— 23 — 31 декабря — 13 января 1945 года. Шталлупенен

Давно Штабной не испытывал такого прилива сил и оптимизма, как в последние дни 1944 года. Энергия переполняла его, всё хотелось сделать как можно лучше, довести до логического завершения каждую, даже локальную операцию, запланированную им на начальной стадии решительного фронтового наступления. После возвращения в штаб фронта из поездки на кладбище Вальдаукадель, где лежал его брат Юрий, теперь он знал это точно, Штабной неутомимо работал. Особое просветление снизошло на него. Он корректировал планы наступления частей, предощущая ответные действия противника, выбирая самые эффективные варианты наступления, фланговых охватов, тактических отходов и контрударов.

Из работы он вынырнул только вечером. Новый год наскочил на него, как курьерский скорый поезд. Он сложил карты, бумаги, прошёлся по соседним кабинетам. Почти все офицеры уже закончили работу и спустились вниз, где хозяйственники штаба накрыли большой стол. По случаю праздника выставили несколько бутылок водки. За стол никто не садился, ждали начальника штаба генерал-полковника Покровского. Чтобы не толкаться у стола, Штабной, занятый своими мыслями, пристроился в углу обеденного зала.

Офицеры, разбившись на группы, оживлённо разговаривали, а ему вспомнилось, как он встречал новогоднюю полночь с 1914 на 1915 год. Тогда, во второй половине декабря некоторые части 27-й дивизии вывели на отдых, в резерв. Стояли они в Роминтенской пуще. В том самом посёлке Гросс Роминтен, в который он недавно наезжал, километрах в двадцати от замершей линии фронта. Солдаты и офицеры отдыхали, помаленьку баловались охотой в угодьях, где традиционно охотились германские кайзеры и прусские короли. Орловцев в этих забавах не участвовал, его дни и в резерве заполнялись множеством служебных забот. Но когда офицерам предложили короткие отпуска, буквально на два-три дня, для поездки в Вильно, он загорелся поехать, пообещав, что к новогоднему вечеру вернётся в часть.

Железная дорога работала исправно, от Толльмингкемена до Вильно с одной пересадкой Штабной добрался за полдня. И к вечеру 29 декабря уже шагал по Вильно от вокзала к своей военной квартире. С поезда, на котором он приехал, сняли множество раненых, и по улицам тянулись конные подводы, да и просто санитары несли на носилках раненых к ближайшим лазаретам.

Вместо шумного и колоритного Вильно Орловцев увидел строгий прифронтовой город. В зданиях увеселительных заведений, обычно заполненных беззаботной, нарядной публикой, разместили военные госпитали, лазареты Красного Креста, аптечные склады и пункты. Множество раненых солдат и офицеров встречались ему на улицах города, а горожане к вечеру с улиц исчезли вовсе, сидели по домам, да и гулять по заснеженным, совсем не освещённым улицам желания не возникало.

В его холостяцкой офицерской квартире холод смешался с пылью, пришлось просить хозяйку доходного дома, в котором он квартировал, протопить комнату и сделать уборку. Сам он тем временем отправился на главпочтамт, в надежде получить письма от Веры и родителей. Так и случилось, его ждали до востребования два Вериных письма, одно давнее, зато другое совсем свежее, и целая пачка писем от мамы из тверского имения, где родители в этот раз остались зимовать. Решив прочитать родительские письма вечером в своей квартире, Орловцев тут же на почте распечатал свежее письмо от Веры, и — удача, Вера писала, что на Новый год приедет к родителям в Петербург. Их адрес Орловцев знал и тут же на почтамте отбил Вере телеграмму с поздравлениями и признаниями в любви. Наверное, это и стало самым важным событием той давней поездки в Вильно.

В родительских письмах его тронуло множество забавных случаев, описанных мамой, но главное, из писем следовало, что все они в добром здравии и в порядке.

Следующий день в Вильно пролетел мгновенно. Орловцев навестил раненых однополчан и семью сослуживца, который дал ему твёрдое поручение посетить родных. Он пришёл в себя уже на обратном пути, в поезде на Шталлупенен. Дальше ходили только военные составы, и на станциях командовали русские военные инженеры или мобилизованные железнодорожные служащие в младших офицерских званиях. Один из них и посадил Орловцева на военный состав, шедший до Толльмингкемена. Около десяти вечера 31 декабря он, вместе с другими офицерами полка, сошёл на вокзале старого прусского посёлка. Ночь выстелила Роминтенскую пущу белым пушистым одеялом. Высланный за офицерами полковой разъезд стоял у маленькой вокзальной площади. Офицеры уселись в сани, лошади встряхнулись, окутав себя снежным облаком, и пошли рысью по уже знакомой дороге в Гросс Роминтен, где их ждали.

