Принимать посетителей, любых, надо было потому, что каждый что-нибудь да сообщал о России, и нужно было знакомиться с людьми как можно шире. Довольно справедливы порой были упреки читателей в том, что «Колокол» неточен в частностях, излишне доверяет своим корреспондентам. Нужно было многажды перепроверять все, слышанное от гостей и сообщенное в письмах.
Писали иногда бог весть что. Чтобы дать выход желчи. Чтобы уверить зятя, что неробкий человек… Случалось, что одно ведомство пыталось мстить другому посредством «Колокола». Таким корреспондентам «звонари» говорили: «Стыдитесь же, всю жизнь вы молчали от страха перед властью, помолчите же от страха перед будущими угрызениями совести». Иных удавалось образумить, но более страхом перед «Колоколом». «Лондонцы» боролись за его достоверность, что было совсем не просто на расстоянии.
Их гости, вернувшись на родину, высказывали порой нарекания и относительно изрядного, на их взгляд, беспорядка в быту у самого Герцена: он желает преобразовать мир и не может держать в порядке свой дом… Все замечалось. Но нет, Александр Иванович не хочет в угоду им устроить из своей жизни казарму.
Толковали также и о его «политической сбивчивости». Публика была не приучена к тому, чтобы с ней делились сомнениями: зачем-де тогда и дорываться до возможного источника истины? Между тем «Колокол», считает Александр Иванович, должен учить непреложно одному: не «резко», но духовно мыслить, мыслить самим его читателям.
Такой еще упрек «лондонцам». Высказал его гость — учитель тверской гимназии:
— Вот же, господин Герцен, я зачитаю сейчас любую фразу: «Дело о грабежах во время крымской воины прикрыто, потому что между ворами нашлись сильные армии сей». «Прикрыто», «воры»… как возможен такой стиль?
— Что бы вы хотели называть стилем? — улыбнулся Герцен.
Увы, читатели были не приучены российской печатью к энергичному языку, когда на первом месте задача не говорить — а сказать. К называнию вещей своими именами. Это почти пугало. К тому же поляки напускали порой в корректуре таких галлицизмов…
Впрочем, относительно стиля. Прусский посол в Петербурге, будущий канцлер Отто Бисмарк, учился глубинам русского языка по «Дворянскому гнезду» и «Колоколу».
Подлинные же причины претензий к лондонцам были в том, что светские читатели (приезжали в основном они) хотели бы видеть в «Колоколе» изящно проданные либеральные воззрения — не более. Скорбно было Александру Ивановичу наблюдать своих гостей, в большинстве своем отваживающихся видеть едва четверть той правды, что была ясна ему. Попадались посетители умные и бывали даже готовые на жертвы, но очень мало было по-настоящему понимающих свое (и страны) положение. Путешественники-обожатели, не склонные видеть за его словами возможной будущей крови, потому что тогда самим придется платить кровью…
Но так или иначе, лондонские гости увозили с собой через границу массу литературы. А иногда «Колокол» комфортабельно шел даже с неприкосновенным дипломатическим багажом… На таможнях невпопад арестовывали груды дозволенных книг.
Страшно подумать, улыбался, вспоминая о том, Александр Иванович: сам строго держащий нос по ветру Катков в своих «Московских ведомостях» сказал, что лондонская газета становится «властью»!
«Русские приемы» в Путнее между тем оказались небезопасными для их посетителей. Герцен остерегал своих политических и литературных гостей появляться у него во время воскресных наплывов публики и советовал всем знакомиться между собой так: соотечественник, имя несущественно.
Все же разразилось.
В Кронштадте при возвращении русского военного судна в ходе досмотра были обнаружены герценовские издания, провозимые юнкером Владимиром Трувеллером. Ах, гордая и безоглядная юность, горевал потом Александр Иванович. Фамилия-то у него какая звонкая! Очень русский юноша со шведской кровью… Он был рискован в агитации и излишне доверителен при лондонских знакомствах, почти не скрывал от разных лиц, что собирается везти на родину подборку брошюр — запрячет их в ствол пушки. Он вернется домой из сибирской ссылки в 65-м году, увы, с безнадежно загубленным здоровьем, недолго проживет после того.
Болезненным, но и светлым был разговор Герцена с его матерью, которая приехала после суда над ним повидать места, которые видел сын, познакомиться с его друзьями — как бы на поклонение; ясной и смелой женщиной она была, почти единомышленницей сына.
Еще одна драма. Случилась она с новым гостем из российских крестьян.
Приехал он перед самой реформой. Герцен получил по почте письмо с просьбой принять его — простое и с достоинством. Петр Алексеевич Мартьянов был с Волги, занимался до недавного времени хлебной торговлей — на оброке, был сметливым, энергичным и славился в Симбирской своей и в соседних губерниях как на диво честный покупщик.
Он был в самом деле необычен по своему душевному облику. Его исступленной мечтой стала воля, ради нее он готов был… почти на все. Хотя и не очень представлял себе, что станет делать, как разогнется и развернется по ее достижении. Лишь чувствовал, что наступит какая-то разумная и светлая жизнь! Но случилось иначе. Помещик затребовал с него неслыханную сумму и немедленно: иначе он увеличит ее вдвое. И Мартьянов согласился. Ему пришлось влезть в огромные долги, и скоро он узнал, что разорился. Дальше он снова удивил всех вокруг, предъявив по достижении воли судебный иск своему бывшему владельцу… А сам решил укрыться от его гнева и мести за границей, в Лондоне, поскольку читал еще дома «Колокол».
У Мартьянова было почти изящное сложение и приятные черты лица, светлые волосы, строгий и пытливый взгляд. Ему не было тридцати, но выглядел он много старше: видно было, что его решения и поступки даются ему непростой внутренней работой. В последние годы он изучал самостоятельным чтением экономику и политику. «Лондонцы» называли его умницей Мартьяновым и очень его полюбили. Хотя поначалу истово прямые вопросы гостя показались им странны: уж не подослан ли? Но затем открытый нрав и устойчивость его воззрений вызвали в них уважение к нему. «Вот же он, тот крестьянин, которого мы все чаяли. А теперь не узнаём его», — смущенно шутили они над собой по этому поводу.
Герцен вообще пришел теперь к изначально простому (оказалось — точному) распознаванию людей: есть нравственные убеждения — тут всё, прочее приложится. Так вот, веровал их гость крестьянин Петр Мартьянов в свой народ да в будущего русского земского царя (чтобы был выбран достойный). Разбить его веру в необходимость последнего так и не удалось до его отъезда… Он написал и послал по почте свое обращение к Александру II: «Государь, я говорю голосом народа, который жаждет собрания земской думы».
Он твердо решил вернуться после того на родину: не дело, сказавши слово, променять Россию, к примеру, на Америку. Поехал, хотя «звонари» очень его остерегали от возвращения.
Он отвечал: «Ничего не ищу для себя… Хочу добра и правды. А без России мне нет жизни». Николай Платонович очень переживал потом, что подумал было об этой его тяге как об остатках рабского в нем — но не сказал того Мартьянову…
Он был арестован еще на границе. Осужден и пропал на каторге. С печалью вспоминали его «лондонцы», как не сумели удержать от возвращения. Но нельзя было настаивать категорически: есть души как бы от рождения ориентированные жертвенно, на какой-то один главный поступок своей жизни. Мартьянов не вынес бы здешнего ровного и бесцветного существования.
Как к детям был привязан, вспоминали… Дарил Тате с Олей фигурки из дерева, которые сам весьма талантливо вырезал. И ведь, по сути дела, понимали «звонари», погиб вполне верноподданный русский…
Приезжали также редкие гости, ради которых хозяева бросали все. Побывали у них Шелгунов и Михайлов. Первый — публицист, второй — переводчик и беллетрист. Оба из руководства созданной теперь в России тайной организации «Земля и воля».
