— 22 — 7-8 января 1945 года. Шталлупенен

Дверь захлопнулась. Маргарита прижалась спиной к стене и долго смотрела, как колышется оконная занавеска, подхваченная воздушным потоком. Колыхание постепенно затихало, пока, наконец, не замерло вовсе. Женщина сделала пару шагов к столу, и этого оказалось достаточно, чтобы задышал воздух, по занавеске пробежала дрожь, и она снова пришла в движение, будто ожило то, что уже схоронили, но схоронили поспешно, не разглядев признаков ещё не ушедшей жизни.

Маргарита уже не видела этого всплеска. Всё её внимание теперь сосредоточилось на огромном белом свёртке, лежащем на столе. Она дрожала, не решаясь притронуться к нему, но и отказаться от того, чтобы развернуть простыни, не могла.

Стемнело. Она зажгла керосиновую лампу. Узел поддался не сразу, сильно затянули его служивые. Она развернула простыни. На серебряном блюде, опираясь на подбородок, не лежала, а вертикально стояла голова Марка. Простыни были в запёкшейся крови, но голова — лоб, щёки, нос, волосы, рот, уши — всё было чистым и невредимым, только на верхней губе запеклась кровинка. А глаза, его глаза, смотрели в упор, прямо на неё.

Стоять долго у стола она не могла, да и смотреть на голову сверху вниз не хотела. Маргарита села на стул прямо перед головой Марка. Теперь ей казалось, что он тоже сидит за столом, опустив голову на руки, смотрит на неё в упор и готов слушать и говорить с ней.

— Марк, как я боялась уезжать с фронта, оставлять тебя на войне одного. Тревожилась, мучилась, сама не понимая почему, но чувствовала опасность. А беда случилась сразу, ещё до моего отъезда. Как же так? Ведь ты говорил, что ничего с тобой не случится. Что ты живёшь внутри этой войны, ты сам плоть и кровь её. Ты сын войны, а матери, даже самые злые и никудышные матери, не губят своих сыновей. Ты же все это понимал, говорил мне об этом и пропал в этом кровавом месиве. Как теперь, после твоей смерти, мне не пропасть? Как нам не пропасть? Твой ребёнок во мне, может, это сын — твоё продолжение.

Завтра мне уезжать, и я так ждала тебя сегодня. И ты не опоздал, приехал ко мне, как и обещал. Но как, каким ты приехал? Какое безумие, Господи, как же это возможно? Прости меня, мне нельзя было решаться на отъезд. Я сама запустила жернова этого безжалостного механизма, сама нажала на спусковой крючок этим своим решением сбежать от войны в мирную жизнь. А тебя оставила здесь… Но для войны это невозможно, она не выдержала этого и убила тебя. Ты не мог быть на этой войне один, равновесие нарушилось моим отъездом, и война уравновесила все, убив тебя. Мы могли либо уехать вместе, либо вдвоём остаться на войне. Что я могла сделать, что я должна была сделать? Остаться здесь? Настоять на своём и родить нашего ребёнка в госпитале? Я могла, могла настоять. Прости меня, Марк.

Но как, как ты мог позволить убить себя, кто убил тебя? Ты человек, смысл жизни которого — война, ты, понимавший каждое движение войны, каждый её вздох. Тебя не мог убить враг, ты не позволил бы это сделать врагу. Значит, тебя убил сам Бог войны. Кто он нынче — этот Бог войны, кто он в нашем веке? У древних римлян Марс олицетворял войну. А кто сейчас? Нет, не Марс, и даже не мужчина. Отяжелевшая от крови и грехов баба, прокручивающая в грохочущей мясорубке своей адовой кухни людское мясо и кости. Постаревшая потаскуха, которой офицер не должен верить, как влюблённому нельзя верить старой шлюхе. Она приручала твою душу, а потом убила тебя. Ты думал — война мать тебе, я опасалась, что она тебе любовница, а оказалась — старая пропойца. Что же ты наделал, милый мой?

Рита тяжело поднялась со стула, взяла марлевую салфетку, смочила её водой и бережно отёрла кровь с губ Марка.

— Дорогой мой, наступила наша последняя ночь, утром ты уйдёшь от меня, и на станцию я отправлюсь одна. А через двое суток сойду с поезда на Белорусском вокзале, куда мы мечтали приехать вместе. Милый, ты останешься лежать здесь в этом немецком городке, а я буду жить далеко, в Москве. Буду гулять в парке сначала с коляской, потом держа за руку нашего малыша. А ты будешь лежать здесь. В чужой земле. В московском парке будет играть музыка, и пары будут кружить в танце под «Рио-Риту». Помнишь, мы танцевали в Вильнюсе, и ты пел мне:

Für mich, Rio Rita,

Bist du meine schönste Secorita,

Для меня, Рио-Рита,

Ты самая прекрасная сеньорита.

Für dich, Rio Rita,

Klingt meine Serenada in der Nacht.

Для тебя, Рио-Рита,

Звучит в ночи моя серенада.

