Глава тридцать первая Лишняя… лапа

Конфликт «лондонцев» с молодой женевской эмиграцией углублялся. И наконец возникло почти противоборство с нею.

Бурю вызвала в свое время статья Герцена 1865 года, как бы подводящая итоги борьбы, где он давал сравнительную оценку деятельности своей и Чернышевского. Герцен считал, что учение Чернышевского — это западное ответвление социализма, развивающее тамошнее наследие социальной мысли, в то время как он сам — русский вариант «социализма от земли и крестьянского быта»; они являлись взаимным дополнением друг друга. Что было безусловно справедливо: между ними нет полярных размежеваний. Встречено было с ярой враждебностью… Александр Серно-Соловьевич высказался: «Вы — представители двух враждебных миров и истребляли друг друга». Это не могло не ранить Герцена.

Он размышлял: что тут — историческая неблагодарность к тем, кто раньше их понял угнетение и боль други-х, или, может быть, недоразумение и ошибка?! Ведь все они, «штурманы будущей бури», в Питере или Москве ходили в кухмистерские читать «Колокол»… Что же — пусть судят! — но разбираются справедливо. «Лондонцы» и Чернышевский — равно отцы нигилизма, их поколение завещало нынешним молодым именно его, понимая его как «сомнение и исследование вместо веры».

Александр Иванович отказал в эту пору в сотрудничестве Долгорукову, клеветнически отозвавшемуся в своем издании лично о Дмитрии Каракозове, и потребовал от него опровержения (и тот, видимо, подчинился, вновь затем изредка публикуется у Герцена). Однако «Колокол» открыто осудил террористические акты — и именно тут был главный водораздел…

«Женевцы» настоятельно требовали отдать им «бахметьевский фонд» и сумму, обеспечивающую типографию, а также сделать «Колокол» выразителем мнений всех эмигрантских группировок. Николай Утин высказал в письме от имени остальных: «Это принесет солидную пользу и нашему делу и вам лично, то есть вашему имени как пропагаторов; а возвращение вашему имени престижа или, простите, того полного уважения, которое было еще недавно, то есть несколько лет назад, — это дело нашей общей пользы». Вот ведь что… боевая рана «звонарей» в «польском противостоянии» со всеми раболепствующими расценивалась… почти как некая стыдная болезнь — примерно так. Герцен посему заключил для себя, что «тут не просто бестактность — разность взглядов галактическая. Высказавшие это не видят своей связи мертвыми цепями с российской бездуховностью». (Сами бы «переморгали», не высказались бы о польской трагедии…)

Начало неприкрытой вражде положила выпущенная в Женеве брошюра Александра Серно-Соловьевича «Наши домашние дела». Она была полна личных выпадов: Герцен — это «человек, принадлежащий к тому недоразвившемуся типу людей, о котором Чернышевский говорит в своем «Что делать?». Самообожание — вот его главное несчастье»; и — «Говорит слова, не подтвержденные жизнью». Имелся в виду быт и достаток Герцена: он-де должен раздать свое состояние.

Впрочем, не все эмигранты согласны с этими нападками. Тридцатисемилетний очень преданный Герцену Виктор Касаткин, помогающий ему отчасти вести типографию (он объявлен Соловьевичем цепной собакой Герцена), не устает разъяснять, что АИ, как известно, с трудом живет на проценты и никогда не трогает капитала, это обеспечение его дела; был еще Владимир Ковалевский, глубоко уважающий Герцена, но остерегающийся высказываться в кругу своих… Были и другие.

Александр Иванович был жестоко оскорблен: они всё забыли. Обстоятельства и результаты их с Огаревым труда! Эти деньги — его оружие, он не тратит их даже на своих детей. Их заработали каторжным трудом крепостные батюшки Яковлева, и Герцен должен употребить их на подлинное освобождение их и им подобных. И если уж судить за всегдашнее герценовское вино за столом (он его заработал за столько лет службы), то не коснуться ли порицающих? Белинский совестился лечиться за счет друзей — здесь же не стесняются содержать за их счет актрис.

