Глава тринадцатая Крушенье

Оказалось, что снять в Ницце дом для двух больших семей дело довольно сложное. Эмма со свойственной ей практичностью нашла было, обходя побережье, неплохую дачу с садом и даже с козьим молоком для детей. Правда, она сомневалась относительно эстетства Георга и присутствия козы… Однако затем выяснилось, что дача еще только будет достроена через месяц, Эмму подвело при переговорах с владельцами плохое знание итальянского языка.

Сняли наконец дом Сю (по имени его хозяина), похожий на башню с двумя тесными этажами, увитый до крыши плющом. В здешнем хозяйстве также была коза с упрямой горбоносой мордой, долгой розоватой шерстью и скорбным блеянием. Но приехавший после всех Георг отнесся к ней вполне благосклонно, находя в ней нечто библейское. Молоко нужно было полуторагодовалой дочери Эммы. И в ноябре у Натали родилась крошечная Ольга.

Потянулось странное существование двух семей под одной крышей, с общим столом и прогулками. Натали была нежно-задумчива. Она говорила о гармонии их теперешней жизни, больше ей ничего не надо.

Между тем Георг (Герцен узнает это позднее) настойчиво звал ее оставить дом Сю и бежать. Требовал…

Натали из последних сил держалась за остатки их прежних отношений. Она удерживалась на грани. «Георг — брат и близнец, — говорила она. — С ним хорошо даже молчать, мысль не задевает за него и не спотыкается, почти как без чьего-либо присутствия». Как свой человек, он постоянно находился в детской, и его внимание к детям особенно трогало ее. Их записки друг к другу были почти молитвенными по тону… Александр смотрел на них с чувством бессилия. Того бессилия что-то изменить, когда все катится под гору.

Но что же Эмма?.. Каменная выдержка? Или, напротив, безграничная гибкость убежденной безнравственности? Признаться, у Герцена нет ответа. Уверенная, что все вокруг не могут не умиляться ее мужу, она ворковала своим резким голосом нечто сентиментальномеркантильное — исключительно о нем — и восторженно закатывала свои большие глаза в желтоватых ресницах.

Что это было — столь непоколебимая выдержка Эммы, воистину каменная? Так не может человек любить другого человека… Так вожделенно, слепо и безлично тяготеет один предмет к другому на виденных им музеях страшноватых картинах-аллегориях великого фламандца Босха, думал Александр.

Позднее исследователям станут известны некоторые из писем Гервегов друг к другу той поры, которые прольют свет на устремления Эммы и Георга. Она давно уже ревновала. Но при «содержане»-супруге именно она была добытчицей, и это определяло ее психологию. В последнее время она с семьей жила на десять тысяч франков, занятых ею у Герцена, и ему же она без стеснения посылала счета на свои покупки. Гервег также уже знал, что разорен… Он отчасти увлечен и даже сам боится своей страстности, а отчасти относится теперь к Натали как к источнику своего благополучия, поддерживает в ней ее экзальтацию. Хотя она против окончательного сближения и постоянно говорит ему, что не уйдет от мужа. Пока это его устраивает…

Тянулось их зловещее существование семей под одной крышей, в котором двоих связывала тайная привязанность, Александр испытывал смесь чувств, способных привести к затмению рассудка, и, пожалуй что, никто не уважал друг друга…

Перед Новым годом Натали заказала групповой портрет детей здешнему талантливому акварелисту: возле клумбы с цветами сидят Саша-младший, темнобровая Тата с пухленькой Ольгой на коленях и в отдалении — сама Натали. Предназначался портрет Георгу…

Лицо Герцена исказилось, когда он услышал о том впервые. Она была испугана его страданием.

— Так пусть он будет твой! Или… я закажу еще. — В голосе ее слышались слезы.

— Нет, зачем же, что за шутки!..

Новый год они также должны были встречать вместе. Александр был напряжен, сыпал остротами — так у больных в последней стадии отравления организма порой наступает эйфория: веселость без радости. Натали теперь уже, казалось, нравилось противоборство его и Гервега из-за нее. И может быть, она слегка мстила Александру за его поглощенность своим, за его постепенный отход от привычной ей интенсивности чувствований… мало ли за что еще, увы, женщинам, как правило, есть за что мстить мужчинам. Уж хотя бы за большее моральное и физическое страдание, что выпадает на их долю, а те не всегда умеют или склонны разделить его. Она была отчасти отчуждена сейчас от Герцена…

Он видел это. Произнес тост:

— Если уж все гибнет и распадается… так за то, чтобы уж скорее!

