Он стоит навытяжку перед полковым командиром. В большой, солнечной штабной комнате. Прямо перед ним полковник, он говорит ему что-то прямо в лицо, слишком долго, нудно, негромко говорит. А лучше бы кричал. Всё одно, ни слова не понятно. На стуле у стены, подрыгивая ногой, сидит капитан, барончик, командир его ротный. Не терпится ему. Закончил полковник, сразу капитан подскочил. За погон на левом плече схватил. Рвёт, дёргает, а сорвать не может. Тычком коротким, без замаха Курт Матцигкайт, пока ещё лейтенант, саданул капитану в ухо. Опрокинулся барончик на пол, заверещал, тут и проснулся Курт.
Холодно в комнатке, выморозило за полночь, а его со сна даже потом пробило. На колокольне-то ещё холодней, даже думать зябко, что придётся лезть туда на дежурство. И еда кончается. Всё одно к одному и сон этот, и голод подкрадывающийся. Надо в штаб идти — мол, явился лично доложить обстановку. А там, глядишь, и еды удастся прихватить на недельку хотя бы. Курт прикинул, что пешком туда часа три ходу. А обратно подвезут уж как-нибудь. Растолкал солдат, Юргену дежурить пора, светает скоро. Оставил инструкции на день, полагая, что, коли повезёт, так до вечера обернуться успеет.
Поначалу шлось ему в охотку. По утреннему полумраку крадучись перешёл через поле, а по лесу шёл, уже не таясь. С горки вниз убыстрял шаг, в горку шаг укорачивал, экономя силы. Через пару километров потянулись позиции разных армейских частей, невдалеке от дороги стояли артиллеристы, танкисты, мотопехота. Но никто на машинах в сторону Гумбиннена не двигался. Придётся пешком идти до самого штаба. В посёлке Хохфлис[23], километров за шесть до города, беженцы пошли сплошным потоком, большей частью на себе тянули узлы со скарбом, толкали тележки с вещами, кому повезло — ехали на телегах, запряжённых лошадьми. Встречные армейские машины протиснуться не могли, люди с тележками сползали в придорожные канавы и в поле, затем с трудом снова выбирались на дорогу. Из-за страшной сутолоки движение по дороге застопорилось. Курт медленно шёл позади молодой женщины, несущей в руках тяжелые тюки. Держась за её пальто, рядом семенила девочка лет пяти. Тюки раз за разом выскальзывали из рук, падали на дорогу, женщина останавливалась и снова поднимала их. В очередной раз, когда женщина остановилась, Курт обошёл её и взял тюки. Женщина удивилась.
— Господин фельдфебель, что вы хотите от нас, зачем это вам нужно?
— Не волнуйтесь, ничего не нужно. Я просто помогу. Меня зовут Курт.
— Теперь никто никому не помогает, все заняты своим спасением.
— Да, всё так. Каждый спасает себя, но я помогу девочке и вам. Куда вы идёте?
— На железнодорожный вокзал в Гумбиннене. Там меня ждёт мать, ей удалось заполучить два места на поезд. Нам нельзя опоздать. Через три часа отправление.
— Идёмте быстрей, держите девочку крепче. — Фельдфебель шёл впереди, за ним, почти вплотную, торопились женщина и девочка, и обе они нуждались в защите и помощи. Курт остро ощущал их беззащитность, и если по отношению к ребёнку чувство возникало привычно, то желание помочь взрослой женщине, выходившее далеко за границы принятой вежливости, без мгновенно возникшей симпатии не объяснить. Да, она статна и явно красива, но прошло всего пять минут, как он впервые взглянул ей в глаза. Возможно ли такое с ним? Сколько ей лет? Даже несмотря на усталость, больше двадцати пяти не дашь. Свободна ли она, вот вопрос?
— Как зовут вашу девочку?
— Грета, но она любит, когда её называют Гретхен, а меня зовут Франциска. — Фельдфебель обернулся. Женщина несла дочь на руках, ребенок не поспевал за взрослыми.
— Почему вас не провожают мужчины? — смущаясь, тихо спросил Курт.
— Некому нас провожать, мой муж погиб два года назад на Волге. — У Курта замерло все внутри, он передал тюк, что полегче, женщине и взял ребёнка на руки. Пошли чуть быстрее.