Александр Иванович вел денежный фонд женевской эмиграции, собираемый из добровольных пожертвований, и это также ставило его в центр разгорающегося скандала, его чуть ли не обвиняли в том, что в фонд ничего не поступает. Герцен пополнял его из своих средств — и уж больше не в силах. Он требовал, чтобы право на пособие было заслужено, что объявлялось вмешательством в личные дела нуждающихся.

От «стариков» ждали незамедлительно всё разрешающего руководства и предписаний. «Женевцы» были не готовы к борьбе как к марафону, отсюда теоретические взгляды «лондонцев», не обещающие скорого исхода, не устраивали их. Становилось хорошим тоном считать Герцена неприятелем.

Однако каковы они сами, поколение, которому вести дело дальше? Александр Иванович чувствовал, что, наблюдая их, не может порой сдержать негодования…

Вот юный Виктор Ножин, даже и фамилия символична… Он лишь недавно вышел из подросткового возраста. Правда, оставил ради своих убеждений обеспеченную семью и блестящую карьеру. Он фанатик мщения и ломки любой ценой. Это юноша-кинжал, все остальное в нем почти не сформировано, только тем он и может привлекать или отталкивать. Не слишком ли скудный багаж?.. Герцен считает, что время мысли никогда не пройдет и страшен кинжал без нее. Ножин столь горяч, что не умеет спорить, кидается чуть ли не с кулаками и убегает, багровый от смущения и ярости… Он вполне буквально ненавидит своих оппонентов. (Фигура его промелькнет, не оставив в социальном движении и культуре сколько-нибудь заметного следа.)

Появился было ненадолго на здешнем горизонте красавец и незаурядный человек Александр Слепцов, питерский «землеволец» из когорты Чернышевского. Он литературно одарен, автор повести, опубликованной в «Современнике» (смысл которой: не до мелкого совершенствования — надо ломать по-крупному), талантлив в каждом своем движении и жесте, в том числе — кабинетный человек и родом из дворян, наделен замечательной ручной умелостью; любимый всеми, счастливая натура… Он организовал было в Питере, приведя в исступление тамошних обывателей и полицию, коммуну из литераторов и курсисток: девушкам, приехавшим учиться, крайне трудно нанять квартиру. То-то гудело общественное мнение! Фаланстер объявили «борделью», и курсистки, смугясь, съехали… Он образован и «взросл». Но в нем так же нет терпения для дальнего пути…

Кто еще из здешних? Сосредоточенный умница Бакст. Тянет на себе созданную теперь молодыми типографию, конкурирующую с герценовской. Ему мало кто догадывается помочь. Бросается в глаза среди прочих здешних взвинченный и желчный красавец Валериан Мрочковский с его скандальными дамскими историями. Был еще клан Николая Утина с его женой, младшими братьями и окружением, братья Утины — из семьи миллионщика-виноторговца. Сам Николай Иосифович — «землеволец», но слишком уж они, на взгляд Герцена, демонстрируют себя и играют в военизированный диктат над остальными. С рекламною шумихой вокруг своих дарований старший Утин с женою затеяли было написать роман о драме Гервега с Натали под названием «Жизнь за жизнь», Герцену сообщили, что он обязан рассказать. Остались им недовольны. Статьи же Утина для «Колокола» были поверхностны. Он бешено самолюбив и сверхреволюционен — на уровне фраз. (В восьмидесятые годы он отойдет от борьбы, заслужит возвращение на родину и станет инженером-заводчиком на Урале.) Утин считал себя вправе казнить «стариков» за начальный период «Колокола», статьи, обращенные к Александру II. Были еще Жуковский и Якоби. И отважный, во всем наотмашь Мечников, служивший прежде волонтером у Гарибальди. А также претендующий в здешнем сообществе на генеральский чин Александр Серно-Соловьевич. Тут же беглая княгиня-нигилистка Зоя Оболенская, покинувшая мужа — российского сенатора, и множество других эмигранток, рьяно отстаивающих прежде всего настроения и притязания своих мужчин.

Однажды Герцена посетила Мария Трубникова, гражданская жена Соловьевича. Сероглазая, растерянная, трогательная в своем порыве… Она была в нервном возбуждении, пришла по своей инициативе — попытаться выяснить отношения. «Эта брошюра против вас… вы знаете, — начала она, — привела ко всеобщему раздору. Но ведь и вы сами, Герцен!.. — Последовали обвинения, которые были в ходу в их среде. — Между тем Александр Серно-Соловьевич… вы не можете не признать: это человек, которым создано движение на Западе!» (Огарев и Герцен не видели оснований для признания «великой роли».) Посетительница призывала их сделать что-то, чтобы этот факт наконец был признан, ибо теперешнее положение вещей приводит ее Александра в исступление! Она признала под конец разговора, что он, по-видимому, нездоров… Так что же мы можем сделать, печалились вместе с нею «звонари». (Окончилось в 69-м году нервным заболеванием и самоубийством Александра Серно-Соловьевича.)

Так что же такое здешние молодые, насколько они новы?.. В качестве эмигрантов — нимало, Герцен видел на своем веку не одно их поколение. Все ту же уродливую печать накладывала на них жизнь в чужом окружении. Вспучивались мифы о возможности наконец-то проявить себя здесь, дрязги и агрессивное самоутверждение, шпиономания, проистекающие прежде всего от потерянности. Все это можно было бы не брать во внимание как общие черты… Ну а глубже? Тут — интересное, и к месту вспомнить «Что делать?» Чернышевского. Вот что думает Александр Иванович об известном романе: «Это примечательная вещь. В ней бездна отгадок — и хорошей и дурной сторон нигилистов. Их жаргон, презрение к внешнему, комедия простоты, и, с другой стороны, много хорошего, воспитательного. Кончается фалангой… Смело. И что за слог, что за проза в поэзии…Странная вещь — это взаимодействие людей на книгу и книги на людей. Книга берет склад из того общества, в котором возникает, обобщает его, делает более наглядным и резким и вслед за тем бывает обойдена реальностью. Действительные лица вживаются в свои литературные тени… Русские молодые люди, приезжавшие после 1862 г., почти все были из «Что делать?», с прибавлением нескольких базаровских черт». И они боготворят своих идолов, Герцен улыбнулся этой мысли.

Куда как обойдя своих идолов и кумиров… Вот главное его наблюдение в отношении здешних радикалов. Отсюда их нетерпение, ожесточенность и культ практической целесообразности… утилитарности. Хотя в некоторых случаях они, на его взгляд, правы. Ими жестко схвачены истины, но почти всегда они срываются на их практическом применении. Это общеюношеская черта… Молодость — вообще штурм.

Да это бы все их личное дело, если бы не социальная программа: ломать любой ценою, посредством террора. И, разумеется, свои взгляды и склонности они принимают за устремления целой России. Безоглядность неизбежно вызывает в Герцене отпор. Принцип «цель заранее все оправдывает» — никогда не достигает цели, во всяком случае, той, что была поставлена изначально! Таково его убеждение.

…История может сегодня ответить на вопрос о развитии этого социального направления. Впереди открытая война между «Народной волей» и царским правительством. Наиболее значительные ее этапы: 1878 год — выстрел Веры Засулич в петербургского градоначальника Трепова, мстившей за издевательства над политическими заключенными, она была оправдана судом присяжных, впредь суд присяжных применительно к политическим делам будет отменен. 1881 год — казнь Андрея Желябова, Софьи Перовской с товарищами. Восемь покушений — и наконец достигнуто. Увы, на престол взошел новый Романов… Тупиковость террора стала очевидной.

Впереди — новый этап освободительной борьбы, а также эмиграция в новом качестве — профессиональных революционеров, видящих свои ближайшие задачи в упорной пропаганде. Это Лавров, который печатался в послегерценовском «Колоколе», переводчик «Капитала» Лопатин, Плеханов, Налбандян, Луначарский, молодой Владимир Ульянов.

