглашается мать, в ее голосе и любовь и снисхождение.

Она уходит по тропке, темнота скрывает ее.

Николай думает о том, что скоро полночь, матери тащиться теперь домой по пустынным улицам — вот натерпится страху, бедняжка. И опять в душе его — преклонение перед ней, которое он ощутил еще рано утром, — преклонение и вместе с тем угрызения, раскаяние и признательность…

Город спит глубоким сном. Николай вслушивается в этот сон, все еще неспокойный, прерываемый внезапными стонами. Однако сон этот уже овеян другою жизнью, которая завтра, как только наступит рассвет, непременно даст новые всходы.

Его мысли опять прерывает крик ночной птицы, зловещий, похожий на рыдание. Зажав в руке карабин, Николай идет вдоль заграждения, собранный, настороженный. Идет навстречу рассвету.


Перевел с болгарского А. Собкович.

Загрузка...