Штаб полка размещался в трёх километрах, не доходя до города, но фельдфебель решил, что он доведёт Франциску до вокзала, посадит на поезд, а затем вернётся обратно. Шли тяжело, бесконечно долго тянулся посёлок Олдорф, последний перед городом. Хорошо, что железнодорожный вокзал был как раз с той стороны, с которой они входили в город. Женщина устала, Курт посадил девочку на плечи и теперь нёс в руках оба тюка. На улицах города движение почти остановилось, пришлось пробиваться вперёд.
Курт чувствовал, что женщина из последних сил вцепилась в его ремень, и, как ни странно, это добавляло ему сил. Он имел достаточный опыт в отношениях с женщинами, были и случайные встречи, и долгие привязанности. Однако такой потребности заботиться о женщине и её ребёнке он никогда не испытывал. Он совсем не знал её, впервые увидел два часа назад, и вдруг такое наваждение. Сгусток войны, огромная концентрация событий спрессовали его время. Нет, он не потеряет эту женщину, просто так не отпустит, он ей скажет, скажет, что она нужна ему. И он уверен, и ей он необходим.
Маленький вокзал затопила людская река. Они потоптались у порога и решили, что пробиваться внутрь бессмысленно. Рискнули выйти на железнодорожные пути и по шпалам дойти до перрона. В огромной толпе, колыхающейся на перроне, Курт расслышал осипший женский голос, каждую минуту кричащий «Франциска… Франциска…».
— Слышишь, это тебя ищут… — Он решился тронуть спутницу за руку.
— Это мама, моя мама. Пошли к ней. — Франциска схватила Курта за рукав и потащила к центру перрона. С трудом они пробились к матери.
Почти сразу же подали поезд. Толпа бросилась к вагонам, Франциска с матерью оказались прямо у дверей. Их сначала вжали, а затем внесли в вагон, а Курт так и остался у вагона с девочкой на плечах и тюками в обеих руках. Девочка плакала, фельдфебель заметался у вагона. Наконец увидел Франциску, прижавшуюся к стеклу.
— Открывай, открывай окно, — стучал Курт ладонью, — в вагон мне не пробиться. Передам Гретхен в окно. — Франциска отчаянно пыталась опустить стекло, безуспешно билась в него. Курт перебежал к соседнему, достал пистолет и рукояткой ударил в окно. Старик, прижатый к окну, испугавшись, что он разобьёт стекло, попробовал открыть, и удача — окно подалось. Курт высоко поднял Гретхен и протиснул в верхнюю часть окна. Тюки не пролезали, и он, распоров мешковину просунул вещи в вагон по частям. К этому моменту Франциска добралась до окна и, крепко обняв дочь, плакала. Паровоз дал сигнал об отправлении, Курт отчаянно закричал:
— Франциска, слышишь, Франциска, я люблю тебя. Я выживу, останусь жить и найду тебя потом, после войны. Меня зовут Курт Матцигкайт, моя мама теперь живёт в Дрездене на берегу Эльбы, в доме возле «Дойчебанка», поезжай к ней. Ты найдёшь её там по фамилии. Скажи, что ты моя жена и мы простились в Гумбиннене, она примет вас. Я вернусь туда. Слышишь, вернусь обязательно. — Франциска оторвалась от дочери, она кивала ему, и слёзы текли по её лицу, попадали в рот… Нелепая и растрёпанная, она вдруг крикнула ему:
— Любимый, я буду ждать тебя в Дрездене, у твоей мамы, я буду ждать тебя там. — Поезд, натужно пыхтя, тронулся от перрона, но Курт ясно услышал эти несколько слов, поразивших его.
Поезд исчез из вида, фельдфебель всё ещё стоял в бурлящей толпе, не веря в произошедшее. Но это произошло, случилось то, чего он никак не ожидал. Совсем не к месту и не ко времени, но случилось.
Он спешил в штаб и всю дорогу думал о странной встрече, о мгновенной приязни, даже страсти, вспыхнувшей в нём к совсем незнакомой женщине. Будто в кровь ему впрыснули любовный эликсир, спасительный эликсир, дающий смысл всей его дальнейшей жизни. Не гибельный, разрушительный смысл его сегодняшнего военного предназначения, а новый смысл, дающий продолжение жизни. Зачем ему послана эта случайная встреча на забытой Богом снежной сельской дороге? Значит, так нужно. Она даст ему опору в эти последние месяцы военной катастрофы, даст стимул для борьбы за жизнь? Весь его опыт последних лет говорил о невозможности выстроить личное счастье, о его мимолётности, об обязательном, быстром крушении всех мучительно выношенных надежд. Но сейчас он не мог, не хотел примерять к себе весь этот жизненный опыт. Его душа ликовала, полная предчувствий огромного счастья.
Фельдфебель неотрывно думал о Франциске, пока не свернул с трассы на просёлочную дорогу. Через полчаса он добрался до штаба. Доложил о прибытии дежурному офицеру, сдал журнал наблюдений. Подробно сообщил о прибывшей недавно на позиции русской артиллерийской батарее. На этом его служебные обязанности закончились, осталось решить дело с провиантом да поговорить со старыми сослуживцами. Немного таких осталось, но здесь при штабе взводом сапёров командовал его старинный знакомец. Курт застал его за поздним обедом, в мрачном настроении. Коротко переговорили. Сапёры на месте не сидели, мотало их по всем окрестным посёлкам, дорогам и полям. С местным населением они встречались ежедневно и реальную обстановку знали не понаслышке. А в последние дни минировали мосты через реки Ангерапп и Писса. Исходя из этого, он убежденно доказывал Курту, что до решительного наступления русских осталось никак не больше недели. Курт не спорил, слушал да мотал себе на ус. Потом потащил его на кухню и, пользуясь его офицерским авторитетом, выговорил себе провианта чуть больше, чем полагалось.
Вопрос с обратной дорогой тоже решился удачно. Командир мотоциклетного взвода, ещё один знакомец Курта со времён французской кампании, дал ему мотоцикл с водителем. Они дружно загрузили в коляску недельный запас еды, Курт уселся за мотоциклистом, и они отправились к его пункту наблюдения. Ехали медленно, опасались обнаружения, фары не включали. Наст на дороге лежал плотно, и уже через час они добрались до места. Остановились, не доехав до опушки. Курт распрощался с мотоциклистом, взвалил на плечо мешок с припасами и, таясь за невысоким скатом, пошел краем поля к кирхе.
С наступлением темноты солдаты оставили наблюдение, сидели на кухне голодные и потому злые. Каждому досталось по кружке кипятка с сахаром да по сухарю. С возвращением фельдфебеля они оживились, стали разбирать мешок со снедью, причмокивая в радостном ожидании ужина. Однако Курт осадил размечтавшихся едоков, прикинув, что на этом запасе продержаться им надо минимум неделю. Скудной получилась добавка к ужину, но после него солдаты все-таки согрелись и заснули. Фельдфебель, засыпая, думал совсем не о еде, он представлял свою Франциску, глядящую в окно поезда на ночные заснеженные поля, и надеялся, что она сейчас тоже думает о нём.
Утром первым дежурил Лёбурн, Петер сменил его в полдень. Ничего особенного не происходило. В комнате Курт заполнял журнал наблюдений, чистил свой карабин, студент, намерзнувшийся на башне, кое-как согрелся, прикорнул, сидя на кровати, а потом и вовсе заснул, повалившись на бок. Незаметно задремал и Курт. Звук выстрела — сухой, хлёсткий, разом вырвал их из сна. Фельдфебель приказал Лёбурну занять оборону внизу, сам кинулся на башню. Петер лежал на месте наблюдателя, впившись в оптический прицел винтовки, и смотрел, что происходит на дворе у русских. Стрелял явно он. Курт упал на настил, вжался в него, стараясь быть совершенно незаметным, навел бинокль на двор, где суетились русские солдаты. Они столпились вокруг полевой кухни, там же на земле лежал виденный им ранее старый повар. Возле него возились двое солдат.
— Брун, какого чёрта ты стрелял? Зачем ты убил этого русского? Он же повар. Я тебе приказывал не трогать винтовку!
Брун огрызнулся:
— Фельдфебель, не зуди. Не хотел я его убивать, но не смог сдержаться, когда увидел, как он раскладывает по мискам горячую еду, а мы тут голодаем. Вот и выстрелил.
— Дурак ты, Петер, злой дурак. Из-за твоего выстрела они нас обнаружат, вышлют группу и перестреляют нас, как зайцев.
— Не обнаружат, все русские ели, уткнувшись в свои котелки, никто по сторонам не озирался. — Брун продолжал гнуть в свою сторону.
Фельдфебель разозлился, выхватил у него винтовку, увесисто саданул солдата прикладом по ягодице, приказал спуститься вниз и сидеть там тихо. Сам остался вести наблюдение.
Тем временем к подстреленному повару подошел русский офицер, осмотрел рану на шее, о чём-то переговорил с солдатами и стал оглядывать округу. Особенно внимательно он смотрел как раз в ту сторону, где на башне, вжавшись в настил, лежал Курт.
— Старшина, унесите тело в дом, оформите документы на убитого да похороните по-человечески. — Раздражённый и озабоченный произошедшим комбат сухо отдал распоряжение и подозвал к себе Ефима. — Опроси всех, кто был рядом, не видел ли кто в момент выстрела вспышку или дымок. Может, кто скажет, с какой стороны донесся звук от выстрела. — Капитан отметил для себя несколько мест, откуда вероятнее всего мог стрелять снайпер.
Больше всего для этого подходила одиноко торчащая среди развалин колокольня. Комбата и раньше смущала эта возвышающаяся над всей округой башня. До неё, правда, было далековато, чтобы с такого расстояния достать из винтовки, да еще и убить, но всякое бывает. Другой, лучшей позиции для стрельбы в округе не было. Подбежал Ефим, доложил, что никто ничего не видел, а вот звук выстрела шел как раз со стороны колокольни. Комбат ещё раз осмотрелся, отметил на карте несколько ориентиров, в том числе дерево, стоящее за домами посёлка, дошёл до него, прикинул направление от дерева на колокольню, затем пошёл на другую сторону хутора, к углу крайнего дома и оттуда отложил угол на колокольню, не забыв отмерить шагами расстояние от дерева до угла дома, записал все данные в свой блокнот. Затем дал распоряжение старшине собрать документы и личные вещи повара, заняться похоронами.
Колька с Иосифом перенесли тело Ивана Павловича в дом, туда же подошли другие солдаты. Первая смерть в батарее за два относительно спокойных месяца случилась в предпоследний день сорок четвёртого года. Для Кольки гибель земляка стала вторым трагическим событием, связанным с родным посёлком. Накануне, после долгого перерыва, он получил из дома письмо с печальными известиями, что одного дядьку убили, а другой вернулся домой с покалеченной рукой. Какой с него теперь работник? Что мать и сестра никак не могут набраться сил после тифа. А тут ещё и смерть соседа. Документы повара передали старшине, письма Колька забрал себе, личные вещи разошлись по друзьям.
Место для могилы Ивана Павловича Колька с Иосифом выбрали сразу за околицей, там, где на пригорке росла огромная старая липа. Иосиф разметил могилу. Если пришлось Ивану Павловичу в чужой земле лечь, так пусть хоть место будет хорошее. Несмотря на мороз, землица под деревом поддавалась легко, за плодородным слоем шёл светлый песок. Могилу отрыли аккуратную, хоронить повара решили всей батареей утром 31 декабря, чтобы успеть сколотить гроб поладнее.
Старшина, раздосадованный нежданной смертью Ивана Павловича, обрушившей на его голову новые заботы, зашёл к комбату:
— Вот так и не успели сговориться про праздничный ужин, товарищ капитан. — Старшина закурил. — Как быть-то теперь?
— Да, не ко времени, конечно, эта смерть… А когда она бывает вовремя? Теперь ищи срочно нового повара, без этого никак не обойтись. А ужин завтрашний, новогодний, не отменять, обязательно надо для ребят сделать.
После ухода старшины капитан достал блокнот с подготовленными данными, произвел нехитрые тригонометрические расчеты и удовлетворенно, с нажимом произнес:
— Ну, погодите, господа фрицы, зря вы нашего повара под Новый год застрелили. Ой, зря! Завтрашней ночью непременно снесу вашу башенку и всех, кто там будет. Получите вы свой новогодний подарочек.
До вечера Колька провозился в сарае, ладил гроб земляку Ивану Павловичу. Опыт такой у Кольки ещё с деревни имелся, а вот на фронте всего второй раз пришлось делать, хоронили-то солдат без гробов. Раз только, ещё до Белоруссии, подстрелили как-то полковника заезжего вблизи их позиций. Так для него велели замандрычить гроб. Полковника того он знать не знал, мерку снял да сколотил. Работа как работа. А здесь, как гроб работать, руки делают, душа плачет. Как-то заехала батарея в белорусский городок, из которого только что выбили немцев, штаб их там стоял в бывшем Доме культуры. И на заднем дворе обнаружили они огромный склад гробов. Оказалось, немцы перед сражением прикидывают ожидаемые потери и соответственно заказывают гробы снабженцам своим, а те заранее везут гробы для ещё не убитых солдат. Вот что удивительно. А если бы наш командующий армией заказал перед операцией пятьдесят тысяч гробов? Сразу бы стрельнули его или сначала в дом сумасшедших на освидетельствование отправили?
Досок, немцами заготовленных, имелось в достатке. Но доски черновые, не оструганные. Начал обстругивать их Колька сам, потом поставил Абрамова, тот имел кой-какой столярный опыт. Сбивал гроб долго, тщательно подбирая доски и подгоняя их друг к другу. Сумрачный Иосиф возился рядом, на подхвате, где поддержать, где что подать. Колька думал об Иване Павловиче уважительно, как о старшем, многоопытным мужике. Иначе и быть не могло, Колька ещё бегал по деревне без штанов, а Иван Павлович успел с германской войны вернуться, пожениться и детей завести. Справный он мужик и сосед такой, что лучшего не надо. Печалился Колька сильно ещё и потому, что со смертью этой будто ниточка оборвалась с родной его деревушкой.
Не к месту и не ко времени в сарай забрел Романенко. Раздражение бурлило в нём, наружу выплёскивалось желанием задираться.
— Ну что, Чивик, теперь твоя команда недоумков переквалифицировалась из артиллеристов в гробовщики? Выбор толковый, безошибочный. С размером не ошибись, умелец деревенский.
Колька взял в руку увесистый обрезок доски и двинулся на Романенко, но Абрамов решительно остановил его:
— Не марай душу и руки, подлый он человек, всем нам это известно. Делай своё дело, Бог его накажет. Пусть балоболит дальше, язык у него без костей, а душа скукожилась, как змеиная высохшая шкура.
Колька вернулся к работе.
— Давай, давай, столярничай, теперь ты ещё и юродивого своего слушаешься. Устроил у себя инвалидную команду. — Романенко продолжал издеваться.
Незаметно из дальнего угла подтянулся Петруха Тихий, подошёл вплотную к насмешнику, толкая его грудью. Романенко умолк, начал пятиться, затем развернулся и молча засеменил прочь.
К ночи домовину сладили, свежеструганые доски не выкрасили, всё одно краска до утра не просохнет. Цвет дерева получился яичный, пасхальный. Тело повара перенесли в сарай, аккуратно уложили в домовину, пришедшуюся точно впору.
Хоронили Ивана Павловича поутру. Под безлистной кроной старой липы, щедро присыпанной ночным снегом, собрались солдаты и офицеры батареи, все, кроме дежуривших. Вынесли из сарая гроб, хотели сразу опускать в могилу, однако комбат остановил, дал команду поставить рядом, под деревом. Несколько запоздалых снежинок, с ночного ещё снегопада, легли на лицо Ивана Павловича. Легли и не таяли, придавая лицу погибшего неожиданную моложавость и торжественность. Все, кто стоял у гроба, сотни раз получали пищу из рук Ивана Павловича, и это делало общее прощание для каждого личным, трогательным событием. Комбат в щегольском, почти белом, полушубке смотрелся празднично, но говорил по-деловому, коротко:
— Важным ты был для нас человеком, солдат Жуков Иван Павлович. Дело своё ты делал честно и кормил нас хорошо. Горя мы не знали с тобой эти годы. Спи спокойно. Помнить тебя будем добром, а немцам отомстим, не сомневайся, за нами не заржавеет.
Комбат дал отмашку, гроб закрыли крышкой и опустили в могилу, на дне которой тоненьким торжественным слоем лежал нежнейший снег. В очередь служивые бросили вслед гробу по три горсти песка, споро закопали могилу. Все разошлись, остались Колька с Иосифом и Ефимом. На могиле они установили изготовленный накануне деревянный крест, благо офицеры к этому времени разошлись. Краской по центру креста Колька вывел:
Жуков Иван Павлович
6.08.1895-30.12.1944
Русский солдат с Брянщины,
из деревни Полстинка
Вторую половину дня солдаты провели на кухне, помогая готовить ужин, а вечером съели его с шутками и прибаутками. Несмотря на утренние похороны, служивые веселились, не желая признавать всей полноты власти войны над своими жизнями.
После небывало сытного ужина, в чём и состояла вся его праздничность, комбат вызвал командира второго орудия, приказал всему расчёту к одиннадцати вечера выдвинуться на позиции батареи, подготовить орудие к перемещению. Капитан прибыл туда чуть раньше, но орудие уже сняли и подготовили к движению. Расчёт ещё ждал команды, а Ефим, принимавший и ранее участие в ночных вылазках комбата, успел подготовить два фугасных снаряда, каждый для удобства переноски положив в отдельный вещмешок. Солдаты недовольно бурчали, взбрело же капитану в новогоднюю ночь устраивать стрельбы, лежали бы сейчас в тёплом доме, вспоминали встречи новогодних праздников в мирное время. А тащить почти полуторатонную пушку по просёлочной дороге вверх, вниз, а потом и вовсе по полю да холмам — так от праздничного ужина останутся одни воспоминания. Хорошо хоть последние два месяца прошли без этих ночных стрельб, да и то, видно, только потому, что выкатывать орудия для стрельбы прямой наводкой пришлось бы на несколько километров вперёд, а такое даже шальному капитану не пришло бы в голову.
По команде сержанта солдаты покатили орудие, следуя за комбатом. За полчаса добежали с ним до заранее высмотренного капитаном места, установили орудие для стрельбы прямой наводкой, и комбат начал колдовать с прицеливанием вслепую, пользуясь своими математическими расчётами и дневными замерами. Долго, тщательно выставляли прицел и угломер, отсчитывая направление по свету фонарика, которым подсвечивал Ефим, стоя метрах в двухстах от орудия рядом с деревом, выбранным днём в качестве ориентира. Когда завершили прицеливание, до полуночи оставалось пара минут. Заряжающий подал снаряд, расчёт отбежал от орудия. Выстрел! В темноте из ствола хлынуло пламя, тут же второй снаряд в ту же цель — выстрел! Вслед за этим солдаты мгновенно привели орудие в походное положение, последовали десять минут бега. Кое-как отдышались и дальше катили орудие спокойно. Дав команду вернуть орудие на прежнюю позицию, комбат вместе с Ефимом отправился в расположение батареи.
— Марк, а когда ты так вслепую стреляешь, ты не думаешь, что попадёшь не туда? И кто там на той стороне попадёт под твой выстрел? Что ты можешь попасть в невинных людей?
— Ефим, во-первых, я уверен в своих расчётах, математика не ошибается, а, во-вторых, там, куда я стреляю, нет и быть не может мирных людей. И нечего здесь искать повод для моральной вины. Расстреливать без всякой нужды старого повара — это правильно? Он им чем-то угрожал? А они его видели как на ладони. Запомни, на войне нет места сомнениям. Пусть потом сомневаются те, кому повезёт выжить. Я стреляю во врага, да и преимущество, похоже, на его стороне, он меня видит, а я его — нет. Хорошо, что дистанция большая. Иначе снайпер этот с их чёртовой колокольни многих из вас уже перещёлкал бы, как курей на колхозном дворе.
— Но ведь тебя никто не гонит в твои ночные рейды. Да и опасны они. Что случись, начальство по головке не погладит, останешься виноватым. Как ни глянь, они только неприятности сулят, а ты по своей воле нарываешься на них. Откуда у тебя такая воинственность?
— Прежде чем рассуждать о моей воинственности, скажи мне, ты известия о родных своих получил из-под Коломыи[24]?
— Нет никаких известий… Пока нет. — Ефим старался не думать об этом.
— Вот так, ведь уже полгода прошло, как до границ Украины дошли и Станиславскую область освободили, а весточек от твоих никаких нет. Запрос сделай, как получишь ответ, так и поговорим с тобой. Моих-то в Днепропетровске никого не осталось. Посмотрю я тогда, как ты рассуждать будешь о милосердии, когда внутри всё кипеть будет. Война войдёт внутрь тебя, душу твою выжжет. Посмотрим, что человеческого в тебе останется. Да и не в стариков с детьми я по ночам стреляю, по передовым позициям врага бью.
