Они лежали в поле. Их шкуры, омытые дождём, были ещё упруги, и только в тех местах, где пули выворотили наружу мясо, нарушалась та восхитительная гладкость лошадиного тела, которая издревле манит человека. И до сей поры нет ничего более завораживающего для мужчины, чем оглаживать ладонью упругие, трепещущие бока лошадей. Они лежали в холодной осенней траве в два ряда, почти по-военному ровных; лишь лошади, тянувшие телеги в хвосте обоза, успели метнуться в стороны под пулемётными очередями, нарушив строгий порядок. Люди выпрягли неподвижные тела из телег, сняли хомуты, подпруги, уздечки, вожжи. Телеги с уцелевшим грузом увезли, а лошади остались свободными от тягла, но теперь вместо человека, извечно впрягавшего их в ярмо, смерть стреножила и уложила их в чужом поле. Лошади эти попали сюда из русских и белорусских деревень да литовских хуторов, и все то время, пока их держали во фронтовых частях, они тяжело работали на войну. Птицы только начали расклёвывать их мясо, и зверью ещё предстояла обильная трапеза. До первого снега их обгложут хищники, обточат насекомые, и на поле останутся только белоснежные скелеты и изысканные лошадиные черепа. Да и кости эти через годы исчезнут, растворятся, уйдут в землю кальцием и фосфором. Но и этому неизменному и столь естественному в природе процессу не суждено сбыться в войну. Издали послышался глухой, рваный гул, он стремительно нарастал, наполнялся лязгом стальных гусениц, на поле ворвалась танковая армада, шедшая в несколько колонн. Через минуту гул начал затихать, танки уходили так же стремительно, как и появились, унося на гусеницах лошадиное мясо. В минуту поле превратилось в грязную смесь глубоко взрытой почвы и размолотых лошадиных останков.
Все стихло.
…Утро так и не распогодилось. Холодный осенний туман мелкими каплями садился на телогрейки и шинели солдат, стекал за вороты гимнастерок. После спешного завтрака артиллерийский противотанковый истребительный полк двинулся от поселка Миллунен в сторону Толльмингкемена[1]. Был день 23 октября 1944 года, и уже началась та промозглая осенняя пора, что так сильно отличается от начала осени. Вернее, той ее половины, на которую приходится бабье лето, необыкновенно длинное в этой части Восточной Пруссии, приграничной с Литвой и Польшей.
Артиллерийский полк придавался в распоряжение то одной, то другой наступающей стрелковой дивизии, особенно на тех участках фронта, где была велика вероятность танкового контрудара немцев. Батареи поддерживали огнем пехоту, прорывающую укрепленные позиции врага возле каждой высотки, возле каждого поселка и городка этой первой на пути солдат Красной армии германской земли.
Тридцать четыре орудия полка, десяток машин, повозки службы управления и хозвзвода растянулись по узкой дороге, плотно обсаженной деревьями, километра на четыре. Комбаты до хрипоты срывали глотки, пытаясь сжать эту постоянно растягивающуюся пружину из техники, лошадей и людей.
Уже ближе к полудню тягачи с пушками второй батареи медленно спустились с холма по дороге, вымощенной крупным, аккуратно подогнанным друг к другу булыжником, и втянулись через небольшой мост в старый прусский поселок.
Старшина, водитель командира полка, ожидал машины у околицы. Не глядя, засадив две длинные автоматные очереди куда-то в сад за домами, он прокричал комбату:
— Заворачивай батарею во второй проулок. Там увидишь три дома. Занимайте, все ваши.
Большая собака выскочила из-за дома, со злобным лаем стала наскакивать на старшину. Не прерывая разговора, тот достал из кармана маленький трофейный пистолет, дважды выстрелил прямо в собачий оскал. Лай захлебнулся истошным визгом, собака затихла.
— Как разместишь своих, сразу с картами к Бате, мы в здании вокзала. Поспеши…
Старшина, годившийся комбату в отцы, в горячке обращался к нему без звания и должности. Комбат, высокий, по-военному подтянутый, даже щеголеватый капитан, которому недавно исполнилось двадцать три года, снисходительно относился к вольностям старшины, хотя с солдатами батареи был строг и панибратства не допускал.
