Тина Донжашвили РЯДОВОЙ МАТВЕЙ МАРЬЯХИН

Был последний год войны. Год уже предопределенной победы Добра над длительно беснующимся злом. Но конец той беспощадной битвы пробивался сквозь ожесточенный артиллерийский ураган, зарево пожарищ и дыма, сквозь предсмертный стон бесчисленных жертв поединка двух миров.

Гвардейская танковая дивизия, после двухдневных кровопролитных боев прорвав оборону противника, вышла к юго-западу Кенигсберга.

Медсанбат, утяжеленный большим количеством раненых, задерживался. Персонал работал круглые сутки, торопясь оказать раненым помощь и отправить их в тыл. Но поток раненых не прекращался, и начальник медсанбата нервничал: командиру гвардейской дивизии свойственны глубокие рейды в тыл врага, замешкаешься тут, поди потом догоняй его! А тут еще капризы всякие да чертовы упрямцы!

«Чертов упрямец» — это и рядовой Матвей Марьяхин. Его доставили с рваным осколочным ранением мышц бедра еще при освобождении литовского города Вайноде. Марьяхина подготовили к отправке в тыловой госпиталь, но не тут-то было! Он наотрез отказался от эвакуации. Упорство его не сломили ни уговоры, ни приказы. Всякий раз, когда медсанбат готовился к передислокации, он твердил:

— Если я вам в тягость, езжайте хоть к черту на рога, я и без вас доберусь куда мне надо!

И вскоре все убедились, что он не уедет назад, в тыл, ни на шаг не отстанет от медсанбата, который шел вперед, вслед за дивизией.

Рана Марьяхина, поначалу кажущаяся пустяковой, не заживала — бедру с рваными мышцами необходим был покой, а говорить о покое в медсанбате, который неотступно следовал за дивизией, стремительно наступающей на врага, было просто смешно. Как часто на войне из-за чрезмерной реальности смешным казалось далеко не смешное!

Бывало, медсанбату удавалось оставить Марьяхина на попечении пришедшего на смену ему госпиталя, но спустя некоторое время Марьяхина обнаруживали на дороге, на которой он поджидал медсанбат, обхватив ладонями свое раненое бедро.

В конце концов в медсанбате решили добиться скорого его выздоровления, чтоб отправить в часть — другого пути для Марьяхина не существовало, это уж точно! И весь персонал медсанбата, как бы сговорившись, старался поскорее вылечить Марьяхина, чтобы избавиться от него. Да, да, избавиться!

Он не вызывал к себе симпатий. Шел ему двадцать восьмой год. Был он большой и нескладный, с рыжинкой в быстро отрастающей щетине на впалых щеках. Угрюмый и замкнутый, он изредка вскидывал голову, и тогда в светло-голубых его глазах окружающие видели такую ненависть и злобу, что, казалось, он вот-вот кинется даже на того, кто оказывал ему помощь. И он не умел, да и не старался скрыть свою ожесточенность.

Тысячи раненых прошли через этот медсанбат за все время войны, и впервые персонал заботился о раненом лишь для того, чтобы поскорее избавиться от него. Ну и что же, что его доставили прямо с поля боя? Ну и что же, что за войну он хлебнул не один фунт лиха? Санитар, сопровождающий его, наспех сворачивая в клочок газеты махорку, рассказал, что дивизия, освободив белорусское село Яблонку, расположилась на двухчасовой отдых, а Марьяхин отпросился в соседнее родное село. Ушел на два часа обыкновенный солдат, а вернулся оттуда зверь зверем. Молчит все, а как посмотрит, мороз по коже пробирает. Что там было с ним, бог знает…

А было вот что:

Бежал Матвей в родное село, бежал радостный — сейчас увидит своих, оставит им сумку, набитую гостинцами, что ребята наказали передать сыну Васютке. Обласкает своих, и обратно. Теперь уж недолга разлука, до самой границы дошли…

Казалось, какая еще невидаль могла поразить солдата, перевидавшего на дорогах войны столько несчастья и горя?! Но видом сожженного своего села он был потрясен. Не только потому, что это было его родное село, а потому, что оно напоминало умирающего, покинутого живыми. И потому, что палящее солнце, застывшее в зените, лишало его тени. Где-то вдали что-то дымилось, в знойном мареве дым темным саваном стлался по земле. Могильными плитами высились черные дымовые трубы там, где прежде были избы. В мертвую тишину гвоздями вбивалось карканье сытого воронья, и висевшие на столбах мертвецы пустыми глазницами смотрели в отнятый у них мир.

Матвей пошел медленно. Он ступал осторожно. Ему казалось, что тяжесть его тела усиливала боль распятой земли. Он шел спотыкаясь и время от времени останавливаясь. Он ни о чем не думал, стоя у обрушенной стены и прислушиваясь к чему-то. До него с опозданием дошло, что слышит он человеческий голос, тихий голос женщины. Потом он стал различать слова и наконец стал вникать в смысл этих слов.