Господи, и песня-то на немецком языке. Прости меня, Марк, но ты сам пел так. Сегодня я прощаюсь с тобой, мой возлюбленный, буду до утра кружить здесь перед тобой, под твою песню, и мы будем говорить. В последний раз, пока ты здесь со мной. Я верю, ты видишь и слышишь меня. Ты ещё не ушёл. Ты рядом со мной. Эта твоя песня бесконечна. Помнишь, мы танцевали под неё всю ночь? И тогда она промелькнула в одно мгновение, июльская ночь в Вильнюсе коротка. Так непривычно делать эти испанские шаги одной, не опираясь на твою руку. Смотри на меня, милый. Смотри. Я кружусь в нашем танце, в этом танце с таким странным названием «Пасодобль».

Рита кружила и кружила в танце, тёмная глубина ночи уже разбавилась начальной серостью утра, когда она упала на стул, сбросила с ног туфли, снова поднялась и теперь танцевала босиком, сбрасывая с себя одежду. Но теперь танец был другим, древним, обрядовым, языческим. Она снимала с себя одежду, пока не оказалась совершенно обнажённой.

— Возлюбленный мой, невинная Саломея танцевала, чтобы получить в награду голову Крестителя. Если бы знать такой танец, который мог бы воссоединить твои тело и голову, вернуть тебя к жизни. Если бы только знать такой танец, я бы танцевала его бесконечно перед кем угодно. Прости меня, любимый мой, прости.

Она танцевала, прекрасная, ещё не отяжелевшая от плода, который носила в себе. Живот её едва округлился, и грудь только наливалась соком, бёдра же оставались узкими. Угловатость фронтовой худобы смягчилась плавностью линий женского тела. Она танцевала и почти в беспамятстве шептала какие-то заклинания. Она не знала раньше этих магических заклинаний, слова, восклицания, ритмы сами возникали в её голове, и она выплёскивала их из себя в небо, надеясь, что кто-то услышит их там, в небесах.


В госпитале жизнь начинается рано. В шесть утра Ефим с Колькой уже помогали женщинам на кухне, заодно и подхарчились там. Затем Ефим пошёл к дому Маргариты. В окне её комнаты горел тусклый свет, занавески оставались незадёрнутыми, и причудливые тени плясали там, за окном. Ефим полез посмотреть. Он упёр обрезок доски в стенку, встал на неё, заглядывая в комнату. В глубине, у дальней стены, в странном танце двигалась Маргарита, совершенно обнажённая, она танцевала перед головой комбата, стоящей на столе. Поражённый завораживающим, странным танцем обнажённой женщины перед головой своего командира, Ефим забыл обо всём и потерял равновесие. Доска под сержантом накренилась, он свалился на землю, вскочил и встревоженный помчался в госпиталь к Кольке. Нашёл его всё там же на кухне, переставляющим чаны с водой. Оттащил в сторону, шёпотом рассказал об увиденном.

— Колька, она танцует перед мёртвой головой комбата какой-то чудной танец и говорит с ней. Она совсем голая. Она с ума сходит… Что делать?

— Да что тут поделаешь… Горе у бабы. Опереться ей надо на что-то, надо выкричаться, выплакаться. А как сбросить с себя эту тяжесть? Каждый это делает по-своему, бывает, и с ума сходят бабы от такого. Вот она и танцует… У нас по деревне бродила одна такая блаженная. Мамка говорила, мол, раньше красавицей слыла и замуж по горячей любви успела выйти перед самой германской войной, как и мать. И муж погиб в начале войны, но не осталось у неё от него ребеночка, вот и сошла с ума, опоры не нашла ни в жизни, ни в вере. Слава богу, что Маргарита ждёт ребёнка от капитана, а это для неё и для памяти о муже теперь главное. Ребёнок её удержит, опорой ей станет. Это ведь жизнь для неё. Не бойся, сбросит она в эту ночь свой груз, полегче ей станет. И будет жить и для их ребёнка, и ради памяти о своём капитане. Женщины живучей мужчин, они по природе сильнее укоренены в естестве-то. Пускай Маргарита танцует. Ей, значит, так легче. Часам к десяти пойдём к ней, заберём голову. А там уже пора будет ей отправляться на станцию. Всё установится, такова жизнь. — Колька снова принялся таскать тяжеленные чаны, помогая госпитальным поварихам.

На рассвете силы оставили Риту; теряя сознание, она опустилась на дощатый пол. Ненадолго потеряла сознание, вскоре очнулась с мокрым от слёз лицом и влажными волосами. Деловито собрала разбросанные вещи, оделась. Поцеловала голову Марка в лоб, легко коснулась пальцами его губ, бережно завернула голову в простыни. Она уложила вещи в чемодан, приготовленную в дорогу еду — в заплечный вещмешок. Решила, что хоронить Марка не пойдёт. Она не хотела видеть, как тело мужа опускают в землю, не приняла душа её этой гибели, а похороны утверждали смерть. Да и санитарный поезд не мог задержаться даже на минуту.

Вскоре пришли солдаты, Маргарита открыла дверь, отдала блюдо с головой Марка, плотно перевязанное простынями. Велела Ефиму подробно описать ей в письме место, где похоронят капитана. Адрес написала ему на фотокарточке, на которую они снялись с Марком в прошлом сентябре. Карточек таких напечатали две, и всё равно она жалела отдавать вторую, но знала, что так адрес у сержанта не затеряется, уж если останется жив, то карточку сбережёт. Когда солдаты ушли, она не выдержала, расплакалась. Расплакалась от горя утраты, от того, что уходит часть её жизни, может, самая главная её часть, её молодость, и заканчивается она трагически.

Загрузка...