Эти же, теперешние, современные Герцену, были во многом еще неочищенным и мутным потоком… Он видел ошибочность их пути. Однако крайне трудно было поделиться с ними этим своим знанием: оно не принималось ими. И столь же трудно, даже невозможно было отмежеваться от них. Разум ведь находил доводы и за и против молодых радикалов, но опыт, нравственные убеждения и интуиция препятствовали Герцену солидаризироваться с ними. Так вот, теперешнее мнение Герцена: на равных с ними рано, другого же они не примут…

Они хотят противостоять грубой кромешной силе государства теми же методами. Он же категорически заявляет, что давно разлюбил «кровавую чашу»! Наш переворот должен начаться с сознательного возвращения к народному благу, народному смыслу. Он сравнивает их с детьми, которых восхищает террор. Встречный довод молодых: невозможность дальше терпеть нынешнее, существовать с абсолютизмом!

Возражения его просты: но если необходимо?! Позиция Герцена — неуклонная подготовка переворота. В безрассудстве же его оппонентов он видит жест отчаяния. Устранить самодержавие, а потом-де посмотрим… Так вот, убеждал он их, задумаемся о том, что дальше. А именно: «Аракчееву когда-то в начале века было проще вводить свои военно-экономические утопии, имея секущее войско, секшую полицию и синод. А за упразднением государства (за что ратуют молодые, «а там видно будет») откуда брать «экзекуцию», палачей и пуще того фискалов — в них как раз окажется огромная потребность. Последнее вполне непреложно, если общество не будет готово к новому существованию… Не начать ли новую жизнь с сохранения специального корпуса жандармов? Ужели освобождение кнутом и гильотиной составляет вечную необходимость шага вперед?! Главное условие упразднения сегодняшнего государства — это совершеннолетие большинства».

Николай Утин бросает в ответ на его доводы уничижительные реплики. И его приходится отучать говорить в таком тоне… Что уводит от сути разговора и еще больше портит отношения.

Бакунин молчит, у него нет определенного ответа на затронутые вопросы. Впрочем, он считает, что у молодых все образуется как-нибудь «решительнее и проще». (Он приехал в Женеву, чтобы приглядеться к здешним радикалам, участвовать в переговорах с ними). Позднее, незадолго перед своей смертью в 1876 году, он близко подойдет к взглядам Герцена…И мягко улыбается Ник. Для него в последние годы новые увлечения имеют преимущества перед старыми. Он скорее за объединение с молодыми.

Это давнишний спор… С которой уже волной эмиграции Александр Иванович ведет его. О том, что не поможет свирепо и наскоро будить. Итак, снова о методах. Суть террора — мщение. Порвать цепи, сухожилия и бицепсы вместе с ними… «Террор может быть величествен в своей неподготовленной, колоссальной мести. Но звать его без необходимости — страшная ошибка, которой мы обязаны реакции». Крещение кровью — великое дело, но Герцен не верит, что всякое освобождение, всякий успех должен непременно пройти через него. До идей «исправительного кровопускания» он не дойдет, нет! Кровь — багровая пелена, мешающая видеть!..

Обычный поворот разговора: что же вместо? Изустные методы?!

— Вы говорите о слове так, будто оно не дело! Словно его время может когда-то пройти.

— Однако вот вам пропагандистский демарш: теперь уж, когда в России стали опасны всякие теоретические чтения и кружки, иные двинулись со швейными машинами и с букварями в деревни — так сами же крестьяне вяжут их и выдают исправнику. Едва ли уж на этом не поставлен крест. Где же пути пропаганды?!

— Да, они стучались в избы, но ничего не умели сказать мужику, так разошлись их языки… Деревенские их так же мало приняли за своих, как славянофилов в ермолке. Не зная народа, можно притеснять народ, кабалить его, но освобождать нельзя. Отпустите народу невольную обиду, скажите тем, строгим-то, что он имеет право на это заблуждение. Есть мнение, да что мнение — ожидания и надежды на эту меру: разбудить его пинками, как тупое животное! Недалекость и тупость народа?! Смелые на разрушение были всегда слабы на созидание. Не пора ли задуматься вот над чем: все фантастические утопии века с пугающим постоянством проскальзывали мимо ушей народа. У него есть чутье, по которому он, слушая, бессознательно качает головой, пока ниспровергатели не близки к делу, не национальны и одухотворены поэзией и добром. Переворот может совершиться не меньшинством образованных! Заговоры — это и есть неверие в народ.

Снова — всегдашний поворот разговора.

— Так что же, откладывается на века?!

— На десятилетия. И это недолго… Только мы не застанем.

