Самое тяжкое время для артиллеристов — устройство позиций на новом месте — закончилось. Батарея отмучилась. За неделю комбат загнал всех, но добился именно того, что требуется для хорошей стрельбы. Огневые позиции хорошо оборудовали, сделали укрытия для орудий, окопы, вместительные блиндажи. Наблюдательный пункт комбату устроили с особинкой, под него. Всё телефонизировали. До передовой было далеко, и жизнь постепенно вкатилась в спокойное русло. Поздний ноябрь перешёл в такой же поначалу осенний декабрь, но с каждым днём осень послушно сдавалась всевластной зиме. Солдаты ходили в охранение, разгружали прибывающие боеприпасы, работали на кухне, приводили себя и обмундирование в порядок. Колька всё время был при лошадях, а Ефим возился с радиостанцией и телефонной связью да курсировал ежедневно между батареей и штабом полка в Толльмингкемене.
В последнюю неделю Колька особое внимание уделял своей любимице Майке, которая со дня на день должна была ожеребиться. А ведь прошлой зимой лошадку эту едва не съели. Тогда она только-только попала к ним. И даже имени ей Колька ещё не придумал. Оголодали тогда бойцы в продуваемом ледяными ветрами поле, да и мороз прижал, а жратвы нет. В других батареях резать лошадей начали. Сначала по-тихому, а потом и на всю катушку, будто они на мясо и предназначены. Начали и в их батарее к лошадям подбираться. А уж эту лошадь забить было сподручней всего: её только пригнали в полк, и то ли есть она, то ли нет её, может, и не хватятся. Доходило до драки, брались за ножи и автоматы, но Колька отбил свою лошадь. Да не просто отбил, разве от голодных отобьёшь? Солдат тоже понять можно, в зиму голодать никак нельзя. Пришлось пообещать, что накормит батарею от пуза. Две ночи ползал по заснеженным полям перед позициями и всё-таки отыскал убитую при артобстреле лошадь. На морозе мясо не попортилось, свежатина, и волки порвать тушу еще не успели. Накормил ребят и лошадку свою сберёг, тогда Майкой её и назвал.
В русских деревнях мужики так не заботятся о жёнах, ждущих ребёнка, как Колька о своей кобыле. А тут ещё Петруха Тихий к нему присоединился. Они выгородили Майке в сарае отдельный загон, засыпали пол частью опилками, частью соломой, законопатили все щели, уберегая кобылу от сквозняков. Кормили самым лучшим душистым сеном, да подкормку ещё добавляли — порезанную свеклу и картошку, где-то комбикорма немецкого раздобыли. К вечеру кобыла начала тревожиться, нервно моталась по загону. Колька волновался не сильно, роды предстояли не первые. Он подложил сена, хвост лошади обтянул тряпицей и ушел из конюшни, чтобы не нервировать кобылу.
Когда он вернулся в дом, солдаты, отвыкшие на войне от таких мирных забот, накинулись на него с вопросами.
— Будьте спокойны, сегодня в ночь Майка ожеребится, молозиво уже из вымени капает.
Колька знал, что говорил. Когда утром он пришёл в сарай, там, прислонившись к стене, уже стоял Тихий, а в загоне радостно ржала Майка. Рядом с ней перетаптывался нескладный жеребёночек на тонких разъезжающихся ножках. Его светло-коричневая голова была украшена белой звёздочкой прямо по центру лба. Колька стал обтирать ветошью круп лошади, обернулся, чтобы попросить Петра заменить подстилку, и вдруг увидел, что тот стоит на коленях у выгородки и беззвучно плачет. Огромный, грубо скроенный солдат тяжёлыми ладонями совсем по-детски растирал по лицу крупные слёзы. Весь следующий день они хлопотали вокруг Майки и жеребёнка. Всё пошло хорошо, еды было в изобилии, малыш много и с аппетитом сосал молоко, с каждым днём набираясь сил.