За полчаса до полуночи Орловцев вошёл в столовую, там уже собрались полковые офицеры. Поднимали тосты за офицеров полка, молитвой помянули погибших, а таких в полку оказалось немало. Дальше пошли воспоминания о боях, о трагических и комических эпизодах кампании. Через какое-то время застолье перешло в дружескую беседу, разбившую офицеров на несколько компаний. Орловцев, улучив минуту, передал командиру роты письма и посылки от родных из Вильно, после чего одним из первых отправился спать.

Наутро полк выстроился у штаба. Солдатам раздали привезённые подарки, служивые трижды лихо прокричали «ура». Так закончились для Орловцева первые полгода Великой войны, неразрывно связанные с действиями в Восточной Пруссии частей 27-й дивизии генерала Адариди. Уже через неделю его отозвали в Петербург. А многие из его однополчан, оставшихся тогда в Восточной Пруссии, пали в боях или попали в германский плен в начале февраля 1915 года и снова всё в тех же проклятых прусско-мазурских лесах от Гольдапа до Августова. В следующий раз в этих краях Штабной оказался только через тридцать лет, оказался здесь с другой, тоже русской, но более организованной и решительной, нечеловеческой силой. Память же о тех последних днях четырнадцатого года жила в нём до сих пор.

Тем временем раздалась команда: «Товарищи офицеры!» Все вытянулись, приветствуя генерал-полковника Покровского. Генерал пригласил всех к столу, провозгласил первый тост за товарища Сталина, государство рабочих и крестьян и Красную армию. Дружно выпили. После чего начальник штаба извинился и быстро покинул собрание штабных офицеров, направившись в особняк, где разместились командующий фронтом и его заместители. Оставшись без главного начальника, офицеры почувствовали свободу, выпивали и закусывали без оглядки. Орловцев ел и выпивал умеренно, сидел тихо на дальнем краю стола, изредка перебрасывался короткими фразами с соседями. Сзади неслышно, кошачьим шагом подошёл подполковник, один из заместителей генерала Алёшина — начальника отдела разведки фронта. Согнав офицера с соседнего стула, уселся сам и, посмеиваясь, стал расспрашивать Орловцева о недавнем его выезде в Кибартай. Штабной не терпел подобных приватных разговоров с особистами, обычно он сам заходил в разведотдел за информацией или согласованиями. Но такие неофициальные расспросы старших офицеров отдела не сулили ничего хорошего и заставляли нервничать. Однако в этот раз Штабной оставался уверенным, спокойно ответил, что ездил туда в связи с задачами оперативного управления штаба.

— А зачем заходили в церковь, с кем там встречались? — Разговор начинал походить на допрос. Хотелось послать наглеца вместе с его топтунами к чертям собачьим, однако Штабной сдержался.

— Ни с кем в церкви я не встречался, храм тамошний давно не работает, разорен, священника немцы угнали в Германию. А заходил я туда свечку поставить в память о погибшем брате. — Орловцев, не дрогнув, смотрел особисту прямо в глаза, и столько внутренней правоты и уверенности звенело в его голосе, что подполковник утратил всякий интерес к дальнейшему разговору и незаметно исчез.

В Кибартай Штабной ездил пару дней назад по заданию оперативного управления штаба фронта. Ничего особенного эта короткая командировка не представляла, рядовой выезд. Кроме того, что он оказался там, где 12 сентября 1914 года в госпитале узнал от раненого прапорщика Сергея Громова о гибели брата. Городок тогда назывался Вержболово, по названию последней русской железнодорожной станции на пути в Германию.

Орловцев легко нашёл здание бывшего госпиталя. Вспомнил, как тогда, тридцать лет назад, до вечера бесцельно бродил, раздавленный страшным известием о смерти брата, по улицам, пока волею проведения не уткнулся в храм. Служба закончилась, но через открытые двери виднелись люди. Он вспомнил, как зашёл внутрь, никто его тогда не заметил или намеренно не беспокоил. Машинально взял при входе свечку и прошёл к образу Девы Марии. Он помнил, что долго стоял перед иконой, благо рядом никого не было, пока в нём не зазвучал низкий грудной женский голос:

«Через тридцать лет ты вернёшься в эти края, на свою Голгофу, а в самый канун Нового года снова придёшь сюда, ко мне…» — Орловцев тогда испугался, не сходит ли он с ума, а дальше прозвучало что-то очень для него важное, но что — восстановить он никак не мог, будто пелена накрыла его память. Священник отец Александр Боярский тогда вернул его к жизни своим отеческим словом.

