На четвёртом году войны, в самый её разгар, два месяца спокойной, почти мирной жизни — такого и представить себе невозможно. Просыпаться не в сырой землянке, а в тёплом доме, в чистой постели на простынях, а не на деревянных нарах. А то ведь месяцами спали не раздеваясь. И вот избаловались в этой Пруссии. Ни одной боевой стрельбы, только учебные упражнения. Сколько может ещё продлиться такая курортная жизнь? Марк Каневский, командир лучшей батареи в артиллеристском полку, проснулся поздно и уже минут десять нежился под тёплым одеялом. По всему чувствовалось, что эти последние, самые последние спокойные денёчки заканчиваются. Жизнь в батарее была отлажена, и сегодняшний день комбат выделил для своих личных дел. Накануне, включив какие-то свои женские связи, Рита дозвонилась из Шталлупенена до штаба полка и передала, что к обеду приедет к нему в батарею и останется до следующего дня. Приезд Риты окончательно создавал полную иллюзию мирной жизни. У него появилась настоящая семья, такая, какой он её и представлял, вспоминая семейную жизнь родителей. А ещё через несколько месяцев у них с женой, так он теперь называл Риту, родится ребёнок, и он станет полноценным семейным человеком. Хорошо, чтобы и войне к этому моменту пришёл конец. Последние дни эти мысли постоянно крутились в голове у комбата, чуть охлаждая его горячий, воинственный нрав.
Завтракать комбат отправился на кухню, удобно разместившуюся поблизости, в доме по той же улочке. Все батарейцы уже поели и разошлись по местам, согласно утреннему наряду. Повар, обстоятельный, хозяйственный мужик Иван Павлович, готовил обед. Ему помогали два солдата, чистили картошку, топили печь, возились с посудой. Иван Павлович, кормивший батарею уже второй год, досконально знал привычки комбата и, не спрашивая, принёс ему завтрак. Капитан ел не спеша, смотрел в окно на мощёную поселковую улицу, на соседний двор, где перетаптывались курицы и петух, сбережённые солдатами.
Сломав сельскую идиллию, с тяжёлым рыком на улицу въехал грузовик, гружённый досками. Солдаты начали выбрасывать доски из кузова во двор дома, где кашеварили на батарею. Комбат, оставив недопитый чай, пошёл посмотреть на разгрузку. Доска была хороша, обрезная, ровная, хоть на пол, хоть на крышу, хоть стены обшить. Ефим и Колька штабелевали доски. В этих делах Колька понимал знатно и задавал тон: то указывал, где проложить брусок для проветривания штабеля, то доску на другую сторону переворачивал, то отбрасывал в сторонку кривую, все у него спорилось. Ефим, усмотрев комбата, махнул Кольке рукой, остановил работу, залез в кабину, достал из-под сиденья пустые бумажные мешки, подошёл к офицеру.
— Товарищ капитан, посмотрите, что мы нашли на пилораме под брёвнами. — Ефим развернул бумажный мешок, по грубой, светло-коричневой бумаге шли ровные строчки, старательно выведенные синим химическим карандашом:
«Здесь на пилораме мы работаем с августа месяца 1944 года, всего семь русских военнопленных. Нас перегнали из-под Данцига в Гердауэн, оттуда сюда на распилку досок и уборку картошки. Работа здесь тяжёлая, зато дают немного еды, бьют меньше и жизнь получше, чем в Штадтлаге». Дальше шли фамилии солдат и названия их родных мест, затем последняя строчка:
«Завтра, 10 октября, нас погонят обратно в Гердауэн. Немцы вот-вот ожидают наступления Красной армии. Ребята, бейте гадов, сообщите домой, что в октябре мы ещё живые и работаем здесь…»
Капитан закончил читать, собравшиеся вкруг него солдаты сняли шапки, кто-то смахнул слезу, будто прощался с близкими им людьми. Комбат вернулся в дом, а Иосиф и Гриша Абрамов принялись помогать складировать доски, работа пошла побойчее, вскоре на дворе уже стояли два ровных больших штабеля. Закончив работу, солдаты отправились в дом, переобулись, развесили портянки для просушки.
Иосиф под впечатлением от послания пленных красноармейцев завёл разговор о зверином начале в человеке. Как человек может творить такие зверства по отношению к другим людям, пусть и другой национальности, или веры, или убеждений? Никак не возможно представить, чтобы лошади уничтожали друг друга из-за окраса шкуры. Да что лошади они мирные твари божьи, даже волки, кровавые хищники, не режут друг друга. Только человек безжалостен к братьям своим. Обычно молчаливый Абрамов, чинивший у стола свои сапоги, неожиданно подошёл к Иосифу и тихим, ровным голосом стал рассказывать, как больше года назад жгли его белорусскую деревню. Как сначала приехали немцы, тихо о чём-то поговорили со старостой и полицаями, оставили какие-то распоряжения. А через два часа приехали каратели, не немцы, а украинские хлопцы да полицаи из района. Как они сначала беззлобно сгоняли людей на площадь, всё более и более заводя сами себя. Потом начали жечь дома, а потом, ощущая свою власть и безнаказанность, будто соревнуясь друг с другом, загоняли сельчан в огромный деревенский сарай. Всё сильнее раззадориваясь, стреляли из автоматов поверх голов все ниже и ниже, пока испуганные насмерть люди не попадали на пол. А затем, уже озверелые, закрыли ворота, подпёрли их бревнами и стали наперегонки забрасывать горящие факелы на сухую крышу. И побежавший по крыши резвый огонь не остановил их. Они весело, подзадоривая друг друга, бросали и бросали на крышу сарая горящие факелы.
Колька, слушавший Абрамова с ужасом в глазах, не в силах поверить во всё это, спросил, сам ли он видел пожар. На что Абрамов тем же скучным голосом рассказал, что староста, дальний родственник матери, успел предупредить их, что едут каратели, и они сбежали из дома в огород, ползли по картофельной борозде до перелеска, спрятались там в высокой траве и лежали в ней ни живы, ни мертвы до сумерек, пока каратели, уже пьяные в стельку, то ли от самогона, то ли от власти над жизнями людей, с песнями поехали из сожженной деревни. Абрамов говорил ровно, без эмоций, и это делало его рассказ ещё страшней. Только раз он дрогнул голосом, они забыли отвязать свою собаку, осталась она в будке. Так её в сердцах и стрельнул каратель, озлившись, что никого не нашёл в избе.
— Да как же это можно, живых людей жечь. Православные православных, грех смертный это, его же не отмолить. — Колька перекрестился.
— Главари-зачинщики зачинают, грешники отпетые… На себя они грех якобы берут, толкают мужиков в преисподнюю, сами думают невинными остаться. Поднимают из душ людей самое гнусное, самое мерзкое. А власть и кровь быстро опьяняют, стоит только начать, затягивает эта страшная власть над жизнями людскими. — Гришка замолчал, будто свернулся, спрятался в себя.
— А разве человек не сам решает, участвовать в этих зверствах или нет? Выбор-то свободный, каждый сам его делает.
— Выбор-то, Николай, всегда есть, да не свободный он. Иногда жизни стоит. Загнан человек, в ловушке он и выбраться не в силах. Но отвечать за всё самому придётся. Свободен в выборе человек, и не важно, почему он насильничал — от безвыходности или по наущению, по науськиванию, всё одно — за злодейство каждый ответит. Сам ответит. За дядю не спрячешься.
— Но, значит, Бог допускает такое, допускает зло, мирится с ним или создаёт его так же, как добро? — Колька вовсе не хотел ни спорить, ни обижать Гришу. Просто высказал предположение, пришедшее ему на ум. Абрамов вдруг горько заплакал, не столько вспомнив пережитое, сколько почувствовав, ощутив своей кожей неразрешимость проблемы. Через некоторое время, успокоившись, он сказал не столько Кольке, сколько самому себе:
— Каждый сам ответит за зло, сотворённое им или при его попустительстве. На Бога, на командира-бригадира не свалишь, каждый своей душой ответит. Оправдания не найти. Хоть ты песчинка, винтик маленький в машине, а отвечать придётся. От себя не уйдёшь, а от Бога тем более. А те, кто злу потворствуют, толкают других к сотворению зла, сторицей ответят за это.
Около двух часов дня к дому комбата подкатила санитарная машина. Из кабины осторожно, будто боясь оступиться, вышла Рита в офицерской шинели, в аккуратных сапожках на каблучках. К ней навстречу тотчас выбежал комбат, бережно приобнял её, повёл в дом. Водителю он крикнул, чтоб приезжал завтра не раньше обеда. Жарко целовал жену капитан, а обнимал её нежно, боялся излишне сдавить в объятиях. Сели в комнате, не разнимая рук, больше глядели и говорили друг с дружкой, чем ластились, сдерживали свою страсть. О многом говорили, дошла Рита и до главного:
— Марк, три дня назад вызвал меня начальник госпиталя. Завёл разговор, что уезжать мне надо с фронта в тыл, домой. Не может он меня беременную больше ставить на суточные дежурства. И просто так держать дальше в госпитале не может. Обещает выписать мне все аттестаты и отправить домой. Наш эшелон пойдёт на Москву восьмого января, а я так боюсь уезжать от тебя.
— Что ж тут бояться, милая. Всё складывается к лучшему. Конечно, дома тебе спокойней будет. Да и мать поможет.
— Боюсь я тебя оставлять здесь одного… Какая-то тяжесть на сердце.
— Рита, что ты себе выдумываешь? Видимся мы сейчас пару раз в месяц, однако ничего плохого со мной не случается. А за сорок километров ты от меня или за тысячу, что меняется? Езжай спокойно, не волнуйся.
— Ах, Марк, ничего-то ты не понимаешь. Как подумаю, что ты здесь один останешься, без меня, сердце падает. Боюсь я уезжать, дорогой.
Марк сгрёб Риту в охапку, что-то жарко шептал ей в ухо, щекотал шею, подставляя для поцелуев специально к её приезду гладко выбритую щёку. Сидели так до поздней ночи, всё вроде порешив, но так и не наговорившись, не намиловавшись.
Еще только светало, когда Ефим, смущаясь, но всё же решительно постучал в окно комбату. Тот, недовольный, что раненько потревожили, открыл дверь, и сержант передал ему телефонограмму с приказом о немедленной передислокации батареи на новое место. На отправление давалось два часа, а к трём пополудни орудия уже должны стать на новые позиции. Объявили тревожный сбор, началась неимоверная суета, цепляли орудия, грузили снаряды, батарейное имущество… Да и барахлом житейским обросли служивые за два месяца, бросать жалко. Благо новые позиции недалече, километров семь отсюда, потом и воротиться можно. Да и позиции там готовые, главное занять их в назначенное время. Когда разнежившаяся ото сна Рита вышла из дома, в посёлке уже никого не было, только комбат с водителем ожидали её. Ошарашенная Рита кинулась к Марку:
— Где всё твоё воинство? Ты здесь, а как же они без тебя?
— Не волнуйся, милая, всё по плану. С батареей лейтенант Рогов, он мой заместитель, ему и по штату положено. А мы с тобой чайку попьём, поговорим вдвоём. Когда теперь такая возможность выпадет? Восьмого января утром уже провожать тебя приеду.
Они вернулись в комнату, ещё два часа сидели, тесно прижавшись, не выпуская друг друга из объятий, мечтая о своей счастливой, такой, по всему видно, уже близкой, мирной жизни.
Но вот во дворе прогудела воротившаяся санитарная машина. Марк сильно, чуть не до крови, поцеловал Риту в губы, и они вышли во двор. Садясь в кабину, уже на подножке Рита провела рукой по волосам, по щеке Марка, обвила руку вокруг его шеи, шепнула:
— Береги себя, милый, тяжело мне оставлять тебя одного, боязно… — Он беззаботно рассмеялся, попридержал дверь, пока она усаживалась, затем аккуратно захлопнул. Машина тронулась. Рита ещё долго смотрела на удаляющуюся фигуру комбата, становившуюся всё меньше и меньше, уже нельзя было различить его лица, затем головы и ног, пока, наконец, он не превратился в абстрактную, условную точку, а потом и вовсе исчез из виду вместе с домами посёлка.
Комбат в последний раз обошёл дома и дворы, сел в ожидавшую машину и помчался на новое место, ближе к линии фронта. Через полчаса они въехали в хутор, где уже вовсю под руководством старшины обустраивалась батарея. Место им досталось обжитое, пожалуй, более удобное, чем прежнее. Пока не начались сумерки, следовало осмотреть орудийные позиции и наблюдательный пункт, расположенный метрах в трёхстах южнее поселка. Командиры расчётов и наводчики возились у орудий, лейтенант Рогов осваивал командный пункт, связь уже работала в полном объёме. Батарейцы дело своё знали и делали его как следует. Караульная и другие службы шли своим чередом, будто батарея и не съезжала с места, ночевали тоже не хуже прежнего.
Следующий день Марк потратил на обследование местности, выбор ориентиров и секторов обстрела. С наблюдательного пункта хорошо просматривался соседний маленький, сильно разрушенный посёлок, за ним большое ровное поле и дальше лес, уходивший в глубину на несколько километров. Только уцелевшая колокольня нелепо торчала во всей своей готической строгости над разбитыми стенами церковки. В посёлке никакого движения не фиксировалось, пара зайцев выскочила из леса на опушку, они промчались по краю поля и снова юркнули в лес.
Стремительно надвигался Новый год. Марк понимал, что хорошо бы завтра в новогодний вечер устроить батарейцам хороший ужин, ничего другого в голову не приходило. Да и это было бы в диковинку, последние два года новогоднюю ночь встречали в такой обстановке и таких местах, что и думать о празднике было невозможно. Нынче же кругом всё спокойно и обустроено, самое время для новогоднего ужина. Вызванный для обсуждения плана старшина доложил, что всё необходимое для этого у него припасено, осталось только с поваром дело оговорить. И после того как батарея отобедает, они с Иваном Павловичем подойдут для разговора о праздничном ужине.
Комбат не спеша просматривал карточки для стрельбы, подготовленные заместителем, проверял угломеры и дальности до выбранных ориентиров, которые нанесли на его карту. Батарейцы уже потянулись к кухне на раздачу обеда, когда дверь распахнулась, и в дом влетел взъерошенный старшина:
— Повара, повара нашего убило. Прямо когда кашу раздавал. — Комбат накинул шинель, побежал в соседний двор. Там вокруг походной кухни сгрудились солдаты. Старый повар лежал на спине в луже крови. Пуля попала ему в горло, порвала артерию, не оставив никаких шансов на жизнь. Оставшаяся в котле мясная каша алела теперь свежей кровью.