Глава двадцать восьмая Предвечернее

Ивана Сергеевича порой охватывало отчаяние. Вот теперешний разговор с дочерью… Полинетте уже двадцать с небольшим, она крепенькая, невысокого роста, зеленоватые глаза стали невелики и настороженны, и прежде всего обращает на себя внимание в ее лице самолюбиво выпяченная губа. Невозможно заставить ее отправиться с визитом в Куртавнель. Она утверждает, что была там куклой и не имеет никаких обязательств по отношению к н е й. Исступленно ревнует отца ко всему тамошнему.

«Как же ты можешь отказывать во внимании человеку, которого твой отец ценит больше всех других людей на свете?» — «Это потому, что она… любила вас». — «И что же? К тому же не любила… (Ясно, что дочь имеет в виду «роман».) Как это отражается на тебе?» Дочь сидит, спрятав взгляд… «Еще меня огорчает, что характер у тебя не меняется: все то же сочетание праздности, строптивости и недоверия… Эти склонности приведут тебя к сближению с людьми нравственно ниже тебя, которые будут тебе льстить».

Два года назад Поля закончила пансион. Живут они в приезды Тургенева в Париж втроем с воспитательницей из англичанок Марией Иннес. Милая и терпеливая эта дама собирает марки — ей шлют их все друзья Тургенева.

Иван Сергеевич объясняет в одном из писем то, почему между ним и его дочерью «мало общего: она не любит ни музыки, ни поэзии, ни природы, ни собак, а я только это и люблю». Да к тому же еще — искажающая чужая среда… «С этой точки зрения мне и тяжело жить во Франции — где поэзия мелка и мизерна, природа положительно некрасива, музыка сбивается на водевиль или каламбур — а охота отвратительна». Для его же дочери это все хорошо… Она не чувствует подмены, замещает другими полезными ей качествами. Вот почему она для него иностранка…

С чувством усталости размышляет Иван Сергеевич о здешней жизни. В Полинетте нет близкого человека. И — «черт меня тянет думать о счастье, для которого я не создан…» Ему предстояло устроить судьбу дочери, выдать ее замуж. Это было непросто, потому что она была не слишком красива и капризна. (Удастся только в 1865 году. Женихом ее будет владелец типографии Брюер, молодой человек сугубо порядочный «в здешнем понимании слова». Он скрупулезно проверит условленное приданое — «будто я шаромыжник какой»… Поле он будет нравиться.)

Устроить дочь — и тогда он обретет свободу. Пока что он бывает в России урывками, хотелось бы иначе. В одном из писем той поры он говорит об этой не ему лишь одному свойственной тяге: «Я должен все же сказать, что в родном воздухе есть нечто неуловимое, что вас трогает и хватает за сердце. Это невольное и тайное тяготение тела к той земле, на которой оно родилось. И потом детские воспоминания, эти люди, говорящие на вашем языке и сделанные из одного теста с вами, все, вплоть до несовершенств окружающей вас природы, несовершенств, которые делаются вам дорогими, как недостатки любимого существа, все вас волнует и захватывает. Хоть иной раз бывает и очень плохо — зато находишься в родной стихии. Может быть, говоря все это, я хочу только выдать необходимость за добродетель».

В мае 62-го Иван Сергеевич побывал в Лондоне. Для Герцена тут было нечастое теперь общение со «своими». К тому же ему очень нужны были российские сведения из первых рук. Они тем драгоценнее, что зрение Тургенева нацелено в том же направлении и он только что закончил злободневный роман о том, что происходит на родине. В том же месяце он будет опубликован в России, это уже упомянутые «Отцы и дети».

Так вот, наблюдения известного романиста: на родине возникает нечто новое. Он видит людей, непохожих на прежних, но еще не представляет, как они будут действовать. «Их жесткость и культ практической целесообразности — это реакция на безобразное состояние общества». Тургенева смущало в ходе работы, что ни в одном произведении литературы он не встречал даже намека на то, что ему чудилось повсюду. Речь идет о фигуре Базарова. Хотел ли автор обругать его или превознести? Он сам этого не знает. На упреки: «Зачем-де Анна Сергеевна не высокая натура, чтобы полнее выставить ее контраст с Базаровым? Зачем старики Базаровы не совершенно патриархальны? Зачем Аркадий пошловат?..» — он может ответить, что все это есть в жизни. Он хотел, чтоб читатель «полюбил Базарова со всей его грубостью, безжалостной сухостью и резкостью…» Но приукрасить его не мог, хотя через это он, вероятно, имел бы молодых людей на своей стороне. Не дело накупаться на популярность такого рода уступками.