Это само по себе вызывало ярость оппонентов. Нужно было мужество, чтобы среди ревнителей динамизма, выставляющих как индульгенцию за все и про все свою готовность к самопожертвованию, нести в качестве лозунга слова, вызывающие их негодование: выверенность гуманизмом и упорство. Но такова его вера. Выигрыш, доставшийся иным путем, неизбежно неполноценен. Порождение его — фиктивные демократии, республики и парламентаризмы, которые ничуть не лучше восточных деспотий. Да, Герцен утратил веру во всякие узкие доктрины, его программа заключается в планомерной защите личной и общественной свободы.

Результатом их стычек (помимо неистовства молодого клана) было заключительное убеждение Герцена, что они — не лишние и не праздные люди, но люди озлобленные. «Они представляют собой шаг вперед, но все же болезненный шаг». Сегодняшняя российская жизнь уже взрастила неустрашимых — как он и предсказывал, но они должны еще стать мыслящими!

А вот разговор наедине, только со своими, о том, решаться ли все-таки на союз с «женевцами»?



Упрек Огарева: «Мне кажется, что твоей раздражительностью ты много теряешь влияния вокруг себя». Да, это серьезное предостережение, Герцен согласен с ним. Но… он, чем старее становится, тем менее способен «зажать» себя, чтобы не протестовать, когда видит необходимость того. И ведь это общий грех людей, живущих идеей: они страстно требуют, чтобы сопутствующие разделяли их мысли. Что принимается за нетерпимость. «Счастье их кончается там, где их не понимают». И все же возникла необходимость обсудить их дальнейшие совместные действия, а не его характер. Они должны изменить направление своих усилий. «Колокол» в прежние времена выдвигал программу-минимум: уничтожение крепостного состояния («смиренный и скромный план», по мысли Герцена), теперь же, в 67-м году, нужно брать курс на создание тайной организации и подготовку к свержению строя… По возможности сотрудничая с «женевцами» и приезжими.

Они собрались для разговора в доме у Николая Платоновича. Тот был в немного мешковатой домовязаной блузе и слегка стеснялся этого. Мэри как умела рукодельничала, и он не мог огорчать ее… Он был печален и привычно уже болен. Даже сидя, тяжко опирался на трость: постоянно болела неверно сросшаяся после второго падения нога и затронутые нервы позвоночника. Говорил он мало и скупо, стал более созерцателен, прежние вспышки веселой энергии в нем словно бы иссякли. Но они восполнялись в нем теперь, казалось, еще большей добротой, интуитивными озарениями и глубиной гуманного понимания вещей. Огарев был за то, чтобы отдать молодым «фонд». Не дело, по крайней мере, стоять на их пути.

Бакунин сказал:

— Россия сейчас требует конкретного руководства и практической цели. И вся твоя сила, Герцен, обрушится перед самонадеянными мальчишками, которые взамен способности думать, как ты, будут сметь лучше, чем ты. Российская трагедия: способность мыслить в ущерб способности действовать… и наоборот. Ариадну ведет назад, в катакомбы, нить ее мудрости. Поднимай же, Александр, знамя со свойственным тебе дальновидением и тактом, но поднимай смело, а мы пойдем за тобой на риск и на дело! (Дело это, по Бакунину, — восстание. Оно было невозможно пока…)

Огарев решился вскоре передать молодым свою половину «бахметьевского фонда». Отношение их к Александру Ивановичу стало напоминать теперь травлю…

Герцен по-прежнему отказывался идти на уступки: Бахметьев доверил «фонд» нашему разуму.