Вскоре хоть и коротко, но все же выпал первый снег. Колька успел опробовать сани, которые Тихий усмотрел на барском дворе в соседнем посёлке, и на пару с Григорием Абрамовым, впрягшись в оглобли, притащил их к себе. Подладили их, подобрали сбрую. Колька запряг свою любимицу Майку и лихо проехался по первому снегу из одного края посёлка в другой. Лошади всегда — и в обороне, и в наступлении — требовали к себе много внимания. Раньше, когда лошадей в полку было много, ежемесячно проводились выводки — так назывались строевые смотры для лошадей. Каждая батарея тщательно готовила своих лошадок. Полковой ветврач в эти недели по нескольку раз приезжал и осматривал лошадей. Их лечили, правили упряжь, под это дело можно было получить лекарства и прочие средства для ухода за лошадьми. Последние месяцы внимание к лошадям в полку и батарее уменьшилось, каждый ездовой дудел в свою дуду, как умел, да и ветврач как-то незаметно исчез из полка.
Колька остался самым большим знатоком лошадей в полку, и в эти спокойные дни его то и дело звали во все батареи для осмотра лошадей. Он добросовестно осматривал животин, обнаружив перхоть и грязь, слегка корил за плохую чистку, но, самое главное, за плохую кормёжку — у большей части лошадей из-под кожи выпирали ребра. А когда же откармливать лошадей, если не в долгом затишье перед наступлением! В наступлении будет не до этого, там только успевай поворачиваться. Последний жирок с лошадиных боков уйдёт. А в том, что вот-вот придёт время наступать, Колька не сомневался.
Пользуясь передыхом, комбат возобновил боевую учебу артиллеристов. Расчёты снимали орудия с позиций, выкатывали их на прямую наводку, снова устанавливали для стрельбы с закрытых огневых позиций, отрабатывали батареей выстраивание веера и тренировали наводку орудий не только со штатными наводчиками, но и с толковыми запасными, отобранными с других орудийных номеров. Батарея получила пополнение, однако до штатной численности всё равно не добрали. Но самое удивительное — в батарее появилась женщина. На должность санинструктора после бестолкового ефрейтора Тимохина пришла девушка — сержант медицинской службы Наталья Фомина. Комбат искренне считал, что женщине не место в батарее, находящейся на передовой. Скорее уж в полковой санчасти или медсанбате. А в батарее пусть будет хоть завалящий, но всё же мужик. Уж больно опасно, да и в бытовом отношении — сложно. Вокруг мужики, и для них нет никаких ограничений и условностей. А женщине всё надо отдельно, а как это сделать в поле, да ещё зимой? Отдельный блиндаж или уборную для неё не построишь. Но видя, как радуется приходу девушки его заместитель Петр Рогов, комбат сдался, и в батарее появился толковый санинструктор.
С приходом медика начались уже забытые проверки солдат на вшивость. Санитарное начальство обеспокоилось случаями вспышек тифа, стало требовать осмотры, отчёты… Зато под это дело удалось выбить мыло, мочалки и ножницы для стрижки. С опаской, но регулярно топили баньку, и солдаты наконец-то привели себя в порядок. Долго ждали, когда до батареи дойдёт очередь на специальную машину для прожарки одежды, чтобы добить вшей до конца. Радовались, как дети, когда утром после суточной обработки получили форму и белье, очищенные от кровожадных злыдней.
Больше всего донимали солдат ночные караулы. Батарея стояла отдельно, и вся караульная служба лежала на их плечах. Ходили в караул каждые три дня. Как же не хотелось Иосифу этим вечером уходить из тёплого дома в стылую декабрьскую ночь, но пришла его очередь менять караульного. Он поплотнее запахнул шинель, поглубже натянул шапку-ушанку, забросил на плечо ремень автомата и вышел на улицу. Сменщик уже дожидался его в условленном месте, пробубнил, что ничего подозрительного им замечено не было, и побежал в дом отогреваться. Иосиф обходил дома посёлка не спеша, в установленном порядке. Сделав круг, он вернулся к дому, зашёл в сад, замер, прижавшись к стволу старой яблони. Глаза сами собой закрывались, приходилось усилием воли сбрасывать сон. Но сон всё накатывал и накатывал мягкими волнами. И все же он услышал, как сначала едва слышно стукнула задняя дверь сарая, листья зашуршали под легкими крадущимися шагами, увидел, как тень промелькнула за деревьями сада. Иосиф осторожно двинулся вслед за тенью. За садом тянулся небольшой овраг, поросший орешником и ольхой. Спустился чуть вниз и сразу услышал приглушенный разговор, говорили по-немецки мужчина и женщина. Он различал только их силуэты. Женщина — похоже, мать немецкого семейства, жившего в сарае. Мужчина — явно молодой, в форме. Иосиф сделал несколько шагов вперёд, взял автомат на изготовку, крикнул:
— Хенде хох!
