10 Эпоха разнообразия

Массон не сразу понял, что к чему. Лица непрошеных гостей были закрыты, они крепко сжимали рукоятки кинжалов[514]. Они явились по его душу.

Массон не был забиякой. Для выживания он предпочитал переговоры или бегство. Но этим людям было не до переговоров, а бежать ему некуда. Он забаррикадировал дверь своей комнаты и заорал во всю глотку, моля о помощи. На его счастье, злоумышленники не стали ждать, пока кто-нибудь прибежит на крик, и исчезли в закоулках Кабула так же быстро, как появились.

Но только для того, чтобы появиться снова следующей ночью[515].

Теперь Массон спал беспокойно, если вообще мог уснуть[516]. Раз в 2–3 недели, не желая пугать Уэйда, он отправлял свои донесения в Лудхияну. Он писал и клял про себя шефа шпионской сети. «Не смею доверить бумаге его имя, ведь я очень давно в Кабуле, часто слышу его в сочетании со словом “пес” и боюсь ошибиться и приписать также его»[517]. Всякий раз, беря перо, чтобы написать Уэйду, Массон боролся с желанием начать со слов «Дорогой Пес».

Донесения Массона служили британцам единственным окошком в Афганистан, их с растущим интересом изучал не один Уэйд, но и руководство Ост-Индской компании в Калькутте. Афганистан все больше притягивал их алчные взоры. «Пограничная политика, когда вы не можете долго сохранять мир, – предупреждал Массона Браунлоу, – ведет к тому, что стоит Ранджиту закрыть глаза – и будет нанесен удар. Нет смысла гадать, каким окажется результат: это будет расширение наших пределов»[518].

В начале 1836 года Массон поднимался по крутой дороге в Бала-Хиссар, откуда правил Дост-Мохаммед. Там он встал позади толпы, пригляделся и навострил уши. При звуке знакомого гнусавого голоса он вскинул голову. Речь держал высокий бородач «в легком атласном камзоле цвета зеленого горошка, в шелковых коричневых шароварах, в ботфортах, с серебряным позументом на поясе, застегнутом пряжкой шире солдатского нагрудника, в белой каске с золотой тесемкой и с кисточками»[519]. Иосия Харлан вернулся.

Харлан засиделся в Пенджабе, где сделался со временем не ко двору. Ранджит Сингх разоблачил двурушничество гиганта-американца и потребовал от него объяснений[520]. Чтобы добиться прощения, Харлан «смастерил для махараджи талисман» и показал его главному советнику правителя – Факиру Азизуддину. Как свидетельствует придворная хроника, его план провалился. Азизуддин, «человек образованный и способный, был удивлен этим талисманом жизни – поросенком на золотой цепочке – и рассказал о нем махарадже, который решил, что надо придумать достойное вознаграждение для Харлан-сагиба, чтобы тот ждал от выздоровевшего махараджи крупных даров. Тот [Харлан] затребовал 100 000 рупий [1 000 000–1 250 000 фунтов по нынешнему курсу], прежде чем приступить к лечению махараджи, и наговорил много чепухи». Придворные рассказали Ранджиту Сингху о его глупом поведении, махараджа разгневался и повелел выгнать его, босого, из города»[521].

Харлан объяснял, что был неверно понят, что вовсе не просил за талисман в виде поросенка 100 000 рупий. На самом деле он якобы хотел построить «гальваническую батарею» и подсоединить к ней Ранджита Сингха. «Его план гальванизации махараджи был охотно принят последним»[522], но тут прозвучала цена: материалы, заявил Харлан Ранджиту Сингху, обойдутся в те самые 100 000 рупий.

Уэйд, надеявшийся сохранить своего осведомителя в Лахоре, написал Ранджиту Сингху, что «Харлан-сагиб – весьма мудрый и разумный человек и что сделанный им талисман неплох, он всячески его нахваливал»[523]. Но было поздно. Ранджит Сингх «пригрозил обрушить на доктора Харлана свою месть, если тот не поспешит покинуть его владения. Доктор Харлан, хорошо зная нрав человека, с которым имел дело, не теряя времени, сбежал в Лудхияну»[524].

До Лудхияны Харлан добрался без гроша в кармане и подался дальше, в Кабул, отчаянно бранясь. Помощник Уэйда наблюдал, как он уходил. «Он заявил, что намерен вернуться с целой армией и отомстить бывшему своему хозяину [Ранджиту Сингху] за раны, которые тот ему нанес (по его словам). Он человек эксцентричный и, без сомнения, находчивый, но я очень сомневаюсь, что ему удастся так подействовать на правителя в Кабуле, чтобы исполнить угрозу»[525].

В Кабуле Харлан не изменил себе. Он сочинил для Дост-Мохаммеда стихи следующего содержания:

Ты – воин, не страшащийся войны!

Либо воздвигнуть трон, либо пасть геройской смертью,

Волею Аллаха и Пророка стяжать славу,

Рай для мученика – или почести для победителя[526].

Как и всё, к чему прикладывал руку Харлан, вирши звучали впечатляюще, но не выдерживали пристального рассмотрения. Дост-Мохаммед доверил их автору «в качестве временной меры»[527] горстку солдат. Харлан тут же стал величать себя «государственным советником, адъютантом и начальником штаба Дост-Мохаммед-Хана, эмира Кабула»[528].

Генри Поттинджер в Бхудже рвал и метал. За несколько месяцев до этого он прервал всякую переписку с Массоном, но теперь получал от него из Кабула горестные письма. Читая их, он понимал, что Уэйд его одурачил. «Я имел истинное удовольствие, – писал он другу, – получить большой пакет писем от мистера Массона, в которых он полностью разъясняет мне свое положение и ясно доказывает, что капитан Уэйд по каким-то своим причинам использовал цитату из частного письма двухлетней давности, чтобы посеять рознь между мистером Массоном и мной и нарушить нашу дальнейшую переписку. Сказать, что письмо мистера Массона доставило мне удовольствие, значит почти ничего не сказать о моих чувствах в этой связи»[529]. Массону он написал: «Раз вы так цените мою дружбу, то можете рассчитывать на ее искренность»[530]. «О поступке капитана Уэйда, – продолжал он, – я не стану ничего говорить, чтобы не сорваться»[531]. (Вскоре Поттинджер передумал: из Бхуджа хлынул поток писем самому Уэйду, его начальству и властям в Бомбее и Калькутте.) «Вот уж не хотел бы я оказаться на месте капитана Уэйда!» – заметил один из знакомых Поттинджера[532]. Дружба Массона и Поттинджера возобновилась. «Я очень рад», – написал об этом Массон[533].

Впрочем, других поводов для радости у него почти не осталось. В 1836 году новым генерал-губернатором Индии был назначен лорд Окленд. Массон и Дост-Мохаммед надеялись на благоприятные перемены. «Прибытие лорда Окленда обнадеживает. Если отношения между Индией и Кабулом не получат развития, то отнюдь не по вине Дост-Мохаммеда, который не перестает сетовать, что к нему не направляют человека с надлежащими полномочиями», – отмечал Массон[534]. «Поле моих надежд, – цветисто писал Дост-Мохаммед Окленду, – прежде замершее под холодными ветрами тех времен, благодаря отрадной вести о прибытии Вашей Светлости превращено в цветущий райский сад»[535]. Но письма Дост-Мохаммеда оставались без ответа, и он вымещал свое разочарование на Массоне[536]. Тем временем у последнего опять накапливались долги. А тут еще в кабульской жизни произошли перемены.

Однажды, прогуливаясь в окрестностях города с другом, Массон увидел «бегущего человека с мушкетом», кричавшего: «Ференги еще здесь?» Кто-то указал ему издали на Массона, стрелок опустился на одно колено у ручья и тщательно прицелился. «Сейчас он выстрелит», – пробормотал Массон. «Быть того не может!» – возразил его друг. «Нет, он целится!» «Не успел я это вымолвить, как раздался выстрел, пуля просвистела в футе над нами»[537].