Гервег улыбнулся. Его поправка к тосту:

— За то, что все кончается и переходит в другое!

— Но не проходит бесследно… — почти одновременно сказали Герцен с Натали.

— Пусть так, — беспечно сказал Георг, отбрасывая волосы, и засмеялся. Во всей его повадке читалось торжество.

Александр ненавидел его сейчас за откровенно продолжаемую игру… борьбу.

Они объяснились с Натали после той новогодней ночи.

Она была смущена, и в ней уже не было той уверенности в своей незамутненной совести, что год назад. Так что же она выбирает? — спросил Александр. Пришла пора окончательно решать.

Она боится себя… И панически боится отъезда Герцена. Может статься, сама уедет на год в Россию или в Англию. Что же, пусть так, согласился он. Все сейчас в ее руках, но только чтобы окончательно, без этих приливов и отливов, от которых он теряет разум, сам себя не узнает.

Назавтра они совместным письмом сообщили Гервегам, что их семьи должны расстаться. Дальше его и ее прощальные записки носил с этажа на этаж Горас и требовал с Натали и с отца сольди за доставку.

Она написала ему, что для нее невозможно строить свое счастье на несчастии такого человека, как Александр.

К Герцену бросилась Эмма с упреками в том, что он держит жену насильно и она должна ехать. Они погубят великое существование! (Имелся в виду Гервег.) Ее Георг вне себя! Герцен ответил, что пусть она в таком случае поговорит с самой Натали.

Разговор двух женщин кончился сердечным приступом у обеих.

Натали потом плакала сутками и твердила, что он убьет себя! Из гостиницы, куда переселились Гервеги, исправно сообщалось, как он переносит разлуку. В бойкой мордочке Гораса, передававшего письма, появилось что-то злорадное.

В них говорилось, что Гервег в помрачении и врач находит у него помешательство. Он вычистил пистолет!

Он очень… выверенно выходил из себя. Происходящее было похоже на шантаж. И являлось им. Между тем от страха и тревоги сходила с ума Натали. Александр должен был прекратить эту пытку. Он увиделся с Гервегом для решительного разговора.

Обрывист был берег моря в том месте, где они встретились. Зачем он тогда не сбросил его со скалы? — спрашивал он себя потом не раз. Он погубил бы себя, но спас бы ее. Герцен хорошо помнит тень такого своего желания, но где-то в уголке сознания был не менее сильным запрет оборвать чужую жизнь.

Итак, они беседовали… Гервег инстинктивно отодвинулся от края скалы.

— Георг, ты затронул нечто, к чему не имел права прикасаться!

Тот молчал в ответ. Лицо его казалось Александру словно бы истоптанным…

Наконец он проговорил:

— Всё сложнее, чем ты думаешь, Герцен! Ты ограничен, да! — В его лице была растерянность, досада, мстительность… только не чувство вины. Как вдруг он кинулся на грудь: — Ты, Герцен, все же вполне ветхозаветен в своих притязаниях на мораль! Я и люблю тебя за это… (Герцен отстранился.) Ты, может быть, просто рудиментарен… то есть не являешь собой никакого общего правила, нормален — я!..

Александр пожал плечами. И Гервег постарался изобразить на лице недоуменное и презрительное сожаление. Наконец он признался, что у них нет денег на отъезд и что они должны в городе трем торговцам…

Это уже было истинным в потоке слов. Александр пообещал заплатить. И выдал ему на дорогу. Деньги у него были с собой, он предполагал такой поворот дела.

Они отбыли через день. Поручив Герценам своего сынишку Гораса… Его оставили пожить в Ницце и послали в дом Сю с запиской. Рассчитывая, что их разрыв, как и прекращение материального обеспечения их семьи, — на время. Да есть ли для них хоть что-то, что всерьез?! — спрашивал себя Александр.

Гораса они отправили через месяц к Гервегам, выяснив за это время, что те остановились во Флоренции.

И переехали в дом Дуйса на другом конце города. Чтобы уж все заново.

Малая свеча горела в комнате. Яркий свет был бы сейчас слишком силен и резок, он срывал бы покровы, в то время как их нужно было осторожно распутывать. Им следовало выговориться и прийти к новому взаимопониманию, сожалению о недавнем прошлом, прощению.

