12 Крайние средства

Утром 2 мая 1838 года в Лондоне собрались директора Ост-Индской компании. Их кареты проехали по широкой серой Лиденхолл-стрит, мимо борделей и церквей, кофеен и еврейских книжных лавок, и остановились перед длинным каменным зданием, Ост-Индия-Хаус. Именно отсюда алчно, под скрип перьев несчетных клерков, управляли Индией. Сюда стекались секреты, скандалы и деньги (прежде всего деньги). Ост-Индия-Хаус представлял собой овеществленный символ грабежа.

Зал заседаний, где расселись директора, был высоким, золоченым, с бархатными креслами. Над камином «восседает на глобусе, на краю моря, сама Британия, принимавшая дань покорности от трех других женских фигур – олицетворения Азии, Африки и Индии. Азия правой рукой подносит госпоже пряности, левой подводит верблюда; Индия жертвует большой приоткрытый короб с драгоценностями… Вся композиция опирается на двух кариатид, предполагаемых браминов, слишком похожих на пожилых европейских философов»[673]. Любознательность и изумление сталкивались здесь с капитализмом и бюрократией. У любознательности и изумления не было никаких шансов.

На протяжении двух последних лет доброжелатели Массона убеждали компанию, что он сделал блестящие открытия, но успеха не добились. Библиотекарь компании Х.Х. Уилсон чуть не упал в обморок «после осмотра первой партии» находок Массона. Он предложил директорам «прочесть о них лекцию. Каждый из директоров в отдельности восклицал “какая прелесть!”, но при обсуждении в совете некоторые высказывались против уроков библиотекаря как нежелательного новшества, поэтому его предложение было отвергнуