Весь месяц Орловцев безвылазно просидел в пыльной комнате, заваленной картами. После того как к концу октября наступление выдохлось и линия фронта окончательно стабилизировалась, штаб фронта перебрался в Шталлупенен. Оперативному управлению штаба достался большой особняк в центре города. Комнату на втором этаже с окнами на парк Штабной выбрал сам. Останавливая наступление Красной армии, немец озлобленно огрызался, закрепившись в заранее подготовленных оборонительных сооружениях. Пришлось корректировать план наступления, практически заново готовить его, уже с новых исходных позиций.
За все это время они дважды беседовали с начальником штаба фронта Покровским. В начале ноября разговор касался сроков, необходимых для подготовки к прорыву мощной обороны противника, а ближе к концу месяца генерал сам зашел к Орловцеву и завел разговор о первых месяцах Первой мировой, об отступлении Ренненкампфа из Восточной Пруссии и разгроме армии Самсонова. Орловцев жалел, что после снятия Ренненкампфа с должности командующего фронтом ему больше не доводилось встречаться и говорить с ним. А вскоре после окончания войны, 1 апреля 1919 года, генерал был расстрелян большевиками в Таганроге за отказ идти на службу в Красную армию, ему заодно припомнили и подавление восстания в Маньчжурии. Зато Штабной вспомнил и пересказал Покровскому беседу с генералом Брусиловым. Алексей Алексеевич рассказывал близким ему офицерам о своей службе на командных должностях в Варшавском военном округе. И если бы не его конфликт с варшавским генерал-губернатором и не досрочный перевод в Киев за год до начала войны, то 2-й армией, возможно, командовал бы не Самсонов, а он — Брусилов. Орловцев верил, что тогда дела пошли бы по-другому. Разумнее и энергичнее. Рассказывал Брусилов и о своих поездках на учения германской армии. О том, как проявлял себя на армейских манёврах кайзер Вильгельм II. В его рассказе кайзер сильно отличался от распространенного в России карикатурного образа этого человека. Он вникал не только в стратегические задачи, но и в совершенно незначительные на первый взгляд военные проблемы. Был энергичен, решителен и жёсток, при этом успешно управлялся с крупнейшими стратегами генерального штаба, которые ещё помнили его великого деда — Вильгельма I. Он обладал ярко выраженным холерическим темпераментом, явно был харизматической личностью. Отсюда и его неудержимое стремление к расширению жизненного пространства немцев. То же, что и у Гитлера.
Когда Орловцев провел параллель между Вильгельмом и Гитлером, да еще обратил внимание на сухорукость обоих, Покровский побелел. Орловцев в недоумении прервал свой рассказ, затем и сам ужаснулся, внезапно осознав, что и Сталин сухорук. Получалось, что главные участники обеих великих войн ущербны — сухоруки и с неуёмным стремлением к власти. Выявлять их общность и рассуждать о том, что психологический тип всех троих во многом определялся стремлением компенсировать свои физические недостатки, собеседники не решились. Поражённые подобным сопоставлением, они быстро свернули разговор, и генерал ушёл.
В начале декабря Орловцев закончил свою часть работы по планированию наступления и загорелся идеей проехаться по прусским посёлкам, где стояли части, готовившиеся к решительным действиям. Точнее, по тем из них, через которые отступали части армии генерала Ренненкампфа в сентябре 1914 года. Он не признавался даже себе, что тянет его не столько в посёлки, где стояли войска, а на военные кладбища, разбросанные по этим поселениям да придорожным полям. Все эти тридцать лет, прошедшие с того страшного сентябрьского дня, когда прапорщик Сергей Громов в госпитале Вержболово сообщил ему о смерти младшего брата, надежда найти могилу Юрия не оставляла его. За четыре года до начала Финской кампании он даже решился войти в состав группы военспецов, командируемых в Германию по обмену опытом, как раз в корпуса, стоявшие в Пруссии. Однако в последний момент, интуитивно уловив зыбкость ситуации, сказался больным и не попал в окончательные списки командированных офицеров. А все они через год после возвращения из Германии были арестованы и по решению скорого суда рассеяны на бескрайних просторах северных лагерей.
Орловцеву оформили предписание, выделили штабной «Виллис», и он отправился из Шталлупенена на юго-запад. Начать свою поездку он решил с Толльмингкемена, где стоял истребительно-противотанковый артиллерийский полк фронтового подчинения. Ему доводилось проезжать через этот посёлок в сентябре 1914 года. В этот район в те сентябрьские дни выходили арьергардные части, прикрывавшие отход 20-го корпуса армии Ренненкампфа. Никакой более точной информации, чем рассказ однополчанина брата Громова о ночных боях на переходах от Вильгельмсберга в сторону Толльмингкемена, найти ему не удалось. В каком месте ранили прапорщика Орловцева, как долго его вместе с другими ранеными ночью везли в телеге меж тамошних холмов и где оставили тело, когда он умер, и вовсе было не узнать. Оставалось только надеяться на шестое чувство, на иррациональное ощущение, которое иногда возникает у связанных между собой родственных душ. Раненых и погибших в тех боях было много, умерших везли до какого-то места и там хоронили, а то и просто оставляли тела в момент краткого отдыха, когда санитары могли осмотреть раненых и отделить от них скончавшихся. Орловцев знал, что немцы хоронили погибших русских солдат и офицеров на военных кладбищах, общих и для немцев, и для русских, поэтому и решил проехать по окрестным кладбищам.
К полудню он добрался до штаба артиллерийского полка, стоявшего в Толльмингкемене и по соседним деревушкам. Встретили его, как большого начальника. Пускай он всего-то капитан, но всё-таки проверяющий из штаба фронта. Он коротко, по-дружески переговорил с Батей — старым полковником, командиром полка, бывшим всего на пару лет моложе его. Штабные документы смотреть не стал, только расспросил, где поблизости видели военные кладбища прошлой войны. Составили небольшой список по ближайшим посёлкам. Как раз в штабе полка случился офицер из медсанбата, размещённого в Баллупёнене[20]. Офицер этот должен был с минуты на минуту выехать обратно. Медика и посадили сопровождающим в машину Орловцева.
Кладбище находилось на высоком холме над речкой Швентене[21]. Машина остановилась внизу. Орловцев один поднялся по бетонным ступенькам лестницы на холм, подошел к кладбищенским воротам, постоял перед ними, читая надпись на верхнем портале: «Heldenfriedhof Budszedszen». Затем распахнул металлическую калитку и вошел на огороженную территорию. Сначала прошел к обелиску в центре кладбища. Перед ним в ряд стояли кресты над могилами немецких солдат, через дорожку от них — бетонные скамейки. Братские могилы русских располагались за памятником, над ними возвышался православный крест. На каменной плите хорошо читались высеченные имена и звания немецких солдат и офицеров. Русские же солдаты лежали безымянно. Орловцев долго стоял перед русскими могилами, прислушиваясь к себе, печаль и горечь переполняли его, но какого-то особого отклика в душе, говорящего о близости брата, не прозвенело. Он поклонился могилам, трижды перекрестился и вернулся к машине. Водитель докуривал папиросу.
— Сколько там наших лежит, товарищ капитан?
Орловцев медлил с ответом, водитель спросил о солдатах, погибших здесь тридцать лет назад, как спрашивают о своих ребятах, только вчера не вернувшихся из боя. Непривычно прозвучал вопрос, многие годы после Великой войны всё, что было с ней связано, отторгалось — и погибшие, и герои, и победы, и поражения. А тут солдат, родившийся уже при советской власти, одним словом «наши» сломал этот нелепый и ненужный забор. Хотя кто же они, как не свои: деды, отцы и старшие братья тех, кто сегодня идёт по тем же полям, и многие из них лягут в ту же землю, свои к своим.
Штабной похлопал водителя по плечу, они сели в машину.
— Написано, что здесь двести двенадцать русских, погибших в 1914 году. И немцы здесь же.
— А кто из наших, неизвестно?
— Ни одного имени нет. И установить теперь уже тяжело.