В швейцарском подполье (достоверно это станет известно век спустя) были засланные III Отделением агенты. Один из них, Романн, предпринял покупку у престарелого князя Долгорукова его архива российских и европейских тайностей с обязательством в дальнейшем опубликовать его. Он представлял собой связки документов, занимавшие целую комнату, перечень одних их названий составлял тетрадь в пятьдесят шесть страниц. Акция удалась. И архив канул. Проницательности Александра Ивановича Герцена провокатор предельно боялся, ему была дана инструкция избегать встреч с ним до крайней необходимости. Романн и подобные ему также нашептывали молодняку…

В Женеве был объявлен розыск на детей ушедшей от мужа княгини Оболенской. Тот при помощи швейцарской полиции (вот в чем была новинка!) силой отнял у матери младших детей и искал по квартирам эмигрантов старшую девочку Катю. И это в то время, как одной из основных идей республики было право политического убежища! Давно уже Герцена ничто так не задевало. Он протестовал на страницах своей газеты и устно. Отчасти тут было еще и желание солидаризироваться с молодежью. А впрочем, кто бы ни была жертва — он должен вступиться, иначе чувствовал себя не в своей тарелке. Между тем розыск развернулся не на шутку. Был жестоко избит эмигрант Щербаков, и сбросили на ходу с поезда младшего Утина. Против гражданского мужа княгини, Мрочковского, было выдвинуто уголовное обвинение. Увы, здешний молодой клан притих, опасаясь за себя. Тут нет подлинного товарищества и чести, с горечью понял Герцен. Он вновь зашел дальше подлинных действующих лиц, таков, видимо, его удел…

Сценка в гостинице.

Александр Иванович настоятельно требовал приезда Ольги с фон Мейзенбуг. Которая теперь уже делала вид, что не понимает за давностью обучения русского языка (он писал им общие письма на русском), и бог ведает, что она там вкладывала в Ольгу! Герцен должен был о многом толковать с мадемуазель Мальвидой. Так вот, молодняк за соседним столиком кафе постарался в его присутствии высмеять фешенебельную престарелую эстетку… Он сумел прекратить эту сцену, но Мейзенбуг, пользуясь поводом, заявила, что она ни в коем случае не останется жить в таком окружении! Скверно, что дочь во всем пела с ее голоса… Он понял: милейшая «идеалистка» (так она сама называла себя) явочным порядком укоренилась в семье, отомстила за «изгнание» десятилетней давности… Она теперь уж диктовала свои условия.

С молодым лагерем продолжалась сосредоточенная вражда. Герцен получил по почте угрозы ославить его в печати, если он не передаст «бахметьевского фонда». Между тем сам Александр Иванович напряженно думает о своих материальных делах, он давно уже жестко урезает свои расходы и того же требует от детей. Они уже взрослые, но он может выделять им лишь по семи тысяч франков в год. Совет Тате: «Тогда уж лучше жить, не выходя замуж». (Рассуждение мужчины.) Он спрашивает в письме у дочери: что там ее обожатель Мещерский? Она все же пока недостаточно знает его… И он слишком молод. Был бы старше Таты лет на пять… О Лугинине он больше не упоминает. Тот влюблен, ездит увидеться с дочерью во Флоренцию, но выкинул такую шутку!.. Он имел на руках пятьсот франков для передачи женевским товарищам и написал им, что послал-де их Герцену. Вернувшись, он объяснил все детски просто: что была надобность в деньгах. Зачем же меня мешать в эту грязь? — недоумевал Александр Иванович.

Да… его семейные дела. Наталия теперь звала вновь съехаться и говорила запоздалые комплименты насчет «Колокола».

Общий смысл его писем к ней: что же ты сделала с нами?!

Взвинченность и плохое самочувствие Герцена нарастали катастрофически. Выяснилось, что он болен прескверной вещью — диабетом и должен поехать на воды.

Втянут в дрязги с молодыми… Порой, после очередных их нападок или взвинченного прояснения недоразумений, он в досаде потирал виски: «Такта ведь ближнему не займешь». Что не он один воспринимал их таким образом, видно из того, что и Михаил Бакунин резко разошелся в ту пору с «женевцами». Впрочем, Бакунин тут гость, его ждали в неаполитанском фаланстере. Многие в Женеве теперь относились к Александру Ивановичу с подчеркнутой недоброжелательностью. В декабре 1867 года был прекращен выпуск «Колокола» на русском языке, поскольку газета не находила покупателей. Раз и другой кто-то выкрикнул вслед ее издателю: «Отзвонил!» Герцен мерным шагом продолжал путь.

Среди отвесов каменных зданий на набережной возле кафейной, он встретил старшего Утина. Тот сказал развязно:

— Вы собираетесь, верно, выпить с горя… но не принять наши условия! Напрасно…

— Я бы закусывал, да мне не вкусны ни местные революционные утята… ни овцы!

