Лондон, зима 1942 года
Не дай мне Бог сойти с ума…
Мы проснулись, когда в иллюминатор ласкался рассвет. Наш пароход «Тбилиси», на котором мы с оператором Халушаковым шли из Архангельска в Лондон, шел медленно, казалось, даже стоял на месте. Тонко пищала наверху морзянка.
— Когда же он спит?.. — начал, зевая, Халушаков и вдруг крикнул в тревоге: — Смотри! Скорее, скорее! Что это?
В открытую дверь было видно, как мимо нас проплыла торчащая из воды мачта, ее верхушка. Мы так быстро не одевались даже по тревоге. Схватили камеры и выскочили из каюты. Было серо. Солнце еще не показалось, и света для съемок не хватало…
— Что это? Идем, как через кладбище — кресты, кресты…
Халушахов стоял рядом у фальшборта с камерой наготове в таком же недоумении, как и я. Слева и справа по борту проплывали покосившиеся кресты мачт лежащих на дне потопленных кораблей. Мой друг снимал и приговаривал:
— Бог мой! Сколько их тут!
Передо мной невольно возникла «Червона Украина», лежащая на дне у Графской пристани. Так же торчали из воды покосившиеся кресты мачт, и так же грустно стонали на них чайки…
Чем ближе мы подходили к Темзе, тем сильнее накатывала тяжелая канонада. Воздух сотрясался от глухих залпов крупнокалиберной береговой артиллерии из Англии, и ответной — из Франции.
— Дуэль через пролив? Чертовски интересно! Но как снимать?
— Запишем на звук. Сначала — вой снарядов над проливом, потом звон посуды в буфете кают-компании, — ответил я шуткой.
Далеко над нами пронеслись стремительные «спитфайры». Выглянуло помятое солнце и пронизало туманную дымку золотыми стрелами. Выше тумана, описывая большие спирали, летели морские бомбардировщики «сатерленды». Вдали с громким грохотом вонзился в море снаряд — один, другой, третий. Высокие фонтаны вздыбили море. Тяжко звякнула в буфете стеклянная посуда. Прошел мимо Лондона караван. Тяжелый снаряд разорвался довольно близко от «Тбилиси».
…Англия встречала наши корабли радостно. Стихийно возникали митинги на палубах, пирсах, улицах, в клубах. Встречи происходили всюду — случайные и организованные. И все были теплыми.
Мы не могли не волноваться. Нас трогало тепло встреч, понимание никогда ранее не встречавшихся и никогда ранее не понимавших друг друга. Мы радовались: на пленке оставались редкие по силе воздействия кадры.
— Почему бы вот так не жить всем людям на земле? Неужели для того, чтобы понять друг друга, необходима такая тяжелая встряска, как война?
Халушаков вытер вспотевший лоб и стал укладывать в кофр аппаратуру.
Мы воспользовались посольской машиной и поехали по нашему адресу. Лондон предстал перед нами сразу, как только мы выехали из ворот «Сори комершл дока». Лабиринты серых с пестрой рекламой узких улочек, заполненных людьми, машинами и неуклюжими двухэтажными автобусами, надвинулись на нас, оглушая, и, поглотив, понесли в левостороннем потоке. Все было новым, необычным, чужим, и мы молча катились вперед, изредка останавливаясь на перекрестках перед белой перчаткой высоченного полисмена. Я смотрел на приземистые закопченные дома, маленькие магазинчики, кафе, бары, забегаловки. Мы проезжали рабочий район города. Мне стало невыносимо грустно. И это Лондон? Настроение моего друга от моего не отличалось… Только потом, объехав почти весь мир, я привык к тому странному ощущению, которое бывает, когда твои представления о чужих странах и городах сталкиваются с реальностью. Как правило, представление всегда более многообещающе, чем реальность, и первое, что испытываешь вперемежку с любопытством, — разочарование. И только потом, когда узнаешь ближе любой город, его улицы, его привычки, начинаешь понимать, что он неизменно интереснее того, что ты от него ждал.
В первые часы здесь, в Лондоне, кроме разочарования, на нас навалилась страшная боль и тоска — развалины Лондона были похожи на развалины наших городов. То слева, то справа нам попадались черные провалы разбитых и снесенных вместе с фундаментами домов. Некоторые развалины еще дымились, и серые в грязной одежде люди разбирали завалы.