Женщина отчаянно заголосила и осела на землю. Мужчина низко пригнулся, подхватил с земли «шмайсер», петляя, кинулся бежать в глубь оврага. Иосиф бросился за ним с криком:
— Стой, стрелять буду.
Немец на бегу дал короткую очередь, пули пролетели в стороне. Иосиф смутно видел впереди силуэт убегающего, остановился, вскинул автомат и длинной очередью слева направо прочертил темноту. Раздался стон и глухой звук падающего на землю тела. Иосиф остановился. Подходить к упавшему он поосторожился, опасаясь встречных выстрелов. Немка, плача в голос, пробежала мимо него, упала на колени перед недвижным телом. Странно, но Иосиф не испытал облегчения от счастливого исхода опасной ситуации. Радости не было, тяжесть легла на сердце. Ребята, примчавшиеся на стрельбу, кинулись к немке, закрывавшей собой убитого, с трудом оттащили её в сторону. В свете фонарика на земле лежало скрюченное тело молодого фольксштурмовца.
— Кто этот солдат? — Ефим тряс немку за плечи.
Та подняла голову, посмотрела на сержанта закатившимися глазами.
— Мой старший сын, мой Пауль. — Она снова упала на землю, подползла к телу, замерла, положив голову на его грудь, пытаясь расслышать биение жизни в уже мёртвом теле.
Солдаты обыскали тело, понесли в сарай. Ефим подобрал автомат немца. Вместе с Колькой они подняли женщину с земли и под руки повели в дом. Усадили на стул, дали кружку воды. Она пыталась пить, но руки ходили ходуном, она захлебывалась, всхлипывала и, дрожа всем телом, всё время что-то бормотала.
— Что она говорит? — Колька подозвал Ефима поближе.
Ефим сквозь рыдания немки пытался разобрать слова.
— Она себя винит. Сына призвали в фольксштурм пару месяцев назад, ему всего семнадцать лет. Пауль уже приходил в деревню, она уговорила его прийти сегодня и сдаться. А тут такое… Он просто испугался и побежал. Просто испугался. Она не сумела удержать его.
Женщина раскачивалась на стуле всё сильней и сильней, пока не рухнула, безвольно как мешок пшена, лицом вниз, не подставив руки. Колька сходил за водой, брызнул ей на лицо. Она открыла глаза, но ни разговаривать с ней, ни смотреть на неё было невозможно. Солдаты отвели её в сарай, где сидел, обхватив голову, отец, плакали дети.
Иосиф не находил себе места, и сколько Ефим ни твердил ему, что другого выхода, как стрелять, не было, не мог успокоиться. Вроде и он сам понимал это, но ощущение того, что он попусту, зря прервал невинную жизнь, не давало ему покоя. Прежние мрачные видения с новой силой стали мучить его.
После похорон Пауля семья немцев стала жить совсем незаметно, видели их только во дворе дома. В посёлок они не выходили, могилу сыну выкопали в саду за домом, над самым оврагом. Мать каждый день по несколько часов сидела у холмика, разговаривала с сыном. Отец обустраивал и утеплял на зиму сарай. Младшие дети, Христиан и Мария, помогали родителям. Как тени они бесшумно появлялись из сарая и тут же ныряли обратно, придавленные горем и страхом к земле.