По просьбе «землевольцев» в лондонской типографии была отпечатана их прокламация «К молодому поколению». За распространение ее Михаил Илларионович Михайлов спустя год будет приговорен к шестилетней каторге; он взял на себя одного ее авторство. Умер в Кадайском руднике.
С ними, родными, Александр Иванович посоветовался: послать ли прошение о возвращении Саши в Россию? Какова была бы судьба сына? Выпили и повздыхали…
Еще славная гостья — Екатерина Федоровна Юнге, урожденная Толстая. Она путешествовала по Европе с матушкой.
Ее отец, вице-президент Академии художеств, и вся семья горячо участвовали в хлопотах о вызволении из ссылки Тараса Шевченко. Но вот беда: недавно он был арестован и отправлен в колодках в губернский город за то, что отказался написать масляными красками в полный рост портрет тамошнего исправника. Случившееся осложняло их усилия по его освобождению. Оно так и не удастся.
Светлая, как мотылек, гостья. Этот ангел невольно ранил. На прощание она сказала с энергией веры:
— До свидания! Я надеюсь, что еще увижу вас — дома!
Герцен промолчал.
Побывал у «лондонцев» и совсем юный гимназист. Он на перепутье: поступать ли в университет или остаться в эмиграции? Советовался по секрету от дяди, с которым приехал.
Герцен был с ним резок. Слегка про себя любовался юнцом, его жестковолосой, похожей на шарик репейника, головой на худой шее и умоляющими глазами (так мальчики в двенадцатом году просились в драгуны), но не мог не отчитать его. Ник улыбался отечески.
Гимназист Валериан был упорен. Он примеривался в здешних кругах на роль поэта. Срывающимся от волнения голосом прочитал стихи. Они были плохи.
— Несмотря на то, что вы мне сказали о моем даровании… все же тут, вдали от российской пагубы, не могут не прийти новые озарения!
— Милый друг, все здешние за десятилетия написали в десятки раз меньше, чем на родине.
— Как же тогда вы?
— Вот Огарев чистит ваксой свою поэму…
— Значит, написанное ранее? Но вообще тут сколько-нибудь работается?
— Да куда же деться: по мелочам!
Рассказали дальше Валериану историю Василия Ивановича Кельсиева перед его отъездом в Турцию. (Она была в моде наряду с другими эмигрантскими фантомами.) Можно также было себе представить продолжение его истории… Известным оно станет через несколько лет. Они обязаны быЛи сказать Валериану — будущему непоэту, но, они надеялись, мыслящему человеку — узнанное из собственного опыта: что эмиграция для русского человека вещь ужасная, она не жизнь и не смерть, а нечто худшее, какое-то пустое, беспочвенное прозябание… А главное — «быть эмигрантом противоестественно». Находясь здесь, сами они жертвуют собой, но не всякий пригоден для такой жертвы.
Что же вспомнить о Кельсиеве? Он был неглуп, но самонадеян, разбросан. С нередким у русского человека возбуждением от собственной талантливости, замахом охватить все, интуитивным улавливанием многого и склонностью считать едва затронутое — уже постигнутым, так определил для себя его во многом типичные черты Александр Иванович. Каждый месяц у Кельсиева появлялась новая программа занятий и действий. Роднило же его с «лондонцами» страстное сознание несправедливости существующего на родине строя. Ко времени приезда в Лондон ему было за тридцать. У него были жена и крошечная дочка.
В России он сотрудничал в газетенках, кое-как перебивался. Получил предложение поступить на службу в русское коммерческое предприятие на Алеутских островах (для него поездка туда была единственной возможностью побывать по пути в Париже и в Лондоне), отчаянно загорелся мыслью сотрудничать со «звонарями» и советовался в этом с ними. Но было видно, что все уже решено. Пришлось помочь ему с какой-то литературной работой.