Первый «Студебеккер» батареи тяжело повернул направо в проулок, вывернул брусчатку, завалил невысокий забор, выбросил клубы жирного дыма и ткнулся носом в старую яблоню, так и не заглушив двигатель. Пушка, прицепленная к тягачу, перегородила подход к калитке дома, и комбат заставил водителя проехать еще метров на двадцать вперед. Следом за первой в проулок заехали еще две машины с орудиями. Упряжка лошадей, тащившая четвертую пушку, протиснулась между изгородью и машинами во двор крайнего дома. Ефим, девятнадцатилетний сержант-связист, сидел рядом с ездовым Колькой Чивиковым, расторопным молодым мужиком из Брянской области. Из машин повыскакивали солдаты, стали торопливо обустраиваться в домах, стараясь занять лучшие места. Колька же не спеша выпряг лошадей, повел их через двор к сараю из красного кирпича, покрытому такой же красной черепицей. В стену сарая были вделаны металлические кольца, специально для привязи лошадей. Ездовой дал лошадям по охапке привезенного с собой сена, пошел осматривать сарай. Вернулся довольный:
— Слышь, Ефим, оставайся здесь со мной. Сарай капитальный, теплый, чего тебе лезть к комбату. Покою там не будет, людей полно, тесно… А сюда я никого не пущу. Смотри, сколько здесь сена для лошадок, а наши ребята без курева не могут. Того гляди и подпалят, а сено-то душистое, не пересушенное. Оставайся, тащи сюда свои манатки.
— Договорились! — Обрадованный Ефим кинулся к машине комбата за вещами.
Колька любил, когда этот ухватистый парень возился поблизости. Из всей второй батареи он лучше всех, не считая, конечно, самого Кольки да Петрухи Тихого, управлялся с лошадьми. Ефиму ещё мальчишкой приходилось иметь дело с лошадьми, а первые два года войны, пока не исполнилось восемнадцать, он с ними не расставался. Перегонял скот с Украины на восток, уходил от наступавших фрицев, переплывал с табуном, держась за гриву жеребца, через Днепр и Волгу. До апреля 1943 года он работал в бригаде на всеми забытом хуторе в саратовской степи. И ездил не только на лошадях, но и на верблюдах, доил коров, случалось, и кобылиц, даже верблюдиц, спасаясь молоком от голода. Когда в апреле, в день своего восемнадцатилетия, парень явился в районный военкомат, никто его там не ждал, даже не подозревал о его существовании. Удивились, записали данные и отправили обратно в степь, дожидаться повестки. Бумага из района пришла в мае, и Ефим отправился служить, но не на фронт, как он по простоте душевной полагал, а сначала в учебный полк. Учили их там всяким телефонным, радиотехническим и военным премудростям ни много ни мало, а до октябрьских праздников и только после этого по первым заморозкам отправили в действующую армию. К началу наступления в Восточной Пруссии Ефим провоевал почти год, пообтесался, освоился и числился уже бывалым бойцом.
Пока сержант перетаскивал радиостанцию и свои вещи, Колька устроил в сарае стол и лавки из добротных струганых досок, аккуратно сложенных хозяевами для просушки вдоль дальней стены.
— Спать будем на сене вон в том углу. Ладно, доставай тушенку, перекусим по-быстрому. — Николай вынул остро заточенный трофейный складной нож с двумя лезвиями. — Значит, сейчас оприходуем банку пополам, а вернешься от комбата, тогда уж поедим как следует. Я на кухню к Палычу сам сбегаю.
Поваром на батарее служил пожилой мужик из той же брянской деревни, что и Колька. Звали его уважительно Иван Павлович, чаще просто Палыч. Земляка своего он уважал, и поэтому столоваться с Колькой было милое дело. Одним ловким круговым движением ножа Николай вскрыл банку, сунул Ефиму ложку и кусок хлеба:
— Рубай и беги к своему комбату, пока он на месте. Да заодно узнай, как этот поселок называется. Если кого убьёт, хоть будем знать где…
Съесть на ходу полбанки тушенки — секундное дело. Ефим схватил автомат и, легко перемахнув через забор, побежал в соседний дом. Капитан Каневский еще собирался, укладывал карты в новую офицерскую планшетную сумку.