Как-то в середине декабря под вечер в посёлок заскочила машина из 4-й мотострелковой бригады Тацинского танкового корпуса. Один из прибывших, разбитной сержант лет тридцати, ввалился в дом как раз к раздаче ужина. Спрашивал своего земляка, Романенко, а тот, как назло, был отправлен на сутки в составе команды на погрузку снарядов. Пехотинца усадили ужинать. Разговор сперва не клеился, других его земляков в батарее не нашлось. Стали расспрашивать гостя о службе, чего говорят про наступление. Пехотинец, видно, ждавший возможности стать центром внимания компании, пустился в рассказы, что, мол, в октябре он уже видел окраины Гумбиннена, да только командиры не дали им ворваться в город. Отозвали их обратно вместе с танками. Что лично он разгромил два обоза и гранатами повредил пять пушек. Обычное фронтовое бахвальство. Никто особо его и не слушал, солдаты подчищали котелки да радовались крепкому сладкому чаю. Остановиться их гость не мог. Народ посмеивался, а когда дошло до его подвигов с немками, как раз во время прорыва под Гумбиннен, то Абрамов, и так не находивший себе места от похабных разговоров, ткнул локтем Кольку в бок. Колька отложил свою гимнастерку, которую чинил уже второй вечер, и прислушался к разговору.
Пехотинец балаболил без остановки:
— Да я тогда за день трёх немок оприходовал. Что, не веришь, мать твою?
Видя, что солдаты слушают с недоверием, он пустился в подробности:
— В посёлок мы ворвались под утро, там река и мостик через неё. Фрицы хотели взорвать мосточек-то, да мы не дали. Так с ходу и вскочили в посёлок, а там — и обозы, и жители с добром своим. Сбежать-то не успели, всё больше старики да бабы с дитями. Ну, мы там за сутки и развернулись. Всем хватило. Заходил в дом, вытаскивал любую бабу, тащил в сарай и делал с ней, что хотел.
— И что, немки соглашались, никто не послал тебя к чёрту, — недоверчиво спрашивали батарейцы, — прямо ждали они тебя с нетерпением?
Сержант, раззадоренный вопросом, пустился в подробности.
— Попробовали бы они отказать. Одна было заартачилась, я ей с ходу пистолет в рот сунул, так сразу стала сговорчивей. Лежала молча, зубы ей стволом пересчитал, а как кончил, так ещё и щеку прострелил, чтоб запомнила, кто тут теперь хозяин. А другая стала отбиваться, руками махать, так я пистолетом дал ей по голове да придушил слегка, и всё пошло по-моему. Она под конец очухалась, начала орать что-то, ну и придавил я её от греха подальше.
Поняв, что сболтнул лишнего, сержант сменил тему, опять начал разговор про подбитые немецкие пушки. Колька застыл, глаза его налились кровью. Он подошёл сзади к рассказчику, схватил его двумя руками за шиворот, так что ворот гимнастерки тугой петлёй охватил шею, рывком поднял с лавки. Вместе с Ефимом они подтащили сержанта к дверям и пинками вытолкали из дома. Следом выбросили его рюкзак и шинель. В комнате после дурацкого веселья повисло тягостное молчание, будто машина на ходу уткнулась в стену. Ощущение было, что они не чай пили, похохатывая, а дерьмо хлебали и теперь не могут отплеваться. Солдаты замолчали и разбрелись по углам. Колька с Ефимом сидели на нарах рядом, говорили о случившемся.
В разговор вмешался Иосиф:
— Как думаешь, Ефим, это правда или болтовня?
— Судя по его дружку Романенко, скорей всего, правда. Дерьмо при случае всегда на поверхность лезет. Война всё дозволяет и всё спишет.
— Нет, ребята, тут всё сложней. — Колька покачал головой. — Дело не только в немках… Тоже мне, сволочь, нашёл способ отомстить… Помните, как перед наступлением в Белоруссии освободили мы из теплушек женщин, угнанных со Смоленщины. Так были козлы, которые их насиловали. Своих же баб насиловали. И наш Романенко там отметился. Много звериного в человеке… Для таких нужна внешняя сила, сдерживающая зло. Если совести нет, веры и страха божьего нет, тогда воля нужна, приказ нужен железный. А то сейчас разведётся мстителей…
— А чего же наши командиры молчат?
— А то и молчат наши командиры, что их командиры тоже молчат, и так до самого верху. Видать, выпустить дьявола наружу хотят, обозлённости им нашей не хватает. — Колька вспомнил, как им в октябре перед наступлением зачитывали листовку со статьёй Эренбурга, где в каждой строке был призыв «Убей немца!». — Это понятно, когда война шла на нашей территории, а сейчас-то уже пошла германская земля. У ребят и так душа горит, а тут еще бензинчику подливают.