Орловцев остался ночевать у командира полка в Толльмингкемене. Сидели долго, полковник мелкими глотками пил медицинский спирт, такой рецепт заживления язвы дал ему старый врач фронтового госпиталя. Штабной разом замахнул свои пятьдесят граммов обжигающего напитка, сухой огонь разбежался по телу.
После завтрака Орловцева позвали к командиру полка, на докладе у него был лихой артиллерист капитан Марк Каневский, командир 2-й батареи, стоявшей в удалении, на восток от Толльмингкемена. Ему полковник и поручил странного проверяющего из высокого штаба.
За ночь выпало изрядно снега, и комбат приехал в штаб на санях, лошадьми правил солдат из его батареи — Колька, как называл его Каневский. В сани солдат бросил несколько охапок сена, сверху настелил старых одеял, усадил офицеров. До батареи ехали по хорошей дороге, покрытой безукоризненно белым снегом, словно нежным, бестелесным пухом небесной птицы, решившей согреть родную ей землю. Дорога перед ними лежала белоснежной накрахмаленной скатертью, и не было на ней ни крошечки, ни пятнышка. Казалось, что эта девственная, невинная красота простиралась до бесконечности, отчего успокоение царило в душах ездоков, и верилось в жизнь, в счастье. Через два километра подъехали к разъезженному танками перекрёстку, увидели его ещё издалека. На белоснежной поверхности расползлось чёрно-коричневое грязное пятно. С приближением оно расширялось, втягивало в себя и поглощало чистоту и снега, и мыслей. Колька досадовал такой перемене, не любил он танки, лошади их сильно пугались. А иногда хулиганистые танкисты специально пугали лошадей, форсируя работу и без того ревущих двигателей.
У перекрёстка Штабной достал из планшетки карту местности и предложил сначала заехать в Гросс Роминтен. В этом посёлке было отмечено военное кладбище, и он помнил, как под самый новый, 1915 год приезжал туда по железной дороге. Тогда большая часть домов посёлка сгорела. Они уродливо торчали чёрными от копоти трубами и остовами на чистом предновогоднем снегу. Колька свернул на узкую дорогу, и они не спеша тронулись к Роминтенской пуще. Через полтора часа въехали в посёлок. К удивлению Орловцева, никаких разрушений прошлой войны заметно не было. Всё отремонтировали и восстановили, да и в недавних октябрьских боях посёлок почти не пострадал. Памятник солдатам, обелиск на массивном основании из отесанных валунов с железным крестом наверху, стоял в центре посёлка. Снег, лежащий на плите, вделанной в памятник, скрывал выбитые немецкие фамилии. Орловцев сразу понял, что это не военное захоронение, а памятный знак жителям посёлка, погибшим на разных фронтах Великой войны. Кроме пары отдельных могил немецких солдат, других военных кладбищ в посёлке не было, поездка оказалась напрасной.
Возвращались в расположение батареи затемно. Орловцев, сидя в санях, завороженно следил за чудесным, постоянно меняющимся пейзажем. Они съезжали с высокого взгорка, и далеко до горизонта, странного лунно-снежного горизонта, перед ними простиралась холмистая местность, покрытая мерцающим бело-голубым светом. Морозец к вечеру окреп, стояла чуткая тишина, но не та привычная служивым тревожная тишина ожидания боя, а невозможная во время войны тишина успокоения. Ехали молча, не в состоянии произнести ни слова. И лошади трусили беззвучно, едва касаясь земли сквозь глубокий слой невесомого снега.
Ночевал Орловцев в доме комбата, который в этом захолустье сумел устроиться лучше, чем старшие офицеры штаба фронта в Шталлупенене. Спал он глубоко и спокойно, словно в ожидании чего-то важного. Утром он спешил — к вечеру его ждали в штабе фронта. Комбат снова выделил Орловцеву для разъездов Кольку с его лошадиной тягой. Теперь они отправились в местечко Вальдаукадель, где неподалеку, в поле, совсем рядом с дорогой, находилось военное кладбище. Орловцев непременно хотел осмотреть и его. Через час лошадь втащила сани на горку, и слева метрах в двадцати от дороги показалось кладбище, обсаженное кустарником. Колька остановил лошадей, прижавшись к краю дороги напротив входа на кладбище. Орловцев подошел к калитке и в нерешительности остановился. Стоял долго, осматривая округу, глубоко втягивая воздух, затем поднял голову и до головокружения глядел на белые облака, плывущие на восток. Необъяснимое волнение сковывало его. Наконец, он решился, открыл калитку и шагнул на кладбище. Стремительно пошёл в центр, где возвышался заиндевевший обелиск. Слева от него из снега торчали бетонные немецкие кресты с высеченными надписями. Две террасы с подпорными стенками из валунов и узкие дорожки разбивали кладбище на несколько частей. На террасах над немецкими погребениями стояли мемориальные плиты с эпитафиями, выбитыми узким готическим шрифтом.