— Быстро заточи мне карандаши, — бросил он Ефиму, не отрываясь от карт. — Да возьми мою старую планшетку, пользуйся. Пойдешь со мной к командиру полка. Подождешь там, у штаба, вдруг куда сбегать понадобится.
Широко распахнув дверь, комбат вышел из дома, легко сбежал по ступенькам высокого крыльца и быстро зашагал к зданию вокзала, где разместился штаб. Сержант поспешал следом.
— Послушай, Марк. — Когда рядом никого не было, Ефим запросто называл комбата по имени, да и тот относился к сержанту как к младшему брату. — Как называется этот поселок и сколько мы тут будем стоять?
— Ну, сколько стоять будем, пока не знаю, а поселок называется Толльмингкемен. Да зачем тебе это знать? Не все ли равно — одна деревня или другая? Все чужое…
— Ну, не скажи. Вон даже наш ездовой интересуется. Говорит, коли кого убьёт, так хоть знать будем где.
— Не бойся, здесь не убьёт, — отмахнулся комбат. — Все спокойно, немцы с позиций откатились. Если уж сшибёмся где, так в другом месте, как в наступление пойдём. Неподалеку тут городок есть — Шталлупенен, а южнее нас этот… Гольдап[2]. Только что по картам сверял. Скажи своему ездовому, коль ему интересно. И пусть не каркает.
Комбат с полным правом мог давать такие наставления. К началу войны он успел закончить два курса математического факультета университета, что для хорошего артиллериста немаловажно. Да и провоевал он уже три года, два ордена получил и только что пришил капитанские погоны. Ефим же успел доучиться лишь до седьмого класса, другие бойцы столько же, а некоторые и вовсе окончили только начальную школу. Так что на капитана своего бойцы смотрели как на человека образованного и бывалого.
Вскоре подошли к вокзалу, добротному зданию из красного кирпича, перед которым блестела влажной чистотой маленькая площадь, выложенная мелкой гранитной брусчаткой. На боковом фасаде здания чёрной краской была нанесена надпись — название посёлка, а может быть, и станции — «Tollmingkehmen».
Комбат прошел в вокзал. Несколько человек перетаптывались у входа, курили, о чем-то негромко переговаривались.
— Эй, сержант, подходи сюда, угости табачком. — Водитель командира полка по-дружески помахал Ефиму рукой. — Чего это ты сбежал от нас к лошадникам? Или на командирской машине сильнее трясет? — Все засмеялись.
— Трясет-то не сильно, но ты же знаешь, от начальства лучше быть подальше, а к кухне поближе.
— Ты там смотри, возле коней не расслабляйся. Как только тронемся отсюда, так сразу же к нам. Батя сегодня уже спрашивал, почему под рукой нет радиста.
— Ладно, как будет нужно, кликнешь. А пока я во второй батарее перекантуюсь. Что тут у вас под ногами болтаться.
Ожидание затянулось, уже выкурили по папироске, перешли на самокрутки, но никто не расходился, ждали своих командиров. В поселке, кроме солдат, не было ни души, перепуганные местные жители разбежались. Солдаты бродили по соседнему дому, с любопытством осматривая двери, окна, лестницы, обустройство комнат. В домах были невиданные ими в их деревнях водопровод и канализация. В углах комнат высились тяжёлые печки из кафельных изразцов. Печки были еще теплые, накануне хозяева топили, рядом лежали поленья и необычные брикеты, похожие на плотно спрессованную землю, оказалось — высушенный торф.
Наконец офицеры гурьбой высыпали из дверей вокзала и спешно двинулись по своим батареям.
Когда они с комбатом отошли за соседние дома, Ефим поинтересовался:
— Марк, ну что там сказали?
— Что, что?.. Стоять будем несколько дней. Велено занять позиции западнее соседнего посёлка Дамерау, на пригорочке. Занять да окопаться по полному профилю. Так что лопатами намахаемся… Эх, уж лучше бы наступать. Ну, ничего, сейчас выставим охранение понадёжнее и спать, а завтра окапываться. Лопаты-то не растеряли?
— Не боись, не растеряли, лопат теперь даже больше, чем раньше было. Полная телега, громыхали в дороге на всю округу. Старшина-то у нас из ловкачей.
До батареи дошли быстро. Все уже разместились и заканчивали ужин.
Каневский двинулся в своё расположение, бросив вдогонку Ефиму:
— Вы там смотрите с ребятами — не суйтесь куда попало, а то нарвётесь на мину или на очередь из «шмайсера». Завтра всю округу осмотрим как следует, тогда спокойней будет. Передай командирам орудий — пусть живо идут ко мне.
Ефим пробежался по домам, где разместились батарейцы, а потом, уже не спеша, двинулся в конец переулка к Кольке в надежде на скорый ужин. На этот раз он зашёл во двор с тыльной стороны через большой старый сад. Деревья — яблони и груши — уже сбросили листву и сиротливо стояли с мокрыми чёрными стволами. Вся земля укрылась тёмно-коричневым одеялом из опавших листьев, недосуг хозяевам было этой осенью обихаживать свой сад. От дома сад отделялся сараем, его задняя сторона стояла глухая, безоконная, только в самом низу пробито оконце, скорее маленькая дверка, через которую из сарая выбрасывали навоз и складывали его за сараем отдельно в кучи — коровий и лошадиный. За осень и зиму навоз должен перегореть, а весной он удобрит огород, чтобы летом и осенью, как заведено с давних пор, земля щедро наградила хозяев урожаем. И земля терпеливо ожидала от людей, захлёстнутых войной, подкормки, не в силах осознать тщетность этого ожидания.
Николай возился во дворе с лошадьми. Он раздобыл где-то широкую бадью для воды и теперь старался установить ее понадежнее, чтобы лошади не опрокинули, когда будут пить.
— Что так долго пропадал? Я уже давно термоски с едой принёс, всё не ел, ждал тебя. — Николай протянул Ефиму два пустых ведра.
— Вон там колонка, принеси лошадкам вёдер восемь воды… А я займусь ногами Майки, пока ранки не загноились.
Любимую лошадь Кольки звали Майка. Уже второй год, ещё с Белоруссии, волочила она по бездорожью тяжёлую пушку. Ей везло, разок только посекло бок осколками, но вскользь, неглубоко. И Колька, заботившийся о ней, как о ребёнке, быстро залечил раны. Другие кони редко когда держались в батарее дольше трёх-четырёх месяцев, гибли от осколков, а то и попросту надрывались, не в силах выдержать то, что выносили на войне люди. Ещё год назад все орудия батареи таскали лошади, а теперь в Колькином хозяйстве остались только три тягловые, да одна верховая лошадь комбата. Но комбат не любил ездить верхом и охотно отдавал свою лошадь лейтенанту Петру Рогову, своему заместителю, знатному лошаднику. Сменили лошадок американские тягачи. Так что теперь кругом было железо, машины таскали орудия. Сейчас Майка была жеребая, и месяца через полтора-два в батарее ждали пополнения, под Новый год должен был родиться жеребёнок.
Ефим побежал с вёдрами к колонке в дальний угол двора. Колонка стояла на прочном бетонном основании, добротная, коричневого цвета, из крупповского металла, с удобной ручкой-качалкой. Ведро подвешивалось на специальный клювик, и вода лилась прямо в ведро, не расплескиваясь. Пять раз качнул, и готово. За четыре ходки Ефим наполнил водой бадью и подвёл к ней пару лошадей. Лошадки пили с достоинством, не спеша. Колька всё ещё возился с Майкой, очищая последнюю ранку и смазывая её какой-то своей особенной, вонючей мазью из стеклянной банки. Лошадь стояла смирно, терпеливо дожидаясь, когда доморощенный ветеринар закончит свою работу. И только иногда по её гладкому, коричневому боку волной пробегала дрожь, тогда Майка переступала с ноги на ногу, тяжко вздыхала, всхрапывала и снова успокаивалась.
Тем временем к дому, где расположился комбат, подъехал грузовик с кузовом, затянутым тентом. Привезли раненых. Те, кто отделался легкими ранениями, сидели у борта и дымили самокрутками. Это были пехотинцы 84-й стрелковой дивизии, которые накануне брали близлежащие посёлки. Теперь их отправляли в госпиталь, который уже вовсю работал в Шталлупенене. Из кабины легко выпорхнула девушка в распахнутой шинели с погонами лейтенанта медслужбы. Юркой ласточкой взлетела на крыльцо и только взялась за ручку двери, как она широко распахнулась, и ей навстречу шагнул капитан с полотенцем на шее, без гимнастёрки, в белой рубашке и с такой же белой мыльной пеной, оставшейся на щеках.
— Рита… — удивленно протянул он.
Девушка рассмеялась и кинулась ему на шею.
— Здравствуй, мой капитан. Я как узнала, что ваш полк направили к этому посёлку, так и загадала, что найду тебя здесь, сама напросилась в поездку. Два часа грузили раненых, колонна тронулась, а я к тебе, хоть на мгновение, но увижу…
Комбат держал девушку на весу, бережно прижимая ее к себе, и, счастливо и растерянно улыбаясь, что-то тихо шептал ей на ухо.
— Нет, нет, не могу задержаться ни одной минутки, солдатики и так долго ждали, кровью истекут. — Голос у девушки был звонким, а Колька, чтобы ещё лучше слышать, обошёл лошадь с другой стороны. Капитан поцеловал девушку, и она, отстранившись, уже почти сойдя с крыльца, крикнула:
— Наш госпиталь найдёшь легко, рядом разместились разные штабы. Как-нибудь напросись сопроводить своего полковника в Шталлупенен. Я жду тебя каждую минуту.
Она запрыгнула в кабину, и грузовик медленно тронулся, выруливая из проулка на дорогу. Капитан очнулся от сладкого плена и только тут заметил, что все бойцы батареи высыпали на улицу и смотрят вслед медсанбатовскому грузовику.
— Ну, чего повылазили? Не спится вам? Ничего, завтра так наломаетесь, что не разогнетесь. Быстро по местам. — Комбат рассмеялся и скрылся за дверью.
Колька еще минут десять обихаживал и чистил лошадь, потом отвел ее в сарай, где в выгороженном стойле уже лежала подстилка из соломы, дал сена и, наконец, пошел умываться. Две другие лошади остались привязанными у стены на улице. Несмотря на то что Колька всю жизнь прожил в деревне, склонность к чистоте он имел особую. Не до болезненности, конечно, но руки мыл тщательно, как хирург. Ефим взял кружку и стал поливать ему на руки.
— Ефим, тут Иосиф зашел… Ну, знаешь, заряжающий из второго расчета… Просится к нам. Давай возьмем его, уж больно я люблю с ним разговаривать. Ты не гляди, что он такой угрюмый. Странный он, это верно, но как отогреется душой да попривыкнет, так говорить с ним одно удовольствие.
— Что ты спрашиваешь, я тут у тебя на постое, а не ты у меня. А заряжающие, они все угрюмые. Посмотри и у нас, и в других батареях. Попробуй, покопай укрытия, потаскай целый день пушку и снаряды. Да и глохнут они быстро.
И верно, Иосифу шёл двадцать третий год, но из-за постоянной угрюмости выглядел он гораздо старше. Он никогда не участвовал ни в каких дрязгах, а постоять за себя умел, и бойцы чувствовали в его странном молчании внутреннюю силу. Когда Ефим с Колькой вошли в сарай, Иосиф уже устраивал себе постель в дальнем углу.
— Я во сне храплю, так что лягу подальше от вас, — пояснил он Кольке.
— Ну, подальше так подальше, возражений нет. Давайте садиться, а то уже все остыло. — Колька раздвинул сено, откинул в сторону шинель, в нее были завернуты два термоска, один с кашей, другой с чаем. Эти трофейные термоски — редкие, зеленовато-желтого цвета — появились у Кольки совсем недавно. Он открыл первый, достал ложку и стал раскладывать по котелкам еще горячую кашу. От гречки исходил манящий, густой запах. Все трое дружно придвинулись к столу.
Грохот, тяжёлый топот раздались за низким сарайным окошком, кто-то заорал: «Пожар, пожар! Выходите, мать вашу! Сгорим! Давай воды, бегом к колонке…» Ефим и Иосиф кинулись на улицу, только Колька замешкался, перекладывая кашу из котелков обратно в термосок с тщетной надеждой сохранить тепло.