Массон мрачно гадал, сколько еще продлится это везение: рано или поздно его прикончил бы кинжал или пуля. Он отправил свои бумаги «на надежное хранение, к Поттинджеру»[538]. «Буду счастлив переправить постепенно все мои рукописи, – писал ему Массон, – и тогда буду уже не так опасаться несчастья со мной, которое вполне может произойти в этих краях»[539]. «Я отнесусь к их сохранению как к святой обязанности», – отвечал ему Поттинджер[540]. «Когда-нибудь в счастливом будущем, – с грустью писал Массон, – я смогу заняться ими со всем усердием»[541]. Он сильно утомился и был близок к нервному срыву.

Шпионить для Ост-Индской компании было очень трудно – до того, как в него стали стрелять. Теперь его жизнь в качестве марионетки Уэйда, «его инструмента и шута», и вовсе стала невыносимой. «Если мерить произвол [Уэйда] бедами, на которые он меня обрек, – размышлял Массон, – то он чрезвычайно велик»[542]. Браунлоу советовал ему не высовываться и помалкивать: «Я с тревогой узнал о разрыве между тобой и капитаном Уэйдом, ведь он влиятелен и всесилен и способен как помочь твоему будущему, так и перечеркнуть его»[543]. Но Массон устал отмалчиваться. «Не знаю, прав ли я, так ценя независимость, – писал он, – и оправдан ли мой страх зависимости, но, думаю, любой честный человек согласится: несчастен тот, чья судьба зависит от письма какого-нибудь секретаря»[544]. Его помиловали, и он решил, что пришло время выяснить, целы ли еще ниточки, за которые его прежде дергали.

Массон отправил письмо напрямую в Калькутту, «пойдя на отчаянный шаг – прося принять отказ от обязанностей агента в Кабуле[545], так как я стал относиться к патронажу властей как к проклятию»[546]. «Я не решался на этот шаг, пока не промучился 5–6 месяцев жестокой агонией, какой не знал раньше, – заключал он. – Я мало чего могу ждать от будущего, полагаясь на Бога и на свои собственные силы»[547]. Конверт с этим письмом Массон запечатывал трясущимися руками. Провожая взглядом курьера, выезжавшего из ворот Кабула, он знал, что, возможно, обрек себя на гибель.

Письмо Массона так и не попало в Калькутту. Уэйд перехватил его в Лудхияне, вскрыл, прочел и спрятал. В Кабул отправилось его елейное предостережение:

Молю вас заботиться прежде всего о ваших собственных интересах… Вы подписали обязательства, требующие как следует подумать, прежде чем решиться пренебречь возложенными на вас ожиданиями.

Возможно, вы считаете допустимым приносить в жертву личные преимущества. Однако я отказываюсь верить в то, что вы равно безразличны к надеждам, возложенным на вас великодушным правительством в обмен на вашу признательность и преданность, сущность коих надежд вы полностью осознавали.

Надеюсь, вы учтете соображения, побудившие меня не отсылать ваше письмо секретарю правительства, не предоставив вам возможности решить это самому; надеюсь, это побудит вас все взвесить – в связи как с правительством, так и с вашим будущим[548].

Разумеется, Уэйд блефовал: Массон был волен самостоятельно распоряжаться собой. Но его письмо как будто подтвердило худшие опасения Массона. Он действительно «подписал обязательства» перед Ост-Индской компанией, и его «будущее» оказалось бы в опасности, если бы он ими пренебрег. Помилование помилованием, а ниточки ниточками. Придется шпионить дальше, выхода нет.

* * *

Летом 1836 года Годфри Винь, английский путешественник в огромной белой шляпе, приблизился к древнему городу Газни в сто милях южнее Кабула. Хасан, афганский друг Массона, обследовал ступу поблизости. Винь подъехал к нему, чтобы поздороваться, и был удивлен дальнейшими событиями. Хасан и его работники «расчищали колодец, обычно находящийся в центре таких сооружений». Винь сказал Хасану, что «скоро познакомится с мистером Массоном и что тот не возражал бы, чтобы он заглянул в очищенный колодец. Но [Хасан] тут же уселся на крышку колодца, ударил по ней своей лопаткой и учтиво ответил, что это никак невозможно»[549].

«Хасан, – удовлетворенно записал Массон, – дал ему понять, что не позволит вмешиваться в работу, после чего он, озадаченный, уехал в Кабул»[550]. Массон и Джабар-Хан встречали Виня у въезда в город. «По их совету, – пишет Винь, – я снял свою английскую охотничью куртку и широкополую белую шляпу и надел красивый тюрбан из мултанского шелка и местную тунику из тисненого английского ситца, любезно предложенные мне набобом»[551].