По поводу же земельного раздела в России он может сказать, что реформа стала затяжным сечением и муками. Крестьяне не хотят выкупаться… Не верят начальству: плати девять лет, а потом выйдет еще пять. И в этом не совсем не правы… Пожинаем плоды многовекового рабства. Но камень все же покатился с горы, и его не удержишь.

— Что ж, по-твоему, впереди? — спросил Герцен.

— Бог весть. Тот же наш крестьянин носит в себе зародыши такой буржуазии в дубленом тулупе, которая может превзойти так возмущающих тебя, Александр Иванович, западных «мещан». Русский мужик пока что таинственный незнакомец, не начал действовать. У меня Базаров в романе говорит: «Кто его поймет, он сам себя не понимает». Это, однако, каламбур. Пишущие понимать должны. Бедны мы в России до гадости, вот что плохо…

Что же его собственная жизнь?

«Жизнь не шутка и не забава, — часто повторял он теперь, — жизнь даже не наслаждение… Жизнь — тяжелый труд».


…Как сложилось у них все это, называемое «их отношения»? Чем выразить их суть?

Характеру Наталии Алексеевны стала свойственна теперь мучительная и для нее самой смена настроений, мимолетных симпатий и яростных отталкиваний от окружающих. Он был благодарен ей за рождение детей, за спасение когда-то, в 1856 году, от одиночества, но совместная жизнь была тяжела.

Каждое утро он с надеждой следил за нею за утренним чаем, когда она всякий раз крепилась и старалась начать день с улыбки и снисходительности. Но далее следовали шумные разборы домашних происшествий. Каждый промах детей воспринимался Наталией Алексеевной как свидетельство нелюбви к ней, и ей казалось, что нужно во что бы то ни стало добиться послушания и, более того, покаяния со слезами. Он видел при этом вызывающие острую жалость ее сотрясающиеся плечи и искаженное плачем лицо… Она губила также и свою нервную систему.

Обстановка в доме вызывала ожесточение Таты и «дичание» Ольги. Она теперь все охотнее жила с мадемуазель Мальвидой.

Жизнь свела их с Наталией в одну упряжку, и было не разойтись, не искалечив жизнь детей. Однако ноша, взваленная ею на плечи — теперь это стало ясно, — была непосильной для нее.

В который раз Герцен начинал с Наталией разговор о негуманности ее обращения с детьми — при том, что она их страстно любит. И она вновь обещала относиться к ним по-матерински в память о Натали.

Однако в самом деле мать ли она им? — спрашивала Наталия. Ее представляют гостям как супругу Николая Платоновича, это болезненно для нее. В ранней юности она решилась на шаг «противу всех»: почти пять лет длился их гражданский брак с Огаревым, до ставшего наконец возможным венчания. Тогда у них не было другого пути. Теперь же она настоятельно хочет, чтобы все было как положено. «Но почему же незамедлительно сейчас? Подумай, стоит ли подвергать оскорбительной процедуре развода Огарева?» Но иначе дети не признают ее! Она хочет, чтобы все было, как должно, начиная даже с такой мелочи, как разложенные на столе салфетки, и кончая браком. Горестно поднятые брови… Следом ожесточение.

Лиза прислушивалась к обрывкам их разговоров с округлившимися темными глазами галчонка… Через несколько лет все это выльется в ней в сокрушительный негативизм по отношению ко всей семье и прежде всего к матери.

Впереди также страшное 4 декабря 1864 года, когда на руках у Александра Ивановича умерла трехлетняя Леля-герл. Следом и сын. У малышей был дифтерит, и Наталия в каком-то помрачении разума слишком долго не давала врачу рассечь им горло — помощь при тяжелом ходе болезни.

Он сидел неподвижно над двумя гробиками.

Наталия Алексеевна казалась полупомешанной. Ей еще не выпадало такое в жизни. Обвиняла его в бесчувствии.