Горел соседний дом, а их сараю вроде ничего не угрожало. Но вот на дом, куда вселились солдаты батареи, огонь мог перекинуться запросто. Горящий дом был каменным, крепким, чему там гореть-то — деревянные только перекрытия да крыша… Вот она и полыхала. Но как огонь добрался туда? Колька обошёл здание и у торцовой стены дома, с тыльной стороны, увидел два плотно скрученных полуобгорелых жгута сена.
— Вона что, домик-то подожгли. И кто ж это сподобился? Немцы или наши лихие ребятушки?
Языки пламени с воем поднимались над посёлком, заревом освещали небо, пытаясь слизнуть с него звезду, низко висящую над крышами. За свой долгий век балки и стропила высохли и теперь горели самозабвенно, будто в этом и состоял долг дерева, отсроченный человеком так надолго и неразумно. С отчаянным треском лопалась и рушилась наземь тяжёлая черепица. Ветра не было, но самим пожаром создавалась такая неравномерная мощная тяга, что языки пламени бросало из стороны в сторону. Солдаты споро таскали воду и поливали крышу своего дома, не позволяя ей, всё сильнее раскалявшейся от бушевавшего по соседству пожара, воспламениться. На коньке крыши сидел заряжающий Петруха Тихий и указывал, куда надо лить воду. Только наводчик Романенко стоял недвижно, прислонившись к забору, глубоко дышал и во все глаза смотрел на пожар, словно пытался впустить пламя внутрь себя.
— Что стал, давай тащи воду, дом спасай, — крикнул ему Колька.
— Чего его спасать-то… Вон сколько этих домов-то. Посёлок большой, в любой селись. Нехай себе горит, любо мне видеть это.
— Дурак ты, братец, или больной. Душа у тебя, видать, совсем закоптилась, свет не пропускает, почистить бы надо. — Больше Колька препираться не стал, побежал с вёдрами к колонке.
Через час всё утихомирилось, крыша рухнула внутрь дома и ещё горела, но языки пламени высоко уже не поднимались. Солдаты, мокрые и прокопченные, костеря все на свете, стали расходиться.
— У кого только руки чешутся? Кому в голову пришло крепкий дом запалить, — сокрушался Иосиф, — руки ему оборвать надо.
— Конечно, надо, вот только кто обрывать-то будет? Вон наш Романенко битый час стоял у забора, любовался пожаром. Он, небось, и подпалил со своей гоп-компанией, они совсем распоясались… — Колька снова достал схороненные под шинелькой термосы и разложил кашу по котелкам. Уже не вился от нее прежний сытный парок, но всё ж таки каша окончательно не выхолодилась. Ели молча и быстро. Зато чай пили неспешно, с хлебом и сахаром вприкуску. От чая осоловели, успокоились и беседу вели степенно. Прихлебывая чай, Николай спросил:
— Слушай, Иосиф, объясни… Вот Ефим еврей, и имя у него такое — еврейское. А ты русак, откуда имя-то у тебя Иосиф?
Вопрос вроде бы совсем безобидный, но внутри Иосифа все напряглось. Пытаясь сдержать волнение, он еще раз с придыхом отхлебнул из кружки и с деланым спокойствием ответил:
— А то ты не знаешь! Я же тебе говорил… В честь товарища Сталина. Уж очень его у нас на железной дороге уважали. Вот родители и назвали меня…
Иосиф почувствовал, как струйка липкого пота побежала у него по спине, на лбу выступила испарина.
— Эх, хорош чаек, пот гонит. — Иосиф, сдерживая волнение, утер со лба пот. Никто вроде не почувствовал его напряжения, все допивали чай с явным удовольствием. После чая накатила усталость. Пора и на боковую, вот она — первая спокойная ночь за неделю наступления.
Иосиф поднялся из-за стола первым и пошел в угол, где устроил себе постель. Снял гимнастёрку, аккуратно повесил её на гвоздь, вбитый в балку, стянул сапоги и разложил портянки на просушку. Быстро улёгся, натянув поверх солдатского одеяла шинель. Шинелька все время сбивалась, пока Иосиф не отстегнул хлястик и не подогнул под себя полу. Он лежал, пытаясь сдерживать дыхание, сердце колотилось так, что, казалось, его удары были слышны за стенами сарая. Самый простой, обычный вопрос вывел его из равновесия, и это при том, что задал его Колька, которому можно было доверить всё, который внимательно слушал его, сочувствовал и утешал.