Увлечение Натали еще не прошло. Такое сглаживается с годами. Но у нее и у Герцена их привязанность к семье была столь прочной, что расстаться им было бы невозможно. Потрескивала свеча…

Тихое зимнее солнце побережья было как тот же исцеляющий свет. Они остались сейчас почти наедине. Луиза Ивановна с Колей и его учителем уехала навестить в Париже Машу. Машенька стала женой Адольфа Рейхеля, и у нее родился сын Александр.

Им было уютно в их уединении. Ощущение покоя и света исходило и от пробуждающегося по весне приморского края. Нежность и жалость наполняли их души. Есть какая-то щемящая нота у раненой любви…

Надежду вселяло даже то, что новый их дом — Дуйса — был не похож на прежнюю башню, увитую жестким плющом, теперешний их дом напоминал продолговатую шкатулку, а за ним тянулся ступенчатый сад на взгорье. В нем сейчас зацвел миндаль. И впереди было целое — солнечное и штормовое в этом году — лето. Жить стало хорошо и можно.

Все же с наступлением осенней поры, тех месяцев, когда Александру было особенно нестерпимо в прошлом году, неясное беспокойство вновь стало порой сжимать его сердце: все не могла отойти болевая память о минувшем…

А затем вдруг начали приходить новые письма от Гервега — не удивительно ли?! — с прежними притязаниями на дружбу. Солидарно с Натали они не ответили на них, но письма вселили в него теперь уже более отчетливую тревогу. Скверно было уж то, что т е, грязные шуты, вновь вспомнили о них с Натали. Герцена стали томить темные предчувствия. Он не безоговорочно, но верит в них: как всякому много испытавшему человеку, ему знакомы минуты неясного предощущения беды… Происхождение их хоть и не легко, но возможно объяснить. Новое страдание обычно приходит по уже проложенному следу, на котором все обожжено в душе — медленно заживляется, но зарубцуется ли вполне? И оттого болезненно и чутко реагирует на призрак новой боли, точнее, чем разум, угадывает ее вероятность, приближение. Увы, столь обилен ранящим сегодняшний мир…

Слишком туго захлестнулось. У Александра появилось предощущение трагического исхода.

Не обмануло сердце… Последовало одно за другим.

16 ноября возле Гиерских островов погибло судно, идущее в Ниццу из Марселя. На нем ехала Луиза Ивановна с Колей, с горничной, немецкой племянницей и Иоганном Шпильманом. Герцены с нетерпением ждали их прибытия, на столе уже были разложены игрушки и подарки для Коли. Море штормило не больше обычного в эту пору. И мать прислала с дороги такое веселое и довольное письмо…

Ночью их пароход (тогда говорили «пироскаф») столкнулся с другим, и тот расколол его на части.

На следующий день рыбаки привезли среди первых спасенных почти бесчувственную, с размокшими русыми локонами племянницу Луизы Ивановны и ее горничную. Они провели ночь на прибрежных камнях в полосе прибоя. Ничего не знали о судьбе остальных…

Александру было, пожалуй, все же легче: он ездил и пытался искать их по островам и рыбацким деревушкам. Натали же не могла отправиться с ним, слишком ослабев от нервного напряжения в первую ночь без вестей о пропавших. Каково же ей было потом ожидать известий о них в течение еще десяти суток…

В больницах и в домах у рыбаков Герцен разыскал всех спасенных и расспросил их. Под конец встретил среди них очевидца, положившего конец надеждам. Тот вспомнил, как на рушащейся палубе Луиза Ивановна отталкивала молодого учителя Шпильмана: не смейте меня, спасите одного ребенка! Всех их оглушило и захлестнуло волной.

С этого дня Натали почти не вставала с постели, уже не выздоравливала…

Шли месяцы. Чтобы как-то развеяться, Александр отправился сопроводить домой свою немецкую родственницу, девушка долго была в нервном шоке.

Он встретил в Берне Николая Сазонова. И тот заговорил с ним на набережной: между фраз о погоде, как общеизвестном — о том, что все здешние в значительной мере понимают Герцена, да! Но все же нельзя насильно удерживать Наталию Александровну, скрывать ее от Гервега!

— Послушай, все равно она поклялась приехать к нему, как только ты немного успокоишься. Я сказал Георгу, — продолжал Николай Иванович, — что буду в этой ситуации душой на твоей стороне. И все же больше всего я люблю справедливость… Поэтому, Александр, не годится не отпускать женщину к любимому человеку! Я и сам всегда искал откровенных чувств и не отступал перед каким-либо следствием страсти, из-за чего было прослыл… — не успел закончить фразу Сазонов. Герцен с застывшим лицом зашагал в гостиницу.

