Москва, Ленинградское шоссе, 20,
в ночь с 19 на 20 октября 1940 года
— Не стесняйтесь, профессор, — очень смущенно отозвался человек в штатском; затем он замялся и заговорил: — Очень неприятно, у нас есть ордер на обыск в вашей квартире и… и арест в зависимости от результата…
Все было не так, как у Булгакова. Совсем не так… Как же это было? Память подводила, наверное, не только меня — но каждого, кто пытался вспомнить не только события, ощущения, но и их последовательность. А главное — их последовательность в контексте событий, происходивших вокруг тебя, — в городе, в стране, в мире. Пока я писал свои воспоминания, избегая событий, которые не пропустил бы ни один цензор или редактор двадцатилетней давности, — все виделось проще, как бы «спрямленным», и события выстраивались с «проломами» целых пластов. А там, где я все-таки задерживался и писал все без исключения — эти «проломы» возникали уже после первой редакционной «прочистки», углублялись все более — от вмешательства все новых и новых редакторов до цензора включительно. Это не укор — ни редакторам, ни цензору: они исполняли те «указания», которые получали свыше, и ни один из них не мог ослушаться. Скорее — это укор себе: недостаточно сопротивлялся, да и в себе самом за долгие годы выпестовал и редактора, и цензора.
«Это не пропустят» — возникало задолго до того, как действительно не пропускали, до того, как строчки ложились на бумагу…
И странно, только теперь, когда стараешься припомнить все без исключения, ничего не упустить — только теперь, без «проломов» в памяти, все пережитое становится на свои истинные места.
Итак, обыск…
Если май сорокового года стал звездным часом моей жизни, то очень скоро — буквально через несколько месяцев — судьба моя сделала все, чтобы показать мне, что я — ничто, ничтожество, червь…
Думаю, что истоки этого страшного события были годичной давности: летом 1939 года я вновь оказался в Севастополе — на кораблях Черноморской эскадры, где должен был сделать ряд снимков для своей газеты.
Впрочем, возможно, эти съемки я проводил летом 1940 года. Не суть важно. К октябрю сорокового года я успел проявить и отпечатать все, что наснимал, и даже апробировал все отпечатки у главного морского цензора. На каждом снимке на обороте стояла большая печать с датой и личной подписью капитана первого ранга Ушакова. Если бы тогда я знал, какую роль в моей судьбе сыграл Ушаков, настоявший на этих печатях!
— Не отказывайтесь! Они вам никогда не помешают! — припечатывая снимки, говорил он.
Я уже не помню, сколько времени прошло после приезда из Севастополя. Под вечер мы с женой возвращались домой на Ленинградское шоссе. В садике на лавочке у парадного сидела моя мама. Одного взгляда на нее было достаточно, чтобы понять, что случилось нечто ужасное.
— Ребятки! Мы пропали — они пришли! — Она заплакала.
— Мама! Объясни, кто пришел? Не плачь! Успокойся.
— Гепеушники! Опечатали нашу комнату! — Она снова залилась слезами и протянула мне записку. — Я сняла ее, она была приколота рядом с печатью! Прочти, мне слезы мешали — я ничего не могла разобрать!
«Зайдите к домуправу», — гласила записка.
— Ты была у него?
— Нет! Я ждала вас, мои дорогие. Ждала долго, чуть с ума не сошла. Я так боюсь. Неужели мы тоже враги народа? — Мама заплакала.
— Ну что ты, успокойся. Сейчас все разъяснится, что это просто недоразумение! — пробовал я успокоить маму, а у самого сердце выскакивало из груди.
Только бы мама не услышала. В моих ногах появилась слабость, и я невольно присел рядом на лавочку.
— Ты чего же сел? Иди скорее, а мы с Зоей подождем!
Я никогда не видел маму такой сразу постаревшей и несчастной.
Домуправа я хорошо знал. Это был молодой и не в меру любопытствующий малый. Он ни у кого не вызывал симпатий.
— А, это ты! Наконец-то явился, не запылился! Ждали тебя тут, очень гневались, что не застали. Вот тебе телефон — звони срочно! Уж несколько раз звонили, не явился ли ты. Будто я виноват, что тебя целый день нет дома.
— Я же работаю, а не сижу дома! А кто такие, ты не знаешь? — спросил я, уже догадавшись.
— Ты что, маленький? Позвони, сразу узнаешь!
Я плохо набирал номер, ошибался и не туда попадал. Руки у меня тряслись, хотя я всячески старался этого не показывать.
— Ну что, волнуешься? Дай наберу…
В это время мне ответили.
— Долго же мы вас ждали! Теперь вы подождите нас, скоро приедем.
На скамейке сидели, обнявшись, мама с женой. Я подсел к ним.
— Приказано ждать! — как сумел спокойно сказал я.
Невольно передо мной возникла ночная картина, когда «черный ворон» увозил семью напротив. Я посмотрел на одинокое парадное в конце дома…
«Ждите, скоро приедем! Ждите, скоро приедем! Ждите…»
Ждали, как показалось, целый год. Что мы только не передумали. Время перестало идти — остановилось, как вкопанное. Вспомнились все случаи — и виденные, и рассказанные, и прочитанные в газетах о «врагах народа». Одно успокаивало, но очень слабо: мы были убеждены, что мы не враги народа. Ожидание было тягостным. Мы целый день ничего не ели, но голода не чувствовали.
— Пойдемте наверх. Переждем на кухне, — предложил я.
На нас уже обратили внимание приходившие в дом жильцы, к счастью, вопросов не задавали. Слава богу, соседи по коммунальной квартире были в отпуске.
Только один знакомый поинтересовался:
— Что это вы так поздно засиделись тут?
— Дышим! — не своим голосом ответил я.
Он посмотрел на нас, улыбнулся и сказал:
— Ну-ну! Дышите!
Тяжело было подниматься к себе на шестой этаж. Лифта не было.
Кремлевские куранты по радио на кухне пробили очередной час. За дверью на лестнице послышались тяжелые шаги, их было много. Неприятно заскребло под ложечкой. Мама, крестясь, что-то шептала. Длинный звонок показался оглушительным. Я постарался взять себя в руки.
— Ваша фамилия Микоша, имя Владислав Владиславович? — спросил меня первый, когда я открыл дверь.
Он был в форме НКВД с тремя шпалами в петлицах. За ним вошел высокий в штатском и двое с кубиками.
— Прошу ознакомиться! — И он вручил мне листок, отделив его от другого, который спрятал в боковой карман.
— «Ордер на обыск № 1034», — прочел я крупный и четкий заголовок.
Что было написано ниже, я не читал. «Слава богу, не арест», — подумал я. А может быть, на втором листке, который он спрятал, — ордер на арест? Не успел я вернуть ордер обратно, как прозвучали два короткие звонка. Так звонили только нам. Неужели Кольку черт принес? Я вспомнил — он обещал сегодня вечером вернуть взятый патефон с пластинками. Я хотел открыть, но меня оттеснили, штатский открыл дверь. Вошедший был, конечно, Колька Головин.
— Ради бога, извини, Владик! Я прямо со съемки… — Он осекся и замолчал в полном недоумении, когда увидел много военных в форме НКВД. В руках у него был патефон, а на лице страх.
— Ваши документы, гражданин! Что это у вас? — строго спросил штатский.
— Патефон! Я брал его у Владика поиграть! Вот возвращаю…
— Кем он вам приходится? — задал мне вопрос штатский.
— Это мой приятель Коля Головин, актер с «Мосфильма». Вы, наверное, его помните. Он играл матроса с камнем в фильме «Мы из Кронштадта».
— Вам, гражданин, придется здесь задержаться! — сказал штатский Коле и, сняв печать, вошел в комнату.
Обыск начали с Коли. Кроме пропуска на «Мосфильм», у него ничего не оказалось. Он даже карманы вывернул, рассыпав по полу мелочь.
— Чей это патефон?
Коля молча показал на меня пальцем.
— Сядьте вот сюда и откройте вашу музыку! — строго сказал штатский.
— Хотите работать под музыку? — вдруг отчебучил Коля, открывая патефон и вынимая пластинки.
— Глупые вопросы не рекомендую. Оставьте их при себе!
Патефон был скрупулезно исследован. Даже отвинчивалась верхняя крышка и заводился механизм. Все пластинки, купленные мною в Торгсине на серебряные ложки, были прочитаны. «Не хватало еще их проиграть», — подумал я. Хорошо, что я вчера Вертинского и Лещенко вернул обратно Петру Новицкому. Быть бы большой беде, если бы их обнаружили у нас. «Буржуазная пропаганда» была строго запрещена и жестоко каралась.
Только недавно я где-то прочел, что Сталин в минуты ипохондрии слушал пластинки Вертинского. Себе он это позволял.
— А мне тут долго куковать? — жалобно спросил Коля.
— Пока все не закончим, сидите и не мешайте работать!
Покончив с Колей, принялись за нашу комнату.
— Что же вы ищете? Скажите, и мы честно ответим, есть это у нас или нет! — вдруг сказала мама.
— Вас, мамаша, и вас, гражданка, прошу сесть на диван и не отвлекать нас от работы ненужными вопросами! Понятно? А вы, гражданин Микоша, знакомьте нас с вашей комнатой и вещами.
— Эти книги все ваши? Чужих нет? — долго изучая книжную стенку, спросил старший.
— Свои еще не все осилили! — ответила мама.
— Я спрашивал не вас, мамаша, прошу не мешать работать.
Я помогал, как мог. Это хоть как-то отвлекало от назойливых мыслей — что нас ждет впереди? Подносил, открывал, раскрывал, просмотренное складывал в одну большую безобразную кучу. Каждая книга была тщательно пролистана, все белье и одежда прощупаны. Наконец добрались до моего рабочего секретера, где находилось большое количество негативов и фотографий разного времени съемок. Особый интерес вызывали негативы и отпечатки, снятые мною на военных маневрах Черноморского флота. Их проверяли при помощи лупы — долго, скрупулезно и утомительно. Каждую фотографию сличали с негативом и смотрели сквозь лупу на печать цензора и его подпись. «Неужели цензор Ушаков предвидел такую операцию?» — подумал я невольно, глядя на происходящее. Комната наша была, можно сказать, вывернута наизнанку. За окном стало совсем светло.
— В квартире есть телефон? — спросил старший.
— Во дворе есть телефон-автомат.
— Идите доложите! — очень тихо сказал старший штатскому.
Тот ушел. Оставшиеся с трудом нашли место и присели передохнуть. В комнате некуда было ногой шагнуть — полный разгром.
Утомительно долго мы и они молча ждали. Мама и моя жена Зоя — лучше бы на них не смотреть… Я никогда раньше не предполагал, до чего может быть бледен человек. Не дай бог никому этого видеть и пережить. Все время я находился как в страшном кошмарном сне — вне времени и пространства, и вдруг, взглянув на часы, опустился на пол. Было на них, я даже не поверил — пять сорок.
Наконец пришел штатский. Он отозвал старшего в кухню, и они минут двадцать о чем-то совещались. Вернувшись, дали мне и Коле листки, где мы должны были дать подписку о неразглашении всего, что здесь происходило.
— Что же нам делать теперь? Можно ли идти на работу? — спросила мама.
— Работайте, как работали, только имейте в виду — вы дали подписку! До свиданья, мамаша!
— А как со мной? — засуетился Коля.
— С вами, товарищ актер? Не болтать, стать более серьезным и помнить о подписке. Можете идти на съемку!
— Премного благодарен! Премного благодарен! — кланялся Коля.
Они ушли, стуча сапогами по лестнице. Мама, стоя, прислонившись к двери, крестилась.
Первым пришел в себя Коля:
— Ребята! Я никак не хотел быть свидетелем этого разбоя!
— Коля, тише! Разве можно так громко? Не дай бог, услышат стены!
— Дайте мне водицы испить, и я побегу с глаз долой. Такого мне и присниться не могло. Это только для кино! Пока…
Мы остались одни. В ушах тонко и жалобно звенела какая-то струна. Зоя, как каменная, на коленях стояла перед старинной иконой, которую унаследовала от бабушки, и молилась. Кругом невероятный хаос. «У разрушенного очага», — вдруг втемяшилась мне фраза из цыганского романса. Так мы сидели, пока не пришло время идти на работу. Ни спать, ни есть не хотелось.
— Детки мои, можете меня ругать, я больше Сталину не верю! — сказала мама тихо, почти шепотом и оглянулась на дверь.
После всего услышанного и произошедшего с нами трудно было с мамой не согласиться, и все же неужели, зная обо всем, он может с этим мириться?.. Нет, нет, он, конечно, ничего не знает!..
Только я показался на работе, как меня стали спрашивать:
— Что с тобой? На тебе лица нет!
— Ты что, заболел?
И только вошедший фотограф Яков Халип, отозвав меня в сторону, сказал:
— А я знаю, чем ты заболел! Только это строго между нами! Понял? У вас этой ночью были? Не отнекивайся, по глазам твоим покрасневшим вижу — были.
— Откуда ты знаешь?
— Нетрудно догадаться, у меня тоже были. Вверх ногами весь дом. Это все черноморские маневры виноваты. Я видел тебя там, на линкоре «Парижская коммуна». Им сюда кто-то капнул из Севастополя, что мы засняли секретные объекты на Черноморском флоте. Вот это и есть причина визита к нам с Лубянки. Спасибо, что не посадили. Сейчас это повальная эпидемия. А то бы хана нам с тобой.
Так завязалась наша дружба.
Больше недели мы не заходили домой. Жили у родных. Долго не проходило потрясение. С большим трудом, наконец, привели в жилой вид свою комнату. Я продолжал работать, но со мной что-то произошло. Будто я стал намного старше. Да нет — не старше — старее. Будто стал видеть дальше и глубже, чем видел. Часто стал задавать себе вопросы, над которыми раньше не задумывался. Но ответа не находил. Что-то происходило вокруг, с чем я как человек не мог согласиться. Уходили из жизни известные на всю страну старые революционеры, соратники Ленина, военачальники, ученые, деятели культуры, тысячи простых людей — «врагов народа» переполняли лагеря Сибири, Севера, Дальнего Востока. Они работали в невыносимых условиях за колючей проволокой на «Великих стройках коммунизма»… Парадокс. Неужели он со всем, что происходит, согласен? Нет! Нет! В это поверить? Как же тогда жить? Это проходит мимо него, Он же гений! Велик, как бог! Справедлив и добр! Весь наш народ молится на него… А вдруг он этим пользуется, злоупотребляет? После этой крамольной мысли мне стало нехорошо. Только бы никто не догадался, какие мысли мне вдруг пришли в голову.
…Сегодня мой сокурсник Андрей Болтянский сообщил мне под большим секретом, что вчера наш любимый профессор Голдовский стал врагом народа и получил пятьдесят восьмую…
Кто же тогда я? Тоже враг народа? И меня могут в любую минуту посадить?.. Нет! Нет! Просто я чего-то не могу понять. Никак не могу понять…