Проку от его сотрудничества оказалось не много. Больше всего ему хотелось писать о женской эмансипации, он принес на эту тему статью для «Колокола», призывающую к мистическому постижению личностей друг друга. Через год был благодарен, что ее не опубликовали. Принялся по заказу Библейского общества за редактирование Писания на русском языке.
Результат того был неожиданным. Когда Герцен с Огаревым через полгода разыскали пропавшего знакомца, они увидели его со ввалившимися глазами, измаянного грошовыми уроками, но при этом поглощенно читающего «для себя» Библию.
— Совесть не позволяет зарабатывать на слове божьем, — сказал он.
В углу комнаты на тюфяке лежала в жару его годовалая дочка, над ней сидела его больная чахоткой жена Варвара Тимофеевна.
— Василий Иванович, вы уж слишком отрешились от окружающего!
— Слишком? Сказано было в Писании: «Ежели кто не приимет тебя, уйди от того и отряси прах того с ног твоих»!
— Это вы о мире?
— Про нас обоих… с ним. — Кельсиев говорил устало, но с лихорадочным блеском в глазах. — У Моисея сказано: «Прах ты есть и в прах уйдешь»!
От лондонской недоли, помнит Александр Иванович, влечение ко всему иррациональному в нем усиливалось. Кельсиев говорил, что теперь настала его лучшая пора, он нашел то, о чем мечтал. Начал исповедовать простодушный социализм в евангельском духе.
Василий Иванович маялся нуждой, томился в Лондоне; он нашел позднее работу, способную прокормить семью, но у него не было дела. Он мучился необходимостью, как он считал, занять тут наконец какое-то достойное место. По всему тому Кельсиева бросило к «бегунам» официальной церкви. Он обосновывал это так: «Если истина еще и сохраняется в религии, то у беспоповцев. Так как торгующие религией ее губят». Он мечтал стать пастырем у старообрядцев.
Герцену же казалось, что одного желания тут мало.
— Вы же сами признаёте, Василий Иванович, — не мог не возражать он, — что вы и все ваше — в сомнении, отрицании… в отчаянии даже, можно ли быть поводырем на таких основаниях?
Тот улыбался значительно и загадочно.
Это была растерянная душа. Кельсиев верил, что какая-то родная среда укрепит его и он в свою очередь сможет одушевлять ее. Он не вписывался в здешнюю замкнутую и занятую по горло жизнь. Годами продолжался, по наблюдению «лондонцев», его нервный припадок от необходимости — теперь наконец — только самим собою быть ведомым по жизни, от непривычки к свободе. Особенно к здешней «голой» свободе — на все четыре стороны…
Кельсиев познакомился в Лондоне с главой тульчинской колонии казаков-старообрядцев, что бежали в Турцию еще на заре семнадцатого века после поражения их восстания. Удивительное дело, в чужом окружении всего несколько сотен переселенцев сохраняли столько времени язык и веру! Осип Иванович Гончар, их батька, был рослый казачина, стриженный под скобку, весьма предприимчивый: послал — одновременно — верноподданнейший адрес от старообрядцев Александру II и принялся торговать социалистическими книгами и «Колоколом».
Тогда же и решилось у них с Кельсиевым. Тот захотел переехать в казачье поселение в Тульче.
Его останавливали, конечно, говорили о чужой тамошней среде, в которую он не впишется, призывали опомниться. Он отвечал по той же Библии: «Всякое дерево, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь!» Через полгода к нему выехала задержавшаяся из-за болезни его жена с дочкой.
Дальше «лондонцы» узнавали о них по редким письмам. Тамошние молокане да липованы оказались прижимистыми хозяевами, едва платили за обучение казачат в школе. Первые восторги гостей: кукуруза вымахивает в человеческий рост и на каждом шагу камыш, из которого можно соорудить мазанку, — сменились тоской. Все дешево, но денег не было, отсутствовала медицинская помощь. Саги+ированные на разных широтах Осипом Гончаром искатели приключений из русских офицеров и интеллигентов замыслили было житье по-коммунистически. Но все обернулось вдруг страшным раздрызгом, они пели что-то надрывное под гитару, пили кукурузную водку, благо дешевая, много раз едва не порубили друг друга саблями.