— Да уж, Колька, всё как по-писаному: кому война, а кому мать родна. Кабы не пули, голодуха да нужда с подтиркой на морозе, то это не война бы была, а так, прогулка по лесу.
В сочельник, по старому стилю 24 декабря, весь расчёт второго орудия отправили на разгрузку снарядов. В доме никого не осталось. Отца семейства немцев Ефим отвёл к комбату, тот хотел уточнить информацию по дорогам, ведущим из посёлка к Роминтенской пуще. Мать с детьми возилась то в сарае, то во дворе. Ефим, уходя, попросил её протопить печь, и она время от времени заходила в дом подкинуть дров.
В один из заходов, улучив момент, она проскользнула в дальнюю комнату, подняла половицы у стенки, вынула крайнюю потайную доску. Из-под пола достала сверток и Библию. Прижав всё это к груди, она уже вышла во двор, когда к изгороди подошёл сержант Романенко. Заметив немку, выходящую из дома с прижатым к груди свёртком, он подскочил к ней, выхватил свёрток, ударил женщину кулаком в лицо. Она не упала, отскочила назад. Романенко лихорадочно развернул сверток, надеясь найти что-то ценное, но оттуда выпали фотографии, исписанные листки и документы.
— Что это? Шпионишь, сука? — Он держал немку за руку и хлестал её по щекам. Та стояла, не отворачиваясь, ничего не понимая, только вытянула вперёд руку с зажатой в ней Библией. Романенко распалялся всё сильнее. Затянул её в сарай, перепуганные дети жались к стене. Дважды он запинался о них, едва не падал на землю, опрокидывая с собой женщину. Схватил детей, вышвырнул их из сарая и запер дверь на засов.
— Что вы делаете, наступает Рождество, как вы можете? — кричала немка.
Дети кричали, бились в дверь, всё время пока он рвал одежду на Анне, скручивал ей руки и насиловал, получая наслаждение не от самой близости с женщиной, а от власти над ней. Кончил он быстро и в этот момент для большего удовольствия еще два раза с оттяжкой хлестанул её по лицу так, что голова женщины мотнулась от плеча до плеча. Затем встал, застегнул штаны, зло пнул лежащую ногой, поднял бумаги из свертка и, широко распахнув дверь, вышел с подворья. Анна несколько минут лежала на полу, пытаясь понять, покалечена ли она и может ли подняться. К ней подбежала заплаканная дочь, помогла встать. Анна обнимала её, целовала ей руки, подвывая не в голос, а сдавленно, так что звук уходил не в воздух, а внутрь её.
— Дочка, ты цела? Ты цела? Где Христиан? — спохватилась она. Мальчишки не было ни в сарае, ни во дворе. Нашли его в углу сада, лежащим на земле. Он бился в судорогах, его рвало. Мать с дочерью отвели его в сарай, уложили в постель, устроенную на настиле. Оставив детей, мать схватила узел с одеждой, побежала с ведрами к колодцу, набрала воды. Укрывшись за сараем, разделась, вылила на себя ведро холодной воды, стала тереть тело старой мочалкой, пытаясь избавиться от следов чужого прикосновения. Водой из другого ведра она пыталась подмыться, с остервенением вымывая из себя сперму насильника. Её била нервная дрожь так, что она не чувствовала ни ледяной воды, ни декабрьского холода. Растерлась полотенцем и переоделась. Теперь быстрее к детям. Сын лежал на постели, припадок не отпускал его, в горячке он шептал:
— Мама, мама, что он с тобой сделал… Я не смог тебе помочь. Прости меня, прости, — и снова заходился в припадке.
Мать кинулась кипятить воду в надежде отпоить Христиана горячим чаем. Завернула сына в одеяло и отогревала, прижав к себе его, почти юношу, словно малыша. Через час вернулся отец с рождественским венком из елового лапника. Мать встретила его у порога, забрала венок, повесила на большой гвоздь, где раньше висел хомут. Затем они вместе отошли в дальний угол и долго шептались. К детям отец вернулся подавленный и за весь предрождественский вечер, которого так ждала семья, не произнес ни слова.