«Нет послабления… Разве что новая боль осадит прошедшую. Они мою душу взяли туда, пусто мне, скучно». Единственной отдушиной для него теперь стало помечтать в письмах к «кузиночке» Рейхель о возвращении. Может статься, после завершения реформы, когда наконец улягутся страсти…

Наталия сорвалась и уехала с Лизой в Швейцарию, а затем в Париж. Это выход для ее горя. Что делать, если их чувствования не совпадают. Они бы только ранили друг друга теперь.

Может быть, и вся семья скоро переедет на континент.


Пришло письмо из Питера от Константина Дмитриевича Кавелина. Герцен отдалял минуту, когда нужно будет прочесть его. Угадал: письмо заставило его в смятении метаться по комнате.

С Кавелиным они были знакомы еще по петербургскому периоду, после которого Герцен вновь был сослан. Александр Иванович вспоминал прежде всего тогдашнего Кавелина — «хорошую натуру», «с инстинктом истины». Сегодняшние же его высказывания в печати… Герцен считал по этому поводу, что «цензура помешала бы ему говорить, но она не мешает ему молчать». Правда, Константин Дмитриевич, в отличие от прочих, выступил вместе со студентами против планов закрытия Петербургского университета.

Открестились от студентов и сдержанно, но ругают поляков другие из прежних герценовских друзей — Боткин, Корш и Кетчер. Еще в 1861 году он написал им, что разрыв с нынешним правительством для всякого честного человека становится обязательным! Разглагольствуют о «свободах, дарованных светлым гением государя Александра II Добротворца»… Что уж там они имеют в виду? Быстро же тяжелая российская жизнь перемалывает людей. Их писания еще можно было б понять как некое предварение к высказанному заветному… но не было такового. Герцен горевал по их поводу и гневался: «Не один Катков у нас мастер безнравственного слова». Решил наконец, что в последний раз вспоминает о них, ставит на них крест. Отныне будет считать их несуществующими.

Знал за собою, что в периоды разочарований и потерь он стареет непропорционально — на десятилетия… Даже внешне стареет.

Вновь и вновь возникали поводы для этого.

Он знал, что Тургенев получил от Сенатской комиссии приказание вернуться для дачи показаний по поводу сношений с «Колоколом». Потянул с полгода, ссылаясь на состояние здоровья, и наконец отправился по вызову. К нему отнеслись довольно благодушно: он знаменит, и был важен самый факт его возвращения. Но газеты раструбили его фразу о том, что у него нет общего с «лондонцами» — об «отречении» Тургенева… Именно так, на фоне бедствий и отступничеств друзей, были восприняты его слова самим Герценом. Это развело их на годы.

Вообще теперь происходил спад потока корреспонденций, людей и былого влияния — с неуклонностью недавнего прилива…

Многие были напуганы репрессиями, иные разочарованы в результатах продолжительной борьбы и были склонны перейти в дальнейшем к другой деятельности. Самое имя Герцена становилось теперь запрещенным к упоминанию на родине вплоть до 1905 года. Оно влияло на тамошние события подспудно. Идеи Герцена разбрелись по всевозможным изданиям, где их излагали теперь уж без ссылок, как бы от себя, за что, наверное, их автор не был бы в претензии: таковы были условия в России конца XIX века, — но потребность в них была велика.


— Пожалуйте, автор. Есть о чем поразмыслить, настало время. В сатирическом плане скажем так: как бы ты ни относился к славе, потом ее будет недоставать… Я думаю о дальнейшей судьбе «Колокола». Он на переломе. Впрочем, «лондонцы» — это не только их газета: ведь не сами себя мы выдвинули совестью современников. И вот теперь расходимся с ними в немаловажном…

Да, мир несвободный беспощадно мстит осмелившимся стать свободными. Польскому делу мы принесли все, что могли, и мы горды тем, что за него лишились нашей популярности, части нашей силы. Мы горды теперешней бранью и клеветой! Одни боятся нечистых духов, другие чистой правды и остаются в том же устрашающем неустройстве и тьме. Вновь избегают соотечественников назвать своим именем происходящее… Загнаны в подполье демократические силы, и родина унижена трагедией соседнего народа. Да, это мой сегодняшний ужас: десяток лет я твержу Западу, что русское правительство и интеллигенция — не одно и то же, и вот: газетки, мнения крепостников и усмирителей, оголтелый шовинизм… Сегодня в Европе полагают так: толки о русском движении были или преднамеренной моей мистификацией, или мечтой больного воображения. Благо бы только насмешки… Но нынешние репрессии отодвинули развитие России на десятилетия назад. Не увижу рассвета… Осталась еще вера в Россию, ужели и от нее придется отвыкать? Но нет, бывают у всех народов периоды, когда пособничество и ложь затмевают правду… Придется пройти и через такое. Но сколь тяжко сознавать удушающую силу этого давления на сегодняшних русских!..

