Юзеф Озга-Михальский КРАХ

Под канцелярией «третьего рейха», прикрытые железобетонными доспехами, стыли тела живых манекенов. Груды шоколада и сухарей заполняли бункер. Эсэсовские охранники караулили вход, а их фюрер, озираясь на восток, север, запад и юг, фыркал пеплом и давился дымом. Отовсюду надвигалась катастрофа. Немцы остановились в своем галопе, в езде на железных ослах, и уже не могли двинуться ни вперед, ни назад. Их логово являло собой образ погрязшего в нечистотах вертепа. Буря вбила притон под скалы, и море с ревом врывалось в его нутро. Это уже была всего лишь бетонная пещера, могильный склеп, обложенный глыбами кварца, живое кладбище, которое в любой миг могло быть сметено одним мановением пальца советской артиллерии. Гитлеровский караульный видел вонзающиеся в стены бункера красные языки огня, которые плясали по городу, напоминавшему горящий торфяник. Пылали дома и улицы, старательно ухоженные парки и площади, горели люди и не доеденные огнем призраки; рыхлый пепел покрыл город. В бункере стреляли пробки шампанского, от очередной свечи поджигалась очередная сигара, слух улавливал взрывы бомб и бульканье пуль. Мощная буря стучалась в окна, словно желая проверить: есть ли внутри то, что она ищет? Проржавевшие генералы бегали с картонными папками, рассыпавшимися у них в руках вместе с неотправленными приказами, вместе с крошащимися проводами телеграфа.

Бункер Гитлера был подобен катафалку с еще живым трупом, который бродил под бетонной крышей, пил кофе и все еще противился приближающейся смерти. Здесь ничто не принадлежало собравшимся владельцам; даже поражение не принадлежало им, ибо, в сущности, оно принадлежало народу, пока еще отождествляемому с ним. Теперь здесь был временный адрес основного поражения, которое с трудом примерялось к тесноте бункера и не могло понять, как же могло быть автором и исполнителем нечто столь ничтожное. Именно поэтому архитектор, победы не вонзил веху на бункер, а водрузил свой стяг на скелет рейхстага. Здесь ничто не предвещало спасения; все, что копошилось в бункере, было муравейником недонесенных мыслей, иллюзий, что кто-то, подчиняясь приказу, все еще торопится на свой пост.

Гитлер, не слыша страшных звуков уличных боев, появился в зале оперативных совещаний с лицом клоуна, скрывающего игрой разрисованной физиономии фальшь своих поступков и мыслей. У его лица, словно вылепленного из ваты и обтянутого кожей, были обвисшие брови и дряблый подбородок. Всем было ясно, что миф о его величии основан на жульничестве, и никто уже не жаждал его взглядов, они не стоили ни единого пфеннига. Он шел на ватных ногах, с бессильно свисающими руками, он как бы ползал в атмосфере захлопнутого бункера, среди офицеров и генералов, валявшихся в собственных нечистотах подобно загарпуненным акулам. Вентиляторы нагнетали под низкий свод пещеры тошнотворный запах разложения огромного города, стены дрожали от бомб и снарядов. Фигура Гитлера извивалась подобно гусенице, выкарабкивающейся из кокона, и впитывала в себя этот тошнотворно-сладкий запах, нездоровый смрад распада «третьего рейха». Генералы и офицеры, заботившиеся уже только о себе, о том, чтобы пережить осаду и скрыться при первой же возможности, стали всего лишь нерадивым гарнизоном, они стояли и лежали, словно свесившись через борт корабля, который через минуту должен затонуть. Мешок опилок, заполнявший мундир Гитлера, застыл на дряблых ногах. Дилетантски расставленные декорации кошмарного фильма расползлись по всем швам. Казалось, Гитлер скажет им что-то из области тех мистических пророчеств, о которых разглагольствовал прежде. Но ни он, ни они ничего такого сказать не могли, смотрели в темные гроты окон, на лохмотья своих тел, смотрели, ничего не видя, не испытывая ни стыда, ни гордости, ни желания умереть с честью.

— Господа! Я решил застрелиться…

— Хайль!.. — выкрикнули все, надеясь, что если это произойдет, то они смогут разбежаться каждый в свою сторону.