Затемно в дом воротились уставшие солдаты, им сразу принесли еду, оставленную на кухне. Печка была истоплена. Все скинули влажную от пота одежду и ходили по дому в исподнем. Ефим положил в миску кашу для немцев и пошёл в сарай поблагодарить Анну за топку печи. Немка сидела рядом с младшим сыном, завернутым в одеяло. Отец сразу отошёл в дальний темный угол сарая и оставался там, пока сержант не ушёл. Ефим поставил на стол, сколоченный из грубых досок, миску, поблагодарил Анну. Та, не сказав ни слова и не поднявшись, кивнула. Думая, что после гибели старшего сына им не до разговоров, Ефим ушёл в дом. Усталые батарейцы укладывались спать, после тяжёлой работы это было самым желанным.
Утром солдаты проснулись от страшного крика. Ещё только начинало светать. Колька выскочил во двор, кричали из сада. Побежал туда. На нижней ветке старой яблони, на верёвке, висел младший сын Анны Христиан. Сама она стояла, обхватив ноги мальчишки, пытаясь держать его на весу. Колька выхватил из-за голенища нож, обрезал веревку. Мать вместе с телом повалилась на землю. Колька ослабил петлю, прижал пальцы к шее. Поздно, мальчишка был уже холодный. Обезумевшая мать билась в беззвучных рыданиях, царапая землю руками. Отец молча поднял тело сына, понёс в сарай. Солдаты, выскочившие на крик, стояли, сняв шапки, и сочувственно смотрели на родителей, будто это происходило в их родной деревне.
— Слушай Ефим, что-то тут с немцами не так. — Колька ловко свернул самокрутку, прикурил. — Сходи, расспроси, что случилось?
Ефим вернулся в дом, умылся, привёл себя в порядок, пошёл в сарай к немцам. Вернулся через полчаса злой. Колька сунул ему котелок с кашей, сел рядом слушать.
— Дело дрянь, Колька. Рассказывать особо не хотят, боятся. Сидят в углу сарая пришибленные, дочка собаку обхватила двумя руками, прижала к себе, не оторвать. Перепугались насмерть. Вчера, когда мы были на разгрузке, Анна забрала из дальней комнаты припрятанный сверток с фотографиями и письмами. Романенко увидел, как она потихоньку выходила из дома со свертком, отобрал его, стал бить ее, кричал, что она шпионка. Затащил её в сарай и снасильничал при детях. Парень-то, младший их, хотел мамку защитить. Да ничего сделать не смог. Переживал сильно. Бился в припадке, к вечеру вроде успокоился, заснул. А под утро, видать, встал тихонько, да и повесился в саду. На яблоне своей любимой повесился, которую они так и называли — яблоня Христиана. Вот и вся недолга…
Колька покачал головой:
— Да, невесёлая история. Сходи, Ефим, к комбату, расскажи. А то ещё особист сюда припрётся по сигналу Романенко, разбираться со шпионкой. Ты вроде говорил, что немцы эти из Литвы. Литовцы, значит, они по-литовски говорят. Уходить им нужно отсюда в Литву, пока дочь цела. Если ещё и с ней что-то случится, то и родители наложат на себя руки. Иди, поговори с ними.
Ефим снова пошёл в сарай, вернулся быстро.
— Не хотят они сейчас говорить, сидят у тела, в полдень похоронят, тогда пойдём вместе с тобой, поговорим. Я пока к комбату схожу, разузнаю, какие там новости. Романенко-то наверняка уже доложился.
Комбат уже позавтракал и теперь сидел за столом, что-то вымерял на разложенных картах и записывал данные в таблицу. Помявшись, Ефим рассказал о самоубийстве мальчишки и всей предшествующей истории. Комбат поморщился:
— Значит, говоришь, Романенко изнасиловал немку? Мне он доложил, что задержал её с подозрительными бумагами. Про то, что снасильничал, конечно, не сказал. Бумаги мне передал для особиста. Я посмотрел, там только семейные фото да письма. Докладывать не о чем. На этом и закрыл вопрос. Отправил его восвояси. Но, вишь ты, как оно вышло… Да-а, такие дела добром не кончаются. Вот, возьми, верни им фотографии и письма. Жаль, конечно, мальчишку, и мать его жаль. Но что поделаешь — война.