Наконец мы попали в посольский район на Кенсингтоне. В туманной дымке замер пронизанный косыми лучами солнца Гайд-парк. Непривычной для нас, москвичей, была ярко-зеленая трава под голыми деревьями и многочисленные крикливые чайки. Над самой травой пригнули свои острые серебряные головы аэростаты ночного воздушного заграждения — словно стадо доисторических чудищ завладело зеленой лужайкой и преспокойно щиплет траву между деревьями.
Кенсингтон Палас Гарден Файф — старинный двухэтажный коттедж с садом. Мы приехали. Нас встретил представитель нашего кино Петр Гаврилович Бригаднов. В его уютном домике мы почувствовали себя дома. И через несколько дней поселились здесь, на втором этаже, не прижившись в роскошном отеле «Кэмберленд» на Оксфорд-стрит.
Сад нашего дома — дома Бригаднова — примыкал к Гайд-парку. Из окон виден он весь, пронизанный туманом. Он проглядывал сквозь большие окна мягким карандашным рисунком. Каждое утро мы наблюдали, как в соседнем саду, обнесенном высокой колючей проволокой, прогуливаются пленные фашистские генералы. Первым появлялся высокий, черный.
— Я смотрю на него, и у меня в груди закипает!
— Ты знаешь, он похож на Гесса и прихрамывает на одну ногу…
— Может быть, это он и есть?
Так мы и прозвали его Гессом.
Соседство, прямо скажем, не из приятных, но, как выяснилось позже, сюда немцы не сбросили ни одной бомбы.
…Теперь мы ждали первого каравана в Америку, а чтобы время не проходило даром, приступили к ознакомлению с Лондоном.
Вскоре мы освоились с новизной и необычностью чужого города и перестали удивляться окружающему нас укладу. После посещения национальной галереи на Трафальгар-сквер наш друг Герберт Маршалл привез нас в музей мадам Тюссо. Здесь всегда находчивый Коля попал впросак. Он предъявил входной билет контролеру у дверей и стал ждать с протянутой рукой, пока тот предложит ему войти, но контролер вежливо молчал. А Коля вежливо ждал, пока Герберт не грохнул от смеха.
Как оказалось, с этого билетера и начинался музей восковых фигур, и, как правило, большинство посетителей на этом попадалось. Первыми экспонатами после этой смешной истории были Рузвельт, Черчилль, Молотов, Сталин. Трудно было поверить, что это восковые фигуры. Они стояли в естественных позах, как бы оживленно разговаривая друг с другом. Мы в изумлении обходили все новые и новые экспонаты этой выставки — здесь были представлены все знаменитости прошлого и настоящего, совершенно как живые. Впечатление было сильное и жутковатое.
Так шли дни. Мы с нетерпением ждали конвоя в Соединенные Штаты — скверно было сидеть без дела и ждать у моря погоды.
Каждый день Лондон открывал перед нами новые и новые кварталы. То мы попадали в Средние века, то в хаос руин и океан пламени. Вокруг собора святого Павла все превращено в руины, и только он один стоит среди огромного пустыря. Его стены покрыты копотью. Одна из бомб пробила алтарь.
— Вот отсюда мы начали закалять свою волю и мужество, здесь родилась наша настоящая ненависть к немецкому фашизму, — сказал Герберт.
— Наверное, здесь же родилась симпатия к русскому народу?
— Моя симпатия к вам началась с ГИКа, когда я учился с тобой, Владик, и с тобой, Коля. А русскому народу, вернее, русскому солдату Англия обязана свободой. Вы, советские люди, приняли весь удар на себя. Представить страшно, что было бы, если бы этот удар был направлен на Англию! Мы, простые англичане, этого никогда не забудем.
Симпатию английского народа мы ощущали на каждом шагу. Особенно ярко она выражалась в кинотеатрах, когда на экранах появлялась наша хроника с фронтов войны. Как правило, она шла под аплодисменты. А фильм «День войны» режиссера М. Слуцкого произвел сенсацию в Лондоне. Нам, участникам съемок этого фильма, было особенно приятно видеть такую искренность и солидарность англичан с нами.
После окончания сеанса на сцене рядом со скульптурой Ленина, украшенной розами, выступали взволнованные ораторы, призывая немедленно открыть Второй фронт.
С огромным интересом в эти дни лондонцы знакомились с советскими фильмами, литературой, поэзией.
Мы все больше и больше привыкали, сживались с Лондоном. Мы полюбили этот огромный город-музей. Мы почти раскрыли секрет его бесконечных путанных улиц. Мы полюбили его самоотверженный, мужественный народ.
…Сегодня ночью небо было особенно шумным. Сотни бомбардировщиков, пролетая над Лондоном, уходили бомбить Берлин. Всю ночь звездный купол гудел, и только к рассвету наступило спокойствие. Утренние газеты в своих заголовках сообщили о крупном налете на Берлин, Гамбург, Штеттин…
— Да, теперь надо ждать ответного визита… — мрачно сказал Коля.
— Туман помешает. Хорошо бы, продержался пару дней.
— И ночей! — добавил Халушаков.
Как назло, к вечеру густой туман начал разрываться. Его разрубили косые лучи заходящего солнца. Он частями открывал город. Внезапно появились из серой вуали отдельные городские ансамбли. В розовом небе четко проявились, бликуя, огромные черные стрелки, и, медленно вырастая из ничего, как привидение, возникла часовая башня Биг-Бена. Четыре часа тридцать минут по Гринвичу. Засверкала расплавленным металлом Темза, и повис над ней мутный сиреневый силуэт Тауэра.
Под ногами хрустело битое стекло. Мы уже привыкли к нему. Его не успевали убрать. Было тепло. Зеленая, как анилин, трава подстриженных газонов непривычно действовала на нас — декабрь был на исходе. Мы, привыкшие к рождественским морозам, никак не могли спокойно реагировать на несоответствие здешней природы.
Лондон, Москва. Где-то посередине Архангельск — яркий факел войны. Ледяная Исландия — Акурейри. Странные превращения. Штормы и атаки подлодок в Баренцевом море. Норд-Кап, Ян-Майен, обрывки сигналов SОS: «Торпедированы. Высаживаемся на шлюпки… ведем огонь… помогите! помогите, тонем!..» Сигналы, сигналы, сигналы… на разных языках, и у всех одно желание — жить. Хотим жить! Баренцево море, косая слепящая пурга… «Помогите, хотим жить…»
Мы идем по военному Лондону. Туман, подхваченный порывом сырого ветра, унесся во Францию. Солнце завалилось за зубчатку домов. Наступили сумерки, ни одного огонька в городе, только светофоры, спрятанные в длинные раструбы козырьков, заиграли отражением на мокром асфальте.
— «Ингрид Бергман в новом фильме "Интермеццо"», — громко прочел на фасаде кинотеатра Халушаков.
— Зайдем?
Мы смотрели фильм о музыканте — фильм, далекий от войны. Вдруг среди зрителей в проходе появилась девушка с фонариком. «Воздушная тревога! — помигав светом, сообщила она. — Все желающие могут пройти в убежище!»
Мы думали, что фильм прервется и все ринутся на выход. Но произошло неожиданное — сеанс продолжался, и все остались на своих местах. Поет на экране скрипка, улыбается очаровательная Ингрид, а за стенами кинотеатра стонет ночь от грохота зенитной артиллерии. Тяжело вздрагивает здание от взрыва тонных бомб. На секунду мигает экран, затемняя улыбку актрисы. А зрители сидят и смотрят фильм, они не очень спокойны за свою жизнь, но их выдержка, дисциплина, сила воли удивительны. Досмотрели картину, и все встали, как по команде, когда после надписи «конец» на экране появился король Великобритании Георг VI при орденах и медалях. Зазвучал гимн.
Мы молча вышли на улицу. По темному небу в беспокойстве метались яркие лучи прожекторов. Где-то в разных концах города били дробно зенитки, и видно было, как скрещенные мечи держали в своей крестовине светящуюся звездочку. Она виляла, меняла высоту, пытаясь выскользнуть, порой это ей удавалось, но лучи снова ее настигали. Вышедшие из кино зрители замерли, наблюдая за небом.
— Смотрите! Зенитки перестают бить, сейчас истребители свалят его!
Не успел я докончить фразу, как светлые трассы настигли немецкий тяжелый бомбардировщик. Взрыв. Один из лучей остановился на белом облачке, другие заметались, а вниз, как метеор, с воем полетел самолет. Через несколько секунд огромная вспышка озарила зубчатый силуэт Лондона. Все стихло.
Захрустело под ногами битое стекло.
Я вспомнил о том, о чем утром рассказывал нам Герберт: в первые дни войны отнесшиеся к ней как спорту англичане устраивали торжественные похороны сбитым над Лондоном немецким асам. Странное выражение традиционного «рыцарского духа»! Как они сейчас, наверное, смеются над собой!