Конечно, в тридцатых годах многих мальчиков называли Иосифами, но он-то родился в 1922 году, и тогда это имя ребенку могли дать только те, кто близко, очень близко знал Кобу — товарища Сталина. И уже одной этой зацепки вполне достаточно для особого внимания всевидящих органов. Четыре брата, работавшие в железнодорожных мастерских, пришли в рабочие кружки перед первой германской войной, а в 1918 году на фронте Гражданской войны познакомились со старшим товарищем, членом военного совета Иосифом Сталиным. С тех пор они всегда работали у него на виду и к 1935 году доросли до больших партийных и хозяйственных руководителей. А старший брат Пётр и вовсе стал заместителем председателя Совета Народных Комиссаров. Несчастья начались через год, когда младшего из братьев арестовали по делу об очередном партийном уклоне. Затем другой из братьев, руководитель большого производственного объединения, неожиданно умер от сердечного приступа в подмосковном санатории ЦК. Иосиф ясно помнил день, когда отец с матерью, получив страшное известие, закрылись в комнате. Когда через час они вышли к детям, поседевшего отца нельзя было узнать. Именно тогда родителям Иосифа и стало понятно, что сами они уже не спасутся от карающего меча партии, но нужно постараться спасти детей — Иосифа и его сестру Машу, которая была семью годами младше. Паспортов у ребят еще не было, так что оставалась надежда, что им удастся вписать в документы фамилию бабушки по материнской линии — Петровой Марии Ивановны. Её семья испокон веку жила на небольшой станции под Ростовом. Иосиф не знал, как и какие документы удалось выправить матери на них, но в первых числах июня тысяча девятьсот тридцать седьмого года, сразу после учебы, мать со слезами отправила их с Машей ранним утром пешком на вокзал. К отходу поезда родители не пришли, боялись не сдержаться и выдать своё присутствие. Так шестого июня в семье Петровых под Ростовом появились внук Иосиф Петров и внучка Маша. А через два месяца Иосиф прочитал в «Правде» сообщение об аресте очередных врагов народа, в их числе оказались и отец с матерью. В августе старший из семьи Пётр попытался выяснить в НКВД судьбу родных, даже добился личной встречи с товарищем Сталиным. И в тот же вечер застрелился в своей московской квартире, не оставив ни записки, ни какой другой информации о беседе со своим старым товарищем. Про самоубийство врага народа, таким образом избежавшего справедливого народного суда, Иосиф тоже узнал из газет. А ещё через год в маленьком русском провинциальном городке, где когда-то родились братья, были тихо арестованы и навсегда исчезли две их сестры, но о них в газетах уже не писали. Иосиф про это узнал только в начале войны от бабушки. За три года могучую рабочую семью вырубила под корень какая-то таинственная, чудовищно безжалостная сила, и от нее остались только два слабеньких, тоненьких молодых побега: Иосиф и Мария. Единственное сохранившееся свидетельство родительской любви — отцовская записка на половинке странички из ученической тетрадки в клетку, написанная перед отъездом в командировку, хранилась у Иосифа в нагрудном кармане, как самая большая ценность. Записку отец подписал не именем, а нейтрально — «Твой отец», и Иосиф счёл возможным хранить её.
Несмотря на усталость, накопившуюся за последние шесть дней, заснуть Иосиф не мог. Лежал и невидяще смотрел вверх, где старые, до звона высохшие стропила сходились у самого конька крыши. Слушал поскрипывание балок и легкое всхрапывание лошади за перегородкой. Ему казалось, что нары, которые он соорудил, наклоняются, он соскальзывает с них и падает в бесконечную глубину неба, но падает не вниз, а вверх, где его ждут родители. Голова кружилась, и все двадцать три года, прожитые им, перемешивались в памяти, события наплывали друг на друга, не отступали в прошлое, а стояли перед ним в своей страшной простоте.