Что же спекается внутри, когда стойкий боец идет под каменьями?.. Горькое: чтобы иметь успех — надо ратовать за беспощадность. (Легче схватывается плакатное.) Но это не по нем.

Что нужно было бы еще, чтобы угодить им?.. Они не раз объясняли ему, что правда — это то, что сегодня на пользу пропаганде. Молодые напрочь отрицают нравственные обязательства по отношению к тому обществу, которое они ненавидят… Но где граница, где те несколько зерен, как спрашивали греческие софисты, которые образуют из щепотки кучу? То бишь есть ли предел у компромиссов? В пугающей популярности у женевцев не понятый им Макиавелли… И прежде всего тезис из его книги «Государь»: «Вопрос не в том, что хорошо и что дурно, а в том, что полезно и что вредно». Эта фраза, в которую автор вкладывал скорее обличение механики репрессивной государственности, указывая, что в рамках существующих обществ она и не может быть иной, оказавшись перевернутой с ног на голову в ее звучании, стала как бы лозунгом у здешних радикалов. Герцен привык считать, что основа нравственности — правда и она же — всегда нравственна… Того и достаточно! По крайней мере, без нее невозможно. Истина — пропаганда?! Потому сам он казался им почти неуместным, «безусловно верный своему слову и верующий»… При всей расшатанности, была очевидной убогая нормативность их мышления: утилитарность заступила в нем место истины.

Его мучили горчайшие, затмевающие разум мысли: о н и ли являются людьми какого-то едва виднеющегося вдалеке будущего? И что же тогда он со своими избыточными, на их взгляд, качествами?! Вспомнилось виденное в Цюрихском музее естественных наук: в плоской банке — заспиртованный пес с лишней конечностью, аномальный и изумляющий. Говорят, что при жизни отнюдь не лучше бегал… Зато угодил в музей.

Приходила и еще более тревожная мысль: под спудом теперешней российской жизни рождаются крайности и «искажения духа», что-то неизбежно перенимается от правительства, с которым ведется борьба, — так они ли подвигнут? Добролюбов, его-то тип Базарова и есть настоящий, с его самоотверженностью и глубоким «духовным» умом. Эти — неглупые и бойкие, но не русские. И значит… еще не скоро…

Горькие и тревожные мысли. С ними, как всегда, — к Огареву. Тот повторит уже говоренное им не раз — гуманное и уместное, но не утоляющее сейчас вполне, что есть люди «кинжальные» и есть — дальней стратегии.

— Ответь, Огарев… может быть, мы окостенели?!


Среди женевских молодых скоро появится еще один — особенно озлобленный недруг Александра Ивановича (антипатия, взаимная и острая, возникнет между ними сразу же). Наблюдая за его поступками, Герцен скажет: «Не веду никаких дел такими методами». А его последующим наблюдением было: меня используют как «революционный инвентарь»! Речь идет о Сергее Нечаеве, который приедет в Швейцарию в 69-м году. По слухам, распространяемым им самим о себе, он бежал из Петропавловской крепости.

Ему всего двадцать три года, но было что-то в его внешности, отменяющее восприятие его как юнца. Своей наружностью он производил впечатление тщедушного и озлобленного, опасного человека… Проволочно вздыбленные волосы прибавляли ему сантиметров шесть росту, нос у него был длинный и прямой, самолюбивая складка губ под редкими усами, взгляд — давящий и несколько, что ли, липкий… Облик неприятный, но интригующий. У него была незаурядная сила воли и прирожденные ораторские способности.

Немало времени новоприбывший провел в ночных толках с Бакуниным, и тот решил, что да, это — вождь и взведенный курок, к чему ждать другого, способного прибрать к рукам здешних и повести их?

Молодой Нечаев был скрытен, даже самые близкие не знали его биографии. С ним приехала его жена Варвара Александровская — много старше него, с высказываниями полубезумными и полусыскными. (Была в самом деле завербована III Отделением. Но едва ли смела доносить, запуганная Нечаевым.) Его планы были безудержно честолюбивы и не стесняемы выбором средств. Первым результатом его деятельности за границей станет прокламация «Народная расправа» с перечнем лиц, которых при подготовке переворота в России нужно будет истребить в первую очередь.