Они были в Тульче еще более безродными и без жизненной цели. Решили было купить в нищих турецких семьях талантливых детей и воспитать их — двух мальчиков и девочку, которую удочерить, чтобы насильно не выдали замуж. Но восьмилетняя девочка была очень напугана тем, что ее не отдадут замуж, и сбежала. Собирались везти в Англию навоз и кости на удобрения, но выяснилось, что предприятие окажется совсем невыгодным.
Продолжение кельсиевской истории было таким. В 62-м году он ездил из Турции в Россию с английским паспортом. Запил по возвращении.
Умерла от чахотки его жена. Вскоре после того не встали после тифа старшая дочка и родившаяся в Турции малышка. Умер и приехавший к Кельсиеву младший брат Иван, поэт и социалист, член «Земли и воли». К чему-то он выкарабкался сам… Боялся сойти с ума.
Он писал «лондонцам» о тамошнем житье: «Здесь люди (не дети) ссорятся из-за какой-нибудь склянки, говорят с искаженными лицами…» А однажды поселенцы собрались в мазанке бывшего журналиста Орлова и толковали о житье, затем молодой человек из бывших офицеров — Толыбин — пошел домой и зачем-то перед тем искал веревку… Над ним злобно посмеялись, никто не обеспокоился. Через полчаса Кельсиев, собираясь идти к себе, заглянул в сарайчик, чтобы взять палку от собак, и отшатнулся. «Да идите же сюда, скорее!..» — позвал он остальных. Стали снимать висящее тело. Кто-то сказал потом, подумав: «А ведь он умно сделал».
В 1866 году «лондонцам» станет известно, что Кельсиев сдался на русской границе властям, написав покаянную III Отделению. Чего-то в таком роде они от него и ожидали, поступок был продиктован степенью его здешней неприкаянности.
Рассказав гимназисту с репейниковой головой все, что в ту пору было известно о Кельсиеве, «лондонцы» выпроводили подростка учиться в Петербурге на историка: образованные и прогрессивные люди будут очень нужны России.
…Так вот, гости. Точно водопад лился… Адрес «звонарей» прибывшие в Лондон узнавали у Николая Трюбнера.
Бывали у них губернаторы, штабисты, старухи и архиереи, студенты, дамы с дочерьми (реже с сыновьями).
Между тем серьезно занемог Огарев: очень часты были у него теперь изнурительные припадки с потерей сознания. Он решился на операцию по пресечению связи между долями мозга — жестокий и рискованный в то время выход: операция была разработана сравнительно недавно и проводилась почти на ощупь, но после нее ему стало заметно легче. Однако он был все еще слегка погружен в себя и тяготился многолюдством, старался гулять в пустынных местах их сада. Но если сталкивался с кем-нибудь, то никто из его собеседников не мог заподозрить, насколько они сейчас ему в тягость. Как и Александр Иванович, он уже неоднократно был отражен в мемуарах — слегка отрешенным, полулежащим на кушетке, с роскошной бородой. Герцен пришлых любил, хотя сердился, когда являлись не вовремя. Затем увлекался знакомством…
Каждый из посетителей заверял, что заедет и в следующем году.
Наталия слушала их, горестно подняв ниточки бровей. Говорила, что чувствует себя как бы смотрительницей музея…
Своих посетителей Александр Иванович убеждал не только любопытствовать относительно их газеты и ее издателей, но ответственно и активно сотрудничать в ней.
То же он повторял из номера в номер на ее страницах: «Обращаемся ко всем соотечественникам: не только слушать «Колокол», но и звонить в него!»