— Господа, откройте дверь…

Сдерживая дыхание, они считали шаги, а когда он скрылся — ожидали выстрела. Но то, что было скелетом, обложенным опилками, не торопилось умереть. Выстрела не было. Мраморная комната напоминала теперь убогую лавчонку, в которой кто-то торговался с продавцом из-за последней бутылки пива.

— Пойдите туда кто-нибудь!..

Один из офицеров отстегнул от пояса пистолет и, не спеша, словно само время дуло ему в лицо, толкнул дверь и выстрелил. Капли пота покрыли лица генералов, волна отлива развернула их к выходу, они почувствовали облегчение, словно им вырезали больную печень.

— Готово?

— Вынести и облить бензином!

Две группы по четыре человека поспешно выбросили два трупа во двор. Все заспешили и выглядели теперь как злодеи, которые хотят выкрасть еще и собственную шкуру. Страх их лиц, сумятица бегства и стук сапог по плитам двора далеки были от строгого порядка полковых штандартов и четкости приказов — ничего из этого не уцелело. Океан войны, нависший над Берлином, делал атмосферу душной и тяжелой. Беглецы выскальзывали из бункера подобно утопленникам, протискиваясь сквозь щели клетки, сооружение которой обошлось им в четыре года войны.


В тот день, после артиллерийской подготовки, Советская Армия начала общий штурм города и прорвала все внутренние линии сопротивления. Победоносные войска пробились через каналы и мосты, через площади и улицы, через весь невероятный и многоярусный бред смертоносных препятствий, пульсирующих тотально и до конца, вплоть до скрежета ключа в бункере Гитлера. Город был взят, и величие победы простерлось над огромной зоной руин, которые стали всего лишь документом окончательного поражения. Обратив свое варварство против самой себя, зловещая прусская культура скалила на людей зубы трупа. Осязаемая телесность поражения превратилась в факт истории, а костюм «третьего рейха» перестал быть неизвестно откуда появившимся одеянием Гитлера. Общепринятые нормы пришли в четкое взаимосоответствие с телом и душой, тесно прилегая к ним. Борьба между кровавым гангстером и федеральным агентом совести «третьего рейха» выплеснула в одной персоне на берег все фикции. Но над этой опустошенностью, над убожеством бункера «третьего рейха» надзирало нечто большее, чем скудная немецкая совесть. На стенах Берлина, как бы начертанные рукой бдительного разума, появились слова: «Гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий остается». Но бункер, хотя труп из него и выбросили, еще стоял, заполненный грудами награбленных ковров и произведений искусства, мебели, мехов и хрусталя, стоял, огражденный правом собственника, которым был народ. Это ужасно, но именно немецкий народ был собственником бункера, в котором валялись матрацы, сотканные из волос концлагерных узников, светились лампы в абажурах из человеческой кожи. В бункере Гитлера перемешались мешки макарон со снимками отправляемых в крематорий детей, груды консервов — с тайной смерти умертвляемых «циклоном». Теперь все изумленно оглядывались назад, на человека, выкинутого за дверь и облитого бензином. Многим казалось, что все это — безумная легенда, ничего не имеющая общего с действительностью, апокалипсис, в котором люди неповинны. Однако необъятные границы власти облитого бензином человека были рубежами современности; все происходило наяву, с величайшей последовательностью, с применением средств, свидетельствовавших о знании как анатомии, так и тернового венца человека. Полосатая арестантская одежда и ковры, залитые запекшейся кровью, не позволяли поддаться обману вульгарного анализа, сводящего явление к сфере мифа, к эпохе бесноватых медиумов, к хаосу предыстории, уже являвшейся поприщем многих логически развенчанных абсурдов. Ничего подобного сделать было нельзя, невозможно было ни убежать от этого злодеяния, ни скрыть его. Между черными дымовыми трубами виднелось ясное небо, весеннее солнце освещало развалины баррикад. Добро как бы пробуждалось ото сна и, жаждая утра, искало колодца, чтобы смыть с себя тяжкое бремя.