— Марк, извини, не хотел я тебя задеть. Просто все устали от войны, и твои ночные вылазки солдаты в батарее клянут на чём свет стоит.
— Ефим, устают солдаты от долгого ожидания, неопределённости, тоска от бездействия начинается. А тоска — первый шаг к разложению, а то и предательству. Так что мои вылазки выбивают эту дурь из ваших голов. Да за последние полгода на выходах этих никого не убило и не покалечило, так что ещё благодарить меня будете. — Не попрощавшись, комбат свернул к дому.
Ефим почувствовал себя неловко. Получилось, что разговор завёл нейтральный, а зацепил комбата за живое и очень болезненно. Вряд ли иначе он проговорился бы о родных, канувших в Днепропетровске. Ведь никто в полку про это не знал.
В расположение первым воротился Ефим, вскоре шумно ввалились в дом и остальные солдаты, разгорячённые от бега, да еще отягощённого перекатыванием пушки. Ни еды, ни кипятка уже не осталось, ложились спать на голодный желудок.
Перед сном вспоминали предвоенные празднования Нового года. В местечке, где жил Ефим, зимний новый год не отмечали, поэтому говорил больше Колька. Выходило, что и в его родных брянских деревнях по скудости больших празднеств тоже не проводили.
Несколько смущаясь, он начал неспешно рассказывать не о самом праздновании, а больше о подготовке к нему. Как они детьми сидели вечерами и под материнским присмотром резали из газет тонкие полоски, красили их и склеивали в гирлянды или делали шарики на ёлку — плотно сжимали мокрые комки газет, сушили и после, раскрасив их в разные цвета, вешали на ёлку. Из тех же газет вырезали большие снежинки различной формы и с изысканными узорами, а на окнах вместо занавесок вывешивали целиковые газетные листы с художественно обработанными краями, их искусно сделанная бахрома колебалась от движения воздуха, и казалось, что в избе живут загадочные новогодние существа. Никаких других игрушек, кроме самодельных, в деревнях не видели. Да и настоящий новогодний праздник с ёлкой видел Колька лишь однажды, когда мать отправила его в Дубровку, проводить младшую сестрёнку Шуру, только начавшую учиться в тамошней школе. Праздник почему-то устроили в бывшей синагоге, приспособленной в двадцатые годы под административное здание.
Ёлка стояла посредине зала. А сама зала освещалась пятью керосиновыми лампами, дававшими тусклый, густой, неровный свет. Электричества в деревнях не видывали, не появилось оно и потом, перед войной. Малышня неистово носилась вокруг ёлки, казалось, ничто не могло остановить их мельтешение. Но стоило выйти к ёлке начальственной даме и объявить, что сейчас будут раздавать подарки, все ребята тесно сбились перед ней и смотрели на неё щенячьими, ожидающими глазами. Одна из школьниц заболела, и первый подарок предназначался для неё, чтобы поправлялась быстрее. Директриса сняла с ёлки куклу и попросила учительницу передать подарок девочке. Подружки не сдержались, заплакали в голос, кукла-то на ёлке красовалась одна-единственная. Шурочке досталась бабочка, сделанная из тонких упругих проволочек, висела она высоко на ветке, с пола не достать, пришлось лесенку подставлять; залезть туда попросили Кольку. Из его рук сестренка и получила свою бабочку, которую отнесла маме. И хранила мама этот первый новогодний дочкин подарок в особом ящике до самой войны, а может, и сейчас хранит. Здесь Колька ненадолго замолчал, растрогавшись от воспоминаний. Не до праздников было в их краю, и Рождество встречали незаметно, по-тихому. Дед по накатанному зимнику уезжал на санях в деревню Давыдчичи, в которой из всех окрестных деревень только и осталась церковь. С праздничной службы в церкви Рождества Богородицы привозил свечи, которые с внуками зажигал у иконы. Дед разговлялся, выпивал чарку, затем просил Кольку, старшего внука, Евангелие читать. Колька забирался на широкую тёплую печь и при свете лучины с выражением читал столетнюю таинственную книгу в кожаном переплете. Дед слушал внимательно, улыбался в бороду от удовольствия — его внук читает святую книгу.
Всё проходит… Несмотря на утренние похороны, Колька, вспоминая дом и деда, сам блаженно улыбался и заснул счастливым. Заснули и другие солдатики, едва ли не раньше, чем Колька закончил свой рассказ.