Завтра Рождество. Герберт пригласил нас сегодня в Сочельник посетить Вестминстерский собор во время службы.
Мы вошли в храм из темноты ночи. Он был переполнен людьми, стоящими плечом к плечу. Старые и молодые, мужчины и женщины, военные… Слабый оранжевый свет большой свечи, мерцая, наполнял огромное помещение собора. Мы примостились недалеко от входа, у самой стены.
Полумрак, спокойный и торжественный голос пастора, казалось, заполнял все пространство под куполами.
Пастор читал проповедь. Все внимательно слушали. Теплый свет свечи мягко рисовал серьезные лица людей. Мы стояли молча, на приступок выше всей толпы, осваиваясь в непривычной обстановке. Можно было хорошо все разглядеть. Мой взгляд скользил и останавливался на лицах незнакомых мне людей. Такие же, как мы. С такими же чувствами. Серьезные, строгие, печальные с влажными глазами застыли в глубоком раздумье, а голос проповедника четко, слово за словом, фраза за фразой проникает в сознание, глубоко трогает каждого.
Слушая пастора, я понимал только общий смысл проповеди, и этого было достаточно:
— Бог, война, Христово Рождение, испытание, долг, патриотизм, победа.
Когда пастор произнес слово «виктори», раздался сильный звук сирены. Мы невольно взглянули вверх. Одного из куполов собора не было — несколько дней назад его пробило бомбой. Над нами в проломе мерцали яркие звезды. Небо полосовали прожектора. Не успел проповедник произнести «Аминь», как началась бомбежка. При первом взрыве упавшей вдали бомбы все стоявшие опустились на колени, а мерцающий полумрак наполнился вибрирующими звуками органа. Только мы, «нехристи», небольшой группой стояли, прислонившись к холодной стене. Стояли, нарушая общую гармонию единения духа. Я не знаю, как мои друзья, но я впервые ощутил себя вне общества. Хотелось, как в Севастополе, припасть на колено… Взрывы шли один за другим, тяжело сотрясая стены собора.
Здесь, у наших ног, под мраморными плитами похоронены Исаак Ньютон, Чарльз Дарвин, здесь в главном нефе под тяжелой мраморной плитой, в земле, взятой с поля сражения, покоится прах неизвестного солдата Первой мировой войны. Здесь же впоследствии будет установлена плита со списком мирных жителей, погибших при обороне Великобритании, будет записано много славных имен. Но не будет в ней ни одного имени погибших летчиков бомбардировочной авиации…
Взрывы шли один за другим. Совсем близкие, когда казалось, стены храма не выдержат и обрушатся на нас, и далекие…
Тяжелые и плавные аккорды органа то заглушали их совсем, то, затихая, уступали им соло. Вдруг где-то впереди запел сильный баритон, и в соборе, подхватив молитву, запели ее, заглушая и взрывы, и зенитную канонаду, и свист бомб.
Ни один человек не струсил, ни один не ушел в убежище.
Высоко над нами в проломе купола среди звезд сверкали яркими вспышками зенитные разрывы. Тяжелые аккорды органа, заглушая грозные взрывы огня, окутали непроницаемой броней молящихся, как бы оберегая их…
Так родился Христос в Лондоне в конце декабря 1942 года. Как торжественный гимн, прозвучал над рождественским Лондоном мелодичный сигнал отбоя воздушной тревоги. Его звуки, казалось, родились под звездами и, падая вниз, нарастая, заполонили горящий город.
Мы молча шагали. Из-под ног, позванивая, летели осколки разбитых витрин. Светофоры, таинственно пряча глаза, роняли капли цвета на сырой асфальт.
В воскресенье утром, когда оранжевое солнце поднялось над Лондоном и, пробиваясь острыми лучами сквозь розовый туман, озарило древние силуэты башен, мостов и замков, в Гайд-парке, как в старые добрые времена, показались важные седые джентльмены в котелках и цилиндрах и сухие леди с лорнетами. Они прогуливались, ведя на сворках не менее породистых, чем они сами, бульдогов, болонок, скотч-терьеров. А по прямым широким аллеям на не менее породистых скакунах медленным шагом дефилировали амазонки. А рядом, в том же Гайд-парке, на большой поляне, огороженной колючей проволокой, женская военная команда противовоздушной обороны готовила огромный аэростат воздушного заграждения. Все парки Лондона потеряли с войной свои массивные чугунные ограды. Проходя по Кенсингтону, мы видели, как рабочие тяжелыми молотами разбивали уцелевшие остатки.