Справа от обелиска Орловцев увидел десятка два вертикально стоящих плит с православными крестами и надписями по-немецки, говорившими о числе похороненных в братских могилах русских. Какая-то сила властно потянула его в сторону русских захоронений. Он сделал десяток торопливых шагов, затем побежал, запнулся за валун и, перевернувшись несколько раз, прокатился вниз на несколько метров, уткнувшись головой в сугроб, наметенный у плиты. Никакой боли он не почувствовал, отер снег, залепивший глаза, и прямо перед собой увидел плиту, которой немцы отметили братскую могилу русских, погибших в сентябре 1914 года. Орловцев лежал перед кладбищенской плитой на мягком, легчайшем снежном одеяле, как на облаке, плывущем в бездонном голубом небе, и рядом с ним плыли души трехсот тридцати двух русских солдат.
Он не знал, сколько времени пролежал на этом белом облаке в странном, затягивающем трансе, но, похоже, долго. Снег под ним растаял, и офицерская шинель отличного сукна пропиталась талой водой. Орловцев встряхнул головой, сгоняя наваждение, поднялся, потянувшись каждым суставом.
«Здесь, здесь лежит Юрий, убитый тридцать лет назад, 12 сентября. Здесь он лежит…» — звучало в голове Орловцева. Сладкая глубокая боль проникла в него от левого плеча вниз в подреберье. Эта тягучая боль, пронзавшая его всё глубже и глубже, не уходила. Да и он сам не хотел избавления от нее и стоял недвижно, парализованный этой болью. В мозгу стучало: он лежит здесь, я нашёл его, мой семейный счёт с той Великой войной завершён, теперь я знаю, где закончился путь младшего брата…
Орловцев, качаясь, вышел на дорогу. Поражённый Колька с тревогой наблюдал за офицером, но молчал. Он даже не решился шагнуть с дороги на территорию кладбища. Когда капитан вышел из ограды и неуверенно, как пьяный, перешел через придорожную канаву, Колька кинулся к нему, подхватил под руки и усадил в сани. За все время пути Орловцев не произнёс ни слова. Он ничего не слышал и не видел вокруг, перед глазами его стоял брат. Но не в форме прапорщика, каким видел его Орловцев последний раз в Инстербурге, а гимназистом восьмого класса, когда вся семья провожала старшего брата из родного дома в Москву, в Алексеевское военное училище.
Орловцев находился в таком состоянии, что сразу возвращаться в штаб фронта не мог, надо было прийти в себя. Комбат усадил его за стол, налил спирта в маленькую металлическую рюмку, искусно выделанную старшиной из гильзы от малокалиберной пушки. Выпили не чокаясь. Орловцев молча, повинуясь какой-то неосознаваемой воле, достал тетрадку со стихами брата.
— Капитан, ты вчера говорил, что в начале января твоя жена уезжает рожать в Москву. Отдай ей эту тетрадку, пусть сбережет и отдаст сыну твоему или дочери, когда им исполнится двадцать. Может, этим продлится жизнь брата. Надеюсь, что тебе повезет больше. Ты сможешь вырастить детей, и твоя семья будет счастливой. Я вот не сумел стать ни хорошим отцом, ни заботливым мужем. Не смог я своих сберечь, не уберег. Умерли и жена, и сын…
Смущённый комбат бережно взял тетрадь, уложил в папку, а, проводив штабного офицера, ещё долго думал о неожиданном сентиментальном шаге, таком необычном для сурового вояки, каким явно был Орловцев.