Массон повел переодевшегося Виня на трапезу к главному министру Дост-Мохаммеда Сами-Хану. За угощениями последовали, как всегда, песни. Винь, вряд ли знавший «хотя бы словечко» по-персидски, не понимал, почему Массон «время от времени со значением поглядывает» на него[552]. «Вы не понимаете, о чем эта песня?» – наконец спросил гостей Сами-Хан. «Если нам не отвечают из одного города, то ответят из другого! Мое сердце полно горечи, долго ли еще останутся безответными мои надежды? Удивительно, – продолжал он, – как долго до них доходят мои вразумления. В других местах они поют песни Хафиза, но в моем доме находят для своих песен другие темы». Так Сами-Хан напоминал Массону, что «заждался новостей о намерениях индийского правительства в отношении Кабула»[553].

Винь улыбнулся и стал распространяться о жизни в Кабуле. «Помнится, мне попался навьюченный сеном мул, когда я выходил из узкой улочки. Я еле правил своей лошадью и жестом велел погонщику сдать назад. Он послушался, но вскричал: «Что, умер Дост-Мохаммед, раз не стало справедливости?»[554] Сидя под шелковицей с бренди в руке, Винь целыми днями писал акварели. Его отличало пленительное сочетание жизнерадостности и непонятливости: в конце концов ему стала позировать вся кабульская элита, включая самого Дост-Мохаммеда. Даже Массон впервые в жизни позволил нарисовать свой портрет. Но как только портрет был готов, Акбар-Хан, сын Дост-Мохаммеда, потребовал его себе. «Здесь сын эмира, он клянется, что вы придете, – написал Винь Массону. – Он присвоил ваш портрет, едва его увидел»[555].

В августе Массон и Винь вместе отправились в Баграм[556]. Массон по-прежнему не мог скрыть свое восхищение тамошними находками. Когда он впервые увидел Баграм, долина была для него черной дырой. Проезжая мимо древних тамарисков, он простонал: «Вот бы они поведали, кем и когда были посажены…»[557] Потом начали появляться первые монеты с неясными надписями на неведомом языке. Надписи сменились изображениями: цари и династии выстраивались в ряд. Проступили цвета: золотой, лазоревый, коралловый, серебряный. Черная дыра превратилась в огромную мерцающую картину. Внезапно один из людей на картине повернулся и заговорил с Массоном, и тот начал понимать их давно забытый язык. А потом заговорили все сразу. Теперь, скача по долине Баграма, Массон чувствовал, что теснящиеся вокруг него призраки ведут свои рассказы.

В Баграме правили поколения царей. Через два столетия после Менандра I окрепла новая империя. Кушанское царство основали кочевые племена, приехавшие верхом из Китая. К тому времени, когда они достигли Афганистана, многие города Александра Великого либо уже были разрушены, либо пришли в запустение. Кушаны возводили свои крепости на руинах его Александрий. Но Баграм в период Кушанского царства не погрузился во тьму.

В I веке нашей эры Кужула Кадфиз, первый кушанский правитель, построил в Баграме свою первую столицу. Одна из самых странных монет из всех найденных Массоном была отчеканена на его монетном дворе. На ее лицевой стороне тоже была надпись на греческом, на реверсе – на кхароштхи. Но вместо собственного портрета кушанский правитель поместил на лицевой стороне своей монеты профиль первого римского императора Августа. На реверсе восседал в римском курульном кресле, на троне главных имперских чиновников, сам Кужула Кадфиз. Правитель-буддист, правивший из города, основанного Александром Великим, отпраздновал основание своей династии чеканкой монеты с профилем первого римского императора и с надписями на греческом языке и на кхароштхи. Это был поразительно красочный мир, превосходивший самое смелое воображение ученых XIX века. Но череда открытий позволяла разглядеть все больше деталей. Массон нашел слоновую кость из Индии[558], монеты династии Тан[559], серебро из Константинополя и изысканные римские печати из красного китайского янтаря[560]. То была эпоха разнообразия. Массон наткнулся на «перекресток дорог Древнего мира»[561].