Торжествуя, советские солдаты выстреливали в воздух последние патроны, словно желая сбросить с себя тяжелое ярмо, освободиться от дьявольского груза, столь долго принуждавшего их к кровавым битвам. Будучи невольными филантропами величайшего сражения, они стремились сбросить со своего тела тяжелые боевые доспехи и освободить душу от убийства. Злодеяние будет судимо своим порядком, а сейчас они хотели мыслить своими словами. Война — это самое тяжелое порабощение человека, и наиболее прекрасной будет та война, которая никогда не разразится. Человеку для самопознания жестокость не нужна. Мысли солдат переплетались с изумлением: невозможные, казалось, для решения судьбы — решились.

Среди этих ликующих воинов, в конце аллеи Унтер-ден-Линден, там, где размочаленные до основания липы светили мезгой, где третий полк дивизии имени Тадеуша Костюшко встретился с подразделениями Первого Украинского фронта, совместно штурмуя Бранденбургские ворота, встретились Хелена Чапская и Бартош Награба. Их изумление соответствовало моменту, и они в один проблеск секунды вдруг как бы очнулись; неизмеримая значимость событий и справедливости одной рукой достигала неба, другой — касалась земли и сожженного бункера Гитлера. Над выжженным полем битвы висело утреннее солнце, дополняемое ветром и запахом распускающихся листьев. Удивление Хелены превысило грань невозможного.

— Это ты, Награба? Откуда ты взялся?

— С Коневым, через Ченстохову. С Сандомирского плацдарма, — уточнил он адрес начала своего похода, как бы стремясь избежать всяческих коллизий с действительностью и не разрушить искусного образа победоносной войны, в которой он принимал участие, структуры каждого сражения и системы наступления, завершавших здесь свой последний шаг. Он еще и теперь прикладывал ладонь к уху, ловя последние отзвуки затухающего отступления далеких химер.

— А вы, товарищ Мария?

— Я пришла сюда с Первой армией, с Черняковского плацдарма…

Безмолвие непрерывности их мыслей казалось чем-то непостижимым. Их охватил тот момент изумления, то торможение текущего времени, которые вызывают краткую потерю дара речи. Вспышкой беглого взгляда они заметили мундиры польских офицеров, а среди них — лицо Михала Роля-Жимерского. Польская группа продвигалась быстро, словно спешила к источнику сокрушительного поражения. Выражение лиц польских офицеров было сосредоточенным, словно они остерегались дурных снов; шли, не замечая преходящего характера жизни и заблуждения чувств, шли по живой карте Европы через величие и трагизм истории, управлявшей их пальцем на спусковом крючке… Битва, которая еще продолжалась, отсчитывала жизнь по секундам, еще функционировал режим войны, еще слышались последние мгновения ее бытия в драме всевозрастающей справедливости. Горизонт сокрушенной столицы приостановился у теней черных шпилей, как конник у брода. Слава пила горький дым победы, но не погружалась в него; она пережила слишком много смертей, взлетов и падений, чтобы надменно потрясать своей хоругвью.

Красная Армия в союзе с Польской Армией находилась в Берлине. Пылал порванный в клочья дьявольский кодекс Гитлера. Социалистическая политика любви к ближнему разорвала заклятые цепи и становилась наконец политикой мира, политикой, для которой не будет конца. Хелена и Награба стояли словно среди широкого половодья, словно участвуя в сцене огромной драмы о человеческом достоинстве; важны были как величие момента, так и множественность текущей минуты, сумма которых творила годину победы.

Хелена опустилась на каменную глыбу, вырванную из ограды, — соединяющая столбы решетка лопнула. Этот момент, возникший из столба дыма и из глубин сердца, взвился в небо подобно голубю, который выносит из застывшего среди трещащих ледников города оттаявший сон и все еще остается на грани между своими грезами и явью. Не открывая глаз, она думала о том, что еще грозно сжимало грудь и о чем через день после победы сказал большой немецкий поэт: «И ведь что-то подобное правило миром! Пусть же никто не спешит ликовать! Еще плодоносить способно чрево, откуда на свет появилось оно!»

Теперь это зло было подвластно трезвому присутствию добра, которое уже создавало логично расположенные исходные пункты ландшафта разрушенного города. Человек, дошедший сюда через поля сражений, не был случайным прохожим: он знал, где он, что позади него и что впереди. Извечная военная стезя исчерпалась. Свобода перестала быть только формой сохранения существования человека, она вступала на уровень полного освобождения и нуждалась в целях — проводниках для провозглашения эры мира.


Перевел с польского Л. Васильев.

Загрузка...