Он думал: безусловно месть Гервега! Болтать, чтобы отомстить женщине… Однако новая рана пришлась на еще не зажившую прежнюю. (Могла ли она когда-нибудь окончательно затянуться?) Была ведь память о скрытности Натали… Нельзя поэтому сказать, чтобы он совсем не поверил услышанному…

Наконец он снова в Ницце. Сама здешняя природа, солнечные и снежные вершины вдали, зелень и плотные тени средиземноморского побережья действовали сейчас давяще на него, униженного, уничтоженного.

Их разговор с Натали имел новый для них оттенок безысходности.

— Лучше мне умереть… Твоя вера в меня разрушена, — говорила она. Это были не пустые слова. Она истаивала в легочном жару. У ослабевшей и потерявшей жажду жизни, у нее в отсутствие Александра, несмотря на теплую погоду, начался плеврит.

А вскоре пришло письмо от Гервега, как понял Александр позднее, намеренно довершающее «моральное убийство»… Письмо — продуманная низость: со скользкими намеками.

— Он все это пишет? Покажи… не верю! — Раздался ее потрясенный крик: — И это любовь, любовь?!

…А ведь Александр, поняв сам, не раз объяснял ей, что для Гервега тут нет никакого противоречия…


Герцен пытался затем, много спустя, до конца осознать для себя данную патологию… нет, отчего же, обыденную здешнюю реальность и норму — психологию Гервега.

Наверняка, догадывается он, соблазнитель чувствовал некоторую привязанность к своей жертве. Такое тяготение бывает во всяком преследовании. Но когда та ускользнула, тут осталось место только себялюбию, желчи и мщению. Есть бездны человеческой совести, и есть чудовища ее…

В этом он в полной мере отдал себе отчет позднее. Слишком поздно. Когда происходящее уже сгубило Натали.

Теперь же… У него пылал мозг. Он говорил себе: что же тогда может человек для другого человека? Мудрость — в пощаде… Он должен простить ее, даже если все так, как тот пишет. Но не мог не терзать ее расспросами… Он теперь уже не умел не «пытать» ее… И, увы, лишь отчасти сознавал это как помрачающее его затмение, да, именно затмением была сейчас жажда обнаженной истины, которая теперь могла отнять самую возможность совместного существования и которая — это станет ясно скоро — в числе прочего способствовала гибели Натали… В прямом смысле гибели — ибо она говорила и действовала, растрачивая последние крохи своих сил.

Она сказала, что хочет сама потребовать объяснений от Гервега. С пятнистым румянцем затяжной лихорадки, с едва пробивающимся дыханием она отвечала теперь на письма из Берна… Да, пусть она сама пресечет клевету, он допустил это.

Их переписка почти у смертной черты. Гервег вновь требовал, чтобы она уехала из дома: Герцен великодушен и несомненно выделит ей капитал. Она же молила вернуть ее письма. Ожесточенно он обвинял ее в том, что их отношения вылились в «их страсть» не по его инициативе: иначе ему было невозможно понять ее слов и поступков! Ты обвиняешь меня… меня?! — воскликнула она. Ах, русская дама имела в виду лишь нечто духовное? А знает ли она что-либо о правах красивого и сильного животного, разбуженного ею? Она упустила из виду грубую конкретность чувственности!

В последний раз она на полчаса поднялась с постели 25 марта, в день рождения Александра. Герцен просил приехавшую из Парижа Машу не показать взглядом, как она изменилась… На нежном лице Натали впервые появились глубокие морщины. Воспаление легких у нее прогрессировало. Она видела тут возмездие судьбы за свое своеволие, и это подрывало ее решимость жить, сопротивляться болезни.

Александр сам поил ее апельсиновым соком с ложечки. И он с ужасом перечитывал в эти дни «Кто виноват?». У героини его повести было то же происхождение — от барина и крепостной, такое же детство и черты характера… даже лица; похожий роман, смерть… Неужели им была предсказана ее судьба?!

Живший в последние полгода у них в доме врач уже не скрывал своего беспокойства:

— Как я нахожу состояние вашей жены? Оно внушает опасения.

К началу мая у больной не прекращалась лихорадка и было частым беспамятство. Она уже знала, что умирает.

— Береги Тату, она страстная и глубокая натура, Саша — защищеннее, — повторяла она.

Он воспринял ее слова как завещание.

— Все это сделал он! — выдохнула она однажды.

Теперь они имели право вместе проклинать его, не самих себя и не друг друга… Впрочем, последнее было вряд ли возможно и для него и для нее.

Он прижался лбом к ее руке. Она горела. А губы улыбались напоследок запекшейся улыбкой.


Ее хоронили по-итальянски — вечером, при свете факелов.

На полу и на лестнице, на плитах мостовой лежали гроздья белой и красной герани. Запах ее спустя годы будет потрясать Герцена.

В довершение всего в груде почты, не разобранной за последнюю неделю, он нашел сразу несколько писем Гервега с вызовом на дуэль. Он наткнулся вначале на последнее по срокам, еще два, также не распечатанных в эти дни, были того же содержания, и в последнем потому сообщалось, что он трубит повсеместно о трусости Герцена! Далее он писал, что нет такого средства, к которому он не прибегнет против него.

Тут же он нашел… вполне марсианское по неуместности слов и чувств письмо Эммы о том, что Герцен, пожалуй, на ее взгляд, «все-таки этого не заслуживает…».

Да есть ли у них обоих хоть тень разума и чести? Кровавые шуты!


Внутренняя его потребность в каре Гервегу становилась непреложной.

И все же, видимо, это будет не дуэль, мучительно колеблясь, лихорадочно думая о том не одни сутки, под конец сказал он себе. Он считал, что худшая ее сторона в том, что обряд дуэли оправдывает всякого негодяя «почетным убийством» или смертью, которая тоже считается почетной. Дуэль, так сказать, восстанавливает честь. Герцен же, напротив того, должен доказать, что у его противника нет чести! Принять решение весьма непросто, ведь отказ от дуэли был воистину неслыханным: на такое не решались даже люди, стоящие выше светских приличий…

Не приняв пока окончательного решения (поскольку велико все же было искушение принять вызов — непосредственно и скоро утолить свой гнев), Александр Иванович кратко рассказал в швейцарской социалистической газете о происходившем между его семьей и Гервегом. Тот почувствовал себя опозоренным и какое-то время не выходил из отеля. Пытался опубликовать свою версию случившегося.

Все же Герцен еще несколько раз внутренне порывался стреляться, сталкиваясь с откровенным цинизмом и развязной болтовней противника… Герцен вообще колебателен — как человек живущий по-настоящему и всерьез, привыкший — после колебаний — неуклонно нести на себе последствия своих решений, а не играющий в жизнь…

Наконец он окончательно утвердился в решении: дуэли не будет. Пусть Гервег прирежет его, но на это надо побольше храбрости! Что же вместо того? Герцен хочет прибегнуть к открытому и гласному суду своих товарищей по политической вере, мнение только этого круга «новых людей» ему дорого. Теперь уж он не боится огласки, поскольку по милости Гервега их история известна в искаженном свете едва ли не каждому в Европе.

И поначалу казалось, что «суд» удается. Социалист и отставной военный Ернст Гауг высказал Александру Ивановичу: «Не думайте, чтоб мы позволили кому-либо из наших заключить безнаказанно ряд измен клеветой и потом покрыть все это дерзким вызовом. Нет, мы иначе понимаем нашу круговую поруку. Довольно, что русский поэт пал от руки западного искателя приключений, — русский революционер не падет!» Герцена поддержали иные из женевских радикалов и — в письмах — Прудон, Мишле и итальянские социалисты Орсини и Мадзини. Тот же Гауг публично дал Гервегу пощечину.

В остальном же… Соратников, к которым Александр Иванович апеллировал, подавляла непривычность ситуации и необходимость высказать какое-то определенное мнение с позиций, довольно чуждых здесь. На такое он мог рассчитывать скорее в Москве, в тамошнем своем кругу, вот что он понял теперь. Жгучее любопытство сквозило в расспросах… И ему как-то смущенно указывали на неотчетливость обстоятельств.

Он ошибся также и в здешних «новых людях»! Это надолго развело Герцена с ними.

Он решает поехать в Англию: может быть, там удастся суд над Гервегом. Герцен хочет посмотреть на тамошнюю эмиграцию, не слишком уже веря в осуществление своего намерения… Он поедет с Сашей. Младших детей, Ольгу и Тату, примут пока что в свою семью Маша и Адольф Рейхели.

Неожиданное известие из Парижа: у Машеньки умер малыш Саша, названный в честь Герцена.

«Это я прежний умер», — звучало в его мозгу.

Загрузка...