— Марк, что ты говоришь, при чём здесь война? Сволочь он и преступник! Арестуй его и отдай под трибунал.
— Слушай, Ефим, не горячись. Мало ты ещё понимаешь в таких делах. Ничего этому Романенко не будет. Он увидел немку, выходившую из вашего расположения, в руках у неё был подозрительный свёрток. Он изъял его, отнёс командиру. Ну, а то, что там письма и фотографии обычные, так он того не знал. Немку он не застрелил, а за изнасилование ничего ему не будет… Так, по шее похлопают да посмеются. Нет указания про немок. А мы получим ненавистника в батарее. Как с ним потом в бой идти? Всё время думать, что он исподтишка тебе в спину пальнёт? Так что иди к себе и скажи этим немцам, что никакого обвинения в шпионаже не будет. Пусть радуются.
Ефим схватился руками за голову.
— О какой радости, Марк, ты говоришь? Сын у них из-за этого гада повесился.
— Ну, что я могу сделать? Сына им не вернуть. Занят я, иди на службу. Наготове надо быть, как бы нам не пришлось съезжать отсюда поближе к линии фронта.
Когда Ефим дошёл до дома, никого там уже не было, все ушли к орудиям на позиции. Ефим подбросил дров в печь и отправился следом. Пересказал Кольке беседу с комбатом, тот чертыхнулся, но против комбата не попрёшь.
Вернулись к разговору с немцами после обеда. К тому времени те похоронили младшего сына рядом с могилой старшего. Теперь два свежих холмика чернели на взгорке перед оврагом. Все собрались в сарае, отец сидел в углу с почерневшим лицом, потерявший всякий интерес к происходящему. Только что он под корень спилил старую яблоню. Сидел молча, держал в руках пилу, машинально стряхивая с сапог, налипшие свежие опилки. Ефим стал подробно расспрашивать Анну. Оказалось, что у них неподалеку, на литовской стороне озера Виштитис, живут дальние родственники. И они навещали их в литовской деревне года два назад. Колька рассудил, что им надо быстрее уходить в Литву. Там спокойнее будет, и дочку уберечь легче. Немцы согласились. Колька с Ефимом решили, что пешком им не пройти, задержат, зона-то прифронтовая.
Ефим снова отправился к комбату советоваться. Комбат выслушал Ефима, накричал, что делать им больше нечего, как заниматься этим семейством, но, понимая весь ужас случившегося, все же помог. Велел посадить их в грузовик к Витьке Матвееву, который отправлялся на станцию Вержболово, договорился в полку, чтобы им выписали проездные бумаги через Виштитис. Приказал Ефиму ехать с ними, сопроводить до места.
Немцам объявили, что завтра утром их отвезут в Литву. Они в последний раз укладывались спать в своем доме, правда, не в доме, а в сарае, но это был их сарай, построенный ещё дедами. Сначала в закутке, где раньше были овечьи ясли, уложили Марию, подготовили свою постель в другой стороне, но ложиться не стали. Долго сидели рядом, тесно прижавшись друг к другу. Затем вместе вышли на улицу, обошли дом и сад, долго в молчании стояли у могил сыновей. Анна прижалась губами к уху мужа и прошептала:
— Иоханнес, если бы не было Марии, я не смогла бы жить дальше, умерла бы здесь, у могил сыновей. Мария — единственное, что останется от нас с тобой в этом мире. Она одна будет жить дальше. За нас с тобой, за Христиана и Пауля. Слышишь, Иоханнес, мы должны с тобой жить, чтобы жила она. Самое важное — её жизнь. Мы доберёмся до Литвы, война рано или поздно закончится, мы вырастим Марию, у неё родятся дети. В этом спасение. Слышишь, спасение в этом. Отбрось гибельные думы о смерти наших детей, отринь все другие мысли. Только жизнь Марии имеет для нас смысл в этом мире…
Они так и не заснули этой ночью. Рано утром отца, мать и дочь, которая не выпускала собаку из рук, погрузили в кузов «Студебеккера» и отправили на восток, в Литву. Туда, откуда когда-то пришли в этот край их предки.