— Доброе утро! Как дела? — приветствовал их Коля.
— Фифти-фифти! Пусть эта проклятая тяжесть упадет завтра на идиотскую голову Адольфа! — сказал один из рабочих, помахав нам приветливо рукой. — Черчилль и Сталин добьют его! — И он сложил два пальца в знаке «виктори» — «победа».
В светло-голубом небе застыли серебряные рыбы — аэростаты. На улицах, в парках с веселым криком вьются белые стаи чаек.
У подножия колонны Нельсона чьи-то заботливые руки разбросали красные и белые розы.
Голуби, голуби. Тысячи голубей. Порой блекнет на секунду солнце, когда они взлетают в небо.
А каравана все нет и нет. Так незаметно наступил новый 1943 год. Третий год войны. Грустно нам было встречать его вдали от Родины.
Мне и моим товарищам было не по себе находиться в тепле и свете за сервированным столом в нашей фронтовой форме среди празднично одетых людей.
Мы знали, что в это время дома, в России, решаются судьбы войны, судьбы будущего мира. Всеми мыслями, душой и сердцем мы были там…
— Не теряйте время даром. Знакомьтесь с кино, а я вам в этом помогу, — сказал нам Бригаднов еще в самом начале, когда мы только познакомились с ним.
И действительно, Петр Гаврилович почти каждый день знакомил нас с лучшими фильмами Англии и Америки… Мы стали частыми посетителями лучших кинотеатров Лондона — «Эмпайр», «Одеон», «Реальти», «Плаза», посмотрели «Унесенные ветром», «Кровь и песок», «Бэмби», «Сан-Франциско», «Гамлет» с Лоуренсом Оливье…
В эти дни в Лондоне появилась яркая реклама — «Чарли Чаплин — Адольф Гитлер». — «Смотрите все: фильм — сенсация! — «Великий диктатор».
Нас пригласили в большой кинотеатр «Одеон». Имея пригласительные билеты, мы еле пробрались через густую толпу, бравшую «Одеон» приступом. Пока не погас свет, мы, четыре фронтовых кинооператора — Николай Лыткин, Василий Соловьев, Рувим Халушаков и я, — были под пристальным вниманием окружающих нас зрителей «Одеона».
— Русские моряки! Смотрите, смотрите! Русские моряки!..
Наконец свет погас. Сначала на экране появился король Георг — обязательная «заставка» перед любым фильмом в английском кинопрокате того времени. А затем на экране появился маленький человечек и большая пушка. Фильм начинался с эпизода у пушки «Большая Берта», в расчете которой служил маленький парикмахер. Примерно такая же пушка много дней кряду обстреливала Севастополь. Только звали ее не «Берта», а «Дора», и была она покрупнее калибром. Каждый взрыв ее снаряда гигантским грибом взмывал в небо, коверкая город и его окрестности. С того дня, когда меня, контуженого, вывезли из Севастополя, прошло слишком мало времени, и фильм воспринимался с болью незатянувшейся раны.
Действие фильма медленно развивалось, и я все больше втягивался в ситуации, в которые попадал маленький солдат… И чем больше я увлекался действием на экране, тем больше меня охватывало неизъяснимое волнение…
— Ты чего ерзаешь? — спросил меня мой сосед Вася Соловьев.
Я видел во весь экран Чаплина в роли Гитлера, и чем чаще, больше и крупнее появлялся он на экране, тем сильнее становилось его, даже не сходство, — что-то общее и страшно близкое с нашим «отцом родным»…
— Что ты вертишься? Мешаешь смотреть! — сказал сидящий слева оператор Халушаков.
Я не вертелся. Я оглядывался — то на Васю, то на Халушакова. Мне почему-то казалось, что они читают мои мысли, и им передалось мое волнение… Гитлер — и вдруг… Что могло быть общего между ним и Сталиным?
— Тебе что, жарко? У тебя лицо мокрое! — как-то странно посмотрел на меня Вася. Неужели догадался, о чем я сейчас подумал? От этих мыслей мне действительно стало жарко, и спина у меня взмокла. Я сидел среди близких друзей — фронтовиков, от них у меня никогда не было никаких секретов, и вдруг я испугался — не передалась ли суть моего волнения им?
Это было самое страшное из лондонских впечатлений: неизъяснимое и несомненное сходство, которое я увидел вдруг ясно и непреложно…