— Итак, «Колокол» по-прежнему нужен как инструмент борьбы. И соратники остерегают вас ныне в том, что вы рискуете его аудиторией, вообще пренебрегаете очевидной, на их взгляд, пользой ради…

— Правды? Скажу, что она лучше лжи, чего бы при этом ни стоила! Она и есть польза — неизбежно ею окажется!

— Каковы теперь задачи вашей газеты?

— Настала пора сказать, что мы отдали польскому делу все, что возможно… И далее видим приложением усилий только Россию. Пожалуй, в значительной мере… бессильны и здесь…

— Один из исследователей скажет о вас в дальнейшем, что вы явились как бы связующим звеном между общественными движениями России и Запада. «Больше чем кто-либо другой он имел право быть на чужбине представителем родины. Ему к лицу была эта роль… Он был к ней как-то органически предрасположен — европеец до Европы и больше Европы». И столь русский, добавлю я.

— Вы решили утешать меня? — Голос у моего собеседника был усталым и чуть горчащим. (Что же, он вкатывает на гору свой сизифов камень, зная, что, по-видимому, не успеет завершить начатое…)

— К чему нам делать вид, что это, с одной стороны, не нужно и, с другой — унижает кого-то?

— Что ж… тогда нам друг в друге посчастливилось… — Голос моего собеседника стал совсем уж усталым. — Но продолжу о русской пропаганде. Сейчас, в конце жизни, я смотрю на эту свою деятельность с тяжелым, почти безнадежным чувством… Если и протягивают руку, то по большей части мне, не веря в мое дело. И все-таки при этом… протягивают руку России. Вы скажете, наверное, что пока еще не конец жизни и рано подводить итог… Да, еще не конец силам.

— Что же, тогда я вот о чем спрошу вас. До сих пор выступления «Колокола» имели, пожалуй, своей интонацией «усовестить» честного противника… в то время как его недруги слишком часто не таковы. Даже по отношению к какому-нибудь проворовавшемуся судье вы высказывались, как если бы он не понимал чего-то…

— Да, и такая интонация останется. Она не отталкивает собеседника — это раз… К тому же теперь, когда вновь заволокло, именно такой «враг» — не вовне, а внутри каждого из нас. Новое победит, когда в рамках прежнего строя большинство людей будет мыслить в категориях будущего. Прежде переворотов создаются новые люди. Нам растить их и мыслить пока что за них и вместе с ними.

— Но тут есть такая уязвимая сторона: сущность социального учения Герцена — не доктрина или сумма положений, а самая способность приобщать, заразительность развитого и гуманного способа мыслить (то есть им создана как бы социально-«педагогическая» система), при этом автор словно советуется с читателями и размышляет вместе с ними. Однако, отказываясь от позы изрекающего, мыслитель может порождать сомнения в себе: да силен ли он, если меняет курс, не скрывает сомнений, колеблется… «Учитель веры, ты сам расшатываешь ее», — укоряют ваши оппоненты.

— Что же, готов жертвовать популярностью ради «объемной сути» для читателя, она ведь не есть нечто устоявшееся и раз навсегда найденное. Важно продвинуть общественное самосознание и нарастить потенциал гуманного, истины же того времени, когда он будет наконец наработан, возможно, тогда только и будут найдены, это не задевает моего самолюбия. Лишь бы сбылось… Яростная справедливость «Колокола» — пусть и она вольется каплей в будущую справедливость!

…Он встает, чтобы проводить гостя.

Вижу напоследок его долгий зачес с сединою над чуть отяжелевшим и поугрюмевшим лицом. Его мягко вившиеся волосы отчего-то стали с годами прямее. Во всей его красивой и внушительной внешности проступает широта и могущество… сейчас — как бы слегка надтреснутое могущество…

Загрузка...