Он до сих пор не знал, нашел ли Александрию-в-Предгорье. Но он открыл нечто более важное, чем город Александра Македонского – Александрово наследие.

В 1937 году французская археологическая экспедиция нашла в Баграме россыпь сокровищ кушанской эры – тайное помещение в нескольких футах ниже поверхности долины, полное драгоценностей. Археологи оторопели от собственной находки. Там были, например, стеклянная рыбина, обложенная лазуритом, сценка охоты в Африке на прозрачном римском стекле, гипсовый медальон с головой юноши, чьи длинные волосы треплет, кажется, ветер с Гиндукуша, стеклянный кубок с изображением большого маяка Фарос в Египетской Александрии[562] – одно из семи чудес света Древнего мира, более 1000 лет освещавшее своим лучом Средиземное море. «Луч был виден на расстоянии более семидесяти миль, – писал в 1183 году путешественник ибн Джубайр, – и уходил в небесную высь. Нет слов, чтобы его описать, его не охватить взором, слишком непостижимо это зрелище»[563]. При всей славе маяка его изображения почти не сохранились: стеклянный кубок из Баграма – если не самое раннее, то, видимо, самое отчетливое из всех найденных.

Но чем больше всего Массон обнаруживал, тем больше становились его аппетиты. Монеты уже громоздились сверкающими горами: многие тысячи, золото, серебро, медь, афганские, греческие, римские, китайские… Поттинджер пытался его остановить. «Вы уже прислали достаточно, чтобы удовлетворить всех до одного нумизматов Европы», – утверждал он[564]. Но Массон не знал удержу. Ночь за ночью он переодетым покидал Кабул, чтобы побывать на раскопках. «Все та же забота об осторожности, что заставляла меня покидать город, никому не сообщая, гнала меня обратно, чтобы никто не успел меня хватиться»[565]. «Коллекция, – писал он, – не была чрезмерно велика, как не может быть чрезмерно велика никакая коллекция»[566].

История Александра Македонского диктует неумолимую мораль: чем ретивее ты гонишься за мечтой, тем быстрее она от тебя убегает. В «Шахнаме» Сикандар достигает, наконец, места, «за которым уже ничего нет, края света»[567]. На самом краю мира растет волшебное дерево. Когда Сикандар оказывается под его ветвями, оно обращается к нему:

Зачем Сикандар стремится в такую даль,

У него и так уже довольно

Блесток этого мира.

Минует семь лет и еще семь лет,

И его самого тоже не станет…

Сикандар,

В том ли истинное побуждение твоего сердца,

Чтобы скитаться по миру

И причинять встречным боль?

Тебе осталось недолго жить.

Будь же осторожен[568].

Годами Массон не расставался с листком со стихами из старой персидской грамматики, близкими ему, охотнику, неспособному остановиться: «В чем твоя цель? Если в том, чтобы постичь премудрость древности и современности, то ты пошел не той дорогой. Знает ли создатель всего сущего все на свете? Если ты ищешь его, то знай, что он был там, где ты остановился в первый раз»[569].

К началу 1837 года жизнь Массона грозила рухнуть. Один из военачальников Дост-Мохаммеда «призывал эмира схватить меня, соблазняя его тем, что у меня дома хранится 20 000 рупий»[570]. При этом финансы Массона были в таком плачевном состоянии, что ни о каких двадцати тысячах не могло быть речи: кредиторы грозили согласно традиции поселиться в его доме, пока он не отдаст долги[571]. Он мучился головными болями: «Не могу сесть и сосредоточиться от непрекращающейся боли в верхней части головы»[572].

«Если можешь придержать коней, помедлить, то сделай так, не пожалеешь», – советовал ему Браунлоу[573]. Но Массону было все труднее сохранять веру, что в будущем наступят лучшие времена. «Я сожалею лишь о том, что не настоял на отказе от службы, – грустно писал он. – Я стал бесполезен для мира и для самого себя»[574].

«Дорогой мой Массон, – писал в ответ Браунлоу, – позволь мне тебя утешить, худшие твои беды позади»[575].

Массону было невдомек, что его беды только начинаются.

Загрузка...