— Нельзя, лапушка, нельзя это кушать, малыш. Дай, положим в ямку, вот так… И сверху присыплем землицей, вот так…

За стеной Матвей увидел: женщина сломанной лопатой бессильно ковыряла землю. Рядом с ней стоял ребенок и зачарованно смотрел на яблоки, лежавшие в подоле его рубашонки. Он брал по одному яблоку и подносил ко рту. Женщина перепачканной рукой гладила его по голове, ласково отбирала у него яблоко, клала в ямку, засыпала землей и притаптывала ее.

— Потерпи, голубочек, совсем-совсем немножко потерпи, и вместо этих ты получишь большие красные яблоки… А эти нельзя, ты ведь знаешь, фашисты в них смерть запрятали… Вот марьяхинский Васюточка не утерпел и съел яблоко, и потому его закопали в землице…

…И распятая земля, и женщина с ребенком, и дым, и развалины, и воронье, и люди с пустыми глазницами — все смешалось, завертелось, огненным шаром взвилось к небу и грохнуло обратно, ему на голову.

Проходили минуты. Медленно прояснилось затуманенное сознание. Испепеленное его тело дрожало. Из глубины вдруг провалившихся глаз текли жгучие слезы.

Матвей вышел из-за стены.

Увидев его, женщина тихо вскрикнула. С неожиданной силой замахнулась лопатой и прикрыла собой ребенка. Мальчик опустил подол своей рубашки, обхватив колени матери и обезумевшими от страха глазами уставился на пришельца.

— Матвей… — судорожно выдохнула женщина и выронила лопату.

Потом уже женщина эта, соседка Мария, рассказала ему, как фашисты скармливали изголодавшимся детям и старикам отравленные продукты, как отравили они маленького Васютку и как прикончили прикладом его жену, кинувшуюся отнимать у ребенка отравленное яблоко.

Потом Мария помогла Матвею снять со столба труп отца и предать его земле…

Конечно, медперсонал не мог знать всего этого, а если бы даже знал, то у него, работающего круглые сутки, не было ни времени, ни сил разделять горе каждого в отдельности. Сочувствие их выражалось в работе без отдыха, пока держали ноги, пока от голода не начинало мутить и двоиться в глазах, пока слушались пальцы. А Матвей Марьяхин своей дикой злобой и неприязнью ко всем отнюдь не располагал к выражению ему сочувствия.

Наконец настал желанный день. Матвей Марьяхин уходил из медсанбата. Уходил и медсанбат. Он был уже на колесах. Нагруженные машины стояли у выезда на главный тракт, но неизвестно, сколько им пришлось бы простоять, уступая дорогу колоннам машин с боеприпасами, идущим к линии огня. И Марьяхин не стал их ждать.

Он ушел в шинели с чужого плеча, с вещмешком за спиной, с автоматом, свисающим с шеи на грудь, и в надвинутой по самые брови пилотке. Ни с кем не попрощавшись, он быстрыми шагами шел к изрытому тракту. Из медсанбатовских машин видели его удаляющуюся фигуру и поняли, что он решил на попутных быстрее добраться до своей части.

На тракте с противоположной стороны показалась толпа беженцев. Люди бежали из своего обреченного города, бежали от войны, от огня, бежали, очевидно, сами не зная куда. Шла толпа старух и стариков, женщин и детей повзрослев, а маленьких — катили в колясках. В колясках с исхудавшими белокурыми и голубоглазыми детьми ехали их заводные кони, машины или белокурые голубоглазые куклы с круглыми розовыми щечками.

— Товарищ начальник! — вдруг закричал военфельдшер. — Марьяхин к беженцам пошел! К коляскам!

И казалось, этот истошный крик перекрыл грохот войны. В устрашающей тишине застыла минута. Как будто все исчезло. Остались лишь детские коляски и озлобленный Марьяхин. И казалось, все живое замерло в ожидании страшной развязки — очереди марьяхинского автомата.

Но наступила вторая минута.

Марьяхин стоял перед коляской, широко расставив ноги. Отодвинув автомат чуть вбок, расстегнув шинель, он извлек из кармана штанов кусок белого-белого сахара и, чуть наклонившись, сунул его в доверчиво протянутую руку ребенка.

Истекла и эта минута.

Судорожно сжатые костлявые пальцы седой женщины пристыли к раме коляски, а на ее смертельно побледневшем лице пробилась робкая заискивающая улыбка.

Марьяхин смачно сплюнул в ее сторону, вскочил на подножку грузовика с боеприпасами и исчез за дымной завесой уходящей вперед линии огня.


Перевела с грузинского В. Зинина.

Загрузка...