В этот раз Орловцев осознанно направился в храм, разыскал его быстро, но нынче храм стоял разорённый, полуразрушенный. На ступенях валялись входные двери, сорванные с петель, внутри мусор и темень, пустые глазницы окон — то, что осталось после склада, размещённого в церкви во время немецкой оккупации. Но благо фонарик у Орловцева был всегда при себе. Он вошёл внутрь, прошёл вдоль стен, подсвечивая себе фонариком, пытаясь вспомнить, в каком месте тогда ставил свечку перед иконой, и вроде отыскал это место. В углу в мусоре нашёл обломок свечи, приладил его на выступе стены и зажёг. Стоял долго, пока свечка не догорела. Но голос так и не прозвучал. Удалось припомнить только, как в прошлый раз Дева сказала, что взойдёт он на свою Голгофу ровно через половину лунного месяца после возвращения к ней в этом храме.

Все последующие дни Орловцев занимался согласованием действий частей фронта на начальной фазе наступления. Дело это было кропотливым и ответственным, похожим на разыгрывание вслепую шахматной партии, интеллектуального напряжения требовало огромного. Быстро засыпать после этого не получалось, и Орловцев до рассвета раздумывал о двух главных, трагических событиях века, ставших главными и в его судьбе. Две великие войны, впитавшие всю его жизнь, как губка впитывает кровь на разделочной доске мясника. Он совершенно точно знал, что еще до начала лета война закончится. Закончится полным разгромом, катастрофой Германии, тотальным разрушением её исторических столиц, которые он так любил в юности. Но рушилось что-то большее, чем государства и города. Но что может быть большим? Разве что крушение мировых цивилизаций? После первой Великой войны рухнули Австро-Венгрия и империя Османов. Окончательно сошла с великой орбиты и Франция, не выдержав долгого травматического шока Марны и Вердена, утратив всемирную значимость языка, лишившись духа и воли к сопротивлению в самом начале нынешней войны. Рейх удержался, но удержался страшной ценой, продажей своей романтической и одновременно философической немецкой души фашиствующей массе. А какой ценой удержалась Россия, ещё и сейчас непонятно. Выиграла только англосаксонская цивилизация. А нынешняя война приведёт к концу немецкой цивилизации? Сужение великой немецкой культуры и великого языка до границ государства — это и станет концом немецкой цивилизации как цивилизации мировой. Хотел ли он этого краха? Конечно, нет, ведь русская и немецкая культуры сформировали его личность. Но случилось так, что для спасения его Родины должна быть повержена Германия. И именно этой цели он отдаёт весь свой ум, весь опыт, отдаёт свою жизнь. А что случится с русской цивилизацией после войны и к концу двадцатого века? Дальше размышлять об этом Орловцев не мог, вставал, не выспавшись, и снова возился со своими картами и планами.

Двенадцатого января, накануне старого Нового года, — как ни странно, но память об этом празднике прочно сидела в голове у Штабного, — начальнику штаба фронта потребовалось сделать срочные уточнения по выходу частей 11-й и 5-й армий на Инстербург. Штабной засел за карты и документы вечером и проработал всю ночь. К шести утра тринадцатого января он закончил корректировку. Операция складывалась безупречно. Завершая работу, красным карандашом он обвёл на карте название «Insterburg» жирной окружностью, рядом написал планируемую дату взятия города — 22 января. Оставалось ещё более двух часов до начала совещания, для которого Штабной и уточнял план операции. По-хорошему потратить это время следовало для сна. Он устроился за столом поудобнее, опустил голову на руки и, на удивление, легко и быстро заснул.

Хорошо спалось Орловцеву. Во сне он чувствовал себя молодым, сильным, лёгким. Он шёл по маленькому городу, по старым, узеньким улочкам. Город горел, а он спокойно гулял между пылающими домами. Он шёл по улице к рыночной площади. Постепенно он узнавал этот город. Бывал в нём когда-то давно. На рыночной площади его осенило: старая кирха, площадь, замощённая брусчаткой. Здесь проходил их парад. Он узнал этот город — горел Инстербург. Навстречу ему от магазина-салона перчаток фрау Мари Бродовски шла изысканно-строгая сестра милосердия, держа за руку молодого высокого мужчину, явно похожего на Орловцева. Она держала его за руку так, как матери держат трёхлетних сыновей. Это их сын.

— Сынок, сынок, иди ко мне, — закричал Орловцев, но не услышал ответа. Он подошёл к ним ближе и теперь окликнул женщину:

— Вера, Вера, это я, — но его не услышали и в этот раз. Они не узнают его. Им надо показать фотокарточку, где они сняты вместе с Верой. Орловцев сунул руку в карман кителя. Но карточки там не оказалось, только квитанция из фотоателье. Да, ведь он тогда в суматохе отступления так и не получил фотокарточку. Надо немедленно забрать её. Он быстро нашёл фотоателье Лутката, дверь была не заперта, но у стойки никого не было. Осмотрелся по сторонам, прямо перед ним на стене в рамке висела фотография: два русских офицера и молодая красавица. Это они с братом и Верой, это они на этой карточке. Он снял карточку со стены и помчался к Вере. На базарной площади он её не нашёл, заметался по улицам. Сердце сжалось, отозвалось болью. Их нигде нет. В отчаянии кинулся за старую кирху к лестнице, выводившей к горбатому мосту через реку Ангерапп. Там на мосту стояла его Вера, а внизу с дальнего берега пускали кораблики его взрослый сын и мальчишка в гимназической форме.

— Юра, Юра, ты тоже вернулся. Я нашёл всех вас! Мы все встретились в этом городе. — Он поднял фотографию и помахал ею, мальчишки смеялись и махали ему в ответ с другого берега реки, а Вера, его Вера, бросала с моста в бумажные кораблики горящие факелы, откуда-то появлявшиеся в её руках. Кораблики горели, а она снова и снова бросала факелы.

— Вера, что ты делаешь? Ты же сожжёшь их, — хотел крикнуть Орловцев, но не смог.

Берега реки стали расходиться, мост треснул посередине. Он оставался на одном берегу, а они, Вера, Юра и его сын, на другом. Орловцев изо всех сил удерживал мост, ему удалось стянуть половинки, не дать разойтись берегам. Теперь они вместе, они навсегда вместе.

Сладкая истома растеклась по всему его телу, словно горячий маленький шар катался в его груди. Шар рос, становился все горячее и горячее, будто раскалённое солнце разбухало в нём и стремилось вырваться на волю. Острая боль пронзила его грудь, но он не проснулся. Орловцев и не хотел просыпаться, боялся, что исчезнет этот город вместе с его близкими, как исчезли они в реальной жизни. Он изо всех сил вцепился в перила моста и ещё несколько мгновений удерживал свой сон. Он ещё мог видеть Веру и ребят, горящие кораблики, плывущие по воде, багровой от зарева пожара, охватившего старинную кирху. Затем боль затопила его грудь, поднялась и вспыхнула в голове ярким солнцем, наконец вырвавшимся из его тела.


Когда утром тринадцатого января генерал Петровский открыл штабное совещание, артиллерия фронта уже в полную силу утюжила позиции противника. Тысячи орудий вели ураганный огонь по заранее намеченным целям. Огненный вал сметал первые эшелоны обороны врага. На совещании уточняли планы уже начавшейся наступательной операции, дошла очередь до выхода частей фронта к Инстербургу. Генерал вызвал для короткого сообщения Орловцева. К всеобщему удивлению, офицер на совещании отсутствовал. За ним тотчас отправили адъютанта, который вернулся через несколько минут, положил перед начальником штаба папку с бумагами и картами и, наклонившись к нему, что-то сказал. Генерал развернул карту, внимательно рассмотрел схему движения частей 11-й и 5-й армий при наступлении на Инстербург. Затем, явно опечаленный, объявил:

— Товарищи офицеры, наш старый сослуживец капитан Орловцев скончался сегодня ночью, завершая корректировку плана операции по взятию Инстербурга. Начальник тыла, распорядитесь, пусть тело капитана передадут для хранения в морг госпиталя, хоронить Орловцева будем в Инстербурге, куда должны войти в двадцатых числах января, как он и запланировал. А сейчас продолжим работу.

Дальше совещание шло своим чередом, обсуждали выход к рубежу Деймы и форсирование реки, взятие Тапиау и далее выход на подступы к Кёнигсбергу. Штабные в просторной зале немецкого особняка уточняли детали операций, а по полям Пруссии неслись потоки стальных машин, вспарывавших снежное пространство и разрывавших оборону врага, сминая всё, что оказывалось у них на пути.

Оторваться, уйти от стремительно наступающих частей Красной армии не могли даже регулярные войска вермахта, а не то что беженцы со своим скарбом. Десятки тысяч людей, которых до последнего момента удерживали гитлеровские главари, были подняты войной со своих мест и двигались по узким дорогам Восточной Пруссии на запад. Людские ручейки сливались в потоки, заполняли дороги, образовывали заторы, людская масса выплёскивалась за обочины дорог на поля, растекалась половодьем, огибая скопления, и снова возвращалась в русло дорог. Наступающая армия сметала беженцев, безжалостно сбрасывая их со своего пути.


В потоке беженцев от Даркемена на запад медленно ползло и семейство Брун. В пути они были шестой день, и конца этому мучительному переходу не было. Со сборами они затянули, никак не могли распрощаться с нажитым добром, а на себе много не увезёшь. Нанятый перевозчик довёз их до станции Тремпен Инстербургской узкоколейки. Кое-как они загрузились в поезд до Даркемена, надеясь дальше пересесть на поезда, идущие в южном направлении. А там и до Алленштайна добраться — большого железнодорожного узла, и уже оттуда на запад Германии. Однако уехать по железной дороге из Даркемена оказалось невозможно, только зря два дня потеряли. Отец семейства выкупил у кого-то из горожан тележку, на которую они погрузили самое необходимое, бросив остальное прямо у дороги. Решили дойти до Норденбурга, где проходила большая железная дорога, а не узкоколейка, которую Петер клял на чём свет стоит. Пути километров сорок, но все окрестные дороги заполнены людьми, бегущими от войны. Зимняя дорога тяжела, да ещё холодные ночёвки, то в сараях, то в нетопленых кирхах. Хорошо, что один раз, увидев замерзающих девочек и сжалившись над ними, семью пустили в тёплый дом, накормили горячим супом из рубца — флеком.

Утром они вышли к большему шоссе. На указателе значилось, что до Норденбурга двенадцать километров. Брун выкатил тележку с пожитками на дорогу и решительно зашагал вперёд, увлекая за собой домашних. Даст бог, сегодня дойдём до большой станции. Однако вскоре движение снова замедлилось, огромный поток людей запрудил дорогу до краёв. Громко ругаясь, Брун расталкивал бредущих людей, наезжал им на ноги, пытался их обогнать, метался из стороны в сторону. Вслед ему неслись ругательства, пару раз он получил палкой по спине, но всё равно упрямо расталкивал своей тележкой людей, идущих впереди, увлекая за собой семью.

Около полудня откуда-то сзади донёсся гул, быстро перешедший в рёв и лязг гусениц, смешанный с криками людей. Началась паника. С боковой дороги на шоссе выскочила колонна русских танков и помчалась вперёд, разметая людской поток. Спасаясь, беженцы бросились с дороги в поле, но танкам было тесно на шоссе, они съезжали с обочин по обе стороны дороги и неслись вперёд по заснеженной равнине. Брун столкнул жену и детей с дороги в канаву и велел бежать дальше в поле. Они чуть отбежали в сторону и остановились, ожидая его. А он всё пытался съехать в поле с тележкой, но мешала придорожная канава. В суматохе он всё искал пригодное для спуска место, замешкался, и мчавшийся прямо на него танк зацепил край тележки, отбросил Бруна в поле, разметав весь их скарб вдоль дороги. Он успел рассмотреть в смотровой щели танка почерневшее от копоти лицо танкиста, его горящие глаза под низко надвинутым чёрным шлемом. Брун страшно закричал, бросился в поле, но, запутавшись в длинных полах тулупа, опрокинулся в снег. Всё внутри его сжалось от ужаса, от страха за свою жизнь, несколько мгновений он лежал на спине, вглядываясь в небо, где облака сбились в тучу, готовую вот-вот разродиться снежным зарядом. Но вместо снега оттуда ударила молния, грянул гром. Ему показалось, что в просвете туч мелькнула хохочущая голова в танковом шлеме. Брун вскочил, побежал по полю вдоль дороги, истошно крича:

— Бог на небе в русском танковом шлеме! Он грозит нам с нашего неба! Сегодня наш Бог — русский танкист!

Он бежал, мечась из стороны в сторону, хватая людей за одежду, расталкивая их, не разбирая пути. Танк, замыкающий колонну, зацепил его, подмял, затащив под гусеницы и оставил за собой кровавое, размолотое месиво.

Жена и дети Бруна не видели его гибель, они ещё долго топтались у дороги, словно надеясь, что он воротится. Затем, отчаявшись ждать, уложили в мешок свои пожитки, то немногое, что удалось собрать на дороге, и, рассудив, что русские танки впереди, их уже не обогнать, поэтому идти дальше на Норденбург теперь бессмысленно, пошли обратно в Тремпен. Пошли в свой дом, решив, что лучше пить горечь оккупации дома, чем в полях и пересыльных пунктах. Лучше дома.

Загрузка...