Нечаев был по рождению ивановским мещанином и в прошлом учителем закона божьего в петербургском приходском училище. Радикальные идеи он подхватил в возрасте семнадцати лет на каком-то нелегальном собрании, где под общее шиканье оголтелый оратор говорил о карательной тайной организации, спайке кровью и подобном же крещении российского общества в целом. Нечаев подошел к оставшемуся одиноким выступающему и пожал ему руку: «Я ваш!» Со своей чудовищной памятью и работоспособностью, он читал все без разбору: может быть, пригодится; и в «Колоколе» — статьи, осуждающие покушения, извлекая из них информацию по части, так сказать, их технологии.

Нечаев мало дорожил жизнью (другое дело — престиж), был аскетичен и от других требовал того же. Он блестяще владел диалектикой, с ним было трудно спорить, и он был мастером ставить людей в безвыходное положение, чтобы сделать их способными на все. Он умел водить над пропастью, не давая заглянуть в нее до конца, и потому находил сочувствующих. Сутью его было разрушение, жгучая ненависть ко всему и властолюбие, которое он тоже умел спрятать.

Ближайшие его цели были примерно таковы: общество должно возненавидеть молодежь и возненавидеть все существующее… Дезорганизовать работу сыска и создать впечатление всепроникающей массовости подполья. Скомпрометировать и принудить колеблющихся, добровольно они не примкнут! Он писал из-за границы сотнями письма всем, кого мог припомнить в России: «Получено ли шифрованное сообщение? Собери-ка денег и немедленно приезжай сам». За версту пахло провокацией, но в данном случае она была не полицейской. Опытные люди отвечали по почте в благонамеренном тоне. Однако были и сосланные за письма.

Нечаев сумел мистифицировать Европейский комитет и был назначен его эмиссаром в России. Бакунину он казался «горячим романтиком»… Он полюбил молодого соратника, упорно продолжал верить ему.

Плодом их сотрудничества стал «Катехизис революционера»: организационное и, так сказать, этическое обоснование движения по типу иезуитского. Бакунин впоследствии яростно отрекся от «Катехизиса» и от Нечаева после убийства им в Петербурге Ивана Иванова… Он кричал молодому сподвижнику, что тот украл у него его имя!..

В ноябре 69-го ненадолго возвратившийся в Россию Нечаев устроил чудовищную «спайку кровью» своих соратников. Предварительно никто ничего не знал о готовящемся: неясная игра слов и намеки… Убитый не был шпионом — он часто прекословил Нечаеву и был его соперником в борьбе за симпатию красивой Александры Засулич. Подпольщиками был придуман способ устранения агентов: задушить и прострелить голову, что должно было стать как бы подписью под приговором «Народной расправы». Пятеро нечаевцев, заманивших студента Иванова в лес, в каком-то затмении (потом они не могли объяснить своих действий), забыв про оружие, стали зверски бить жертву…

Нечаеву единственному удалось скрыться от ареста. Он будет затем выдан швейцарскими властями российской полиции как уголовный преступник. Никто из здешних эмигрантов не станет укрывать его. Он будет приговорен к двадцатилетнему заключению в Алексеевской равелине. Откажется от оказания услуг охранке, что могло бы облегчить его судьбу. Незадолго перед смертью, будучи зловещей полузабытой тенью и уже не чаемым в живых, он страшновато приветствовал своим письмом из заключения «народовольцев», разагитировав и заставив помогать себе тюремщика…

Все это впереди. А сейчас Герцен пытался предостеречь эмиграцию от союза с ним. Однако Нечаев будет долгое время убедителен для многих и едва ли не всемогущ в Женеве. Уже после смерти Герцена он выпустит несколько номеров газеты под тем же названием — «Колокол».

— …Опомнитесь же. Что тут в сердцевине? Зловещая бессвязица в виде «понудить народ к поголовному восстанию»! — с отчаянием убеждал на его счет окружающих Герцен. — Попытайтесь все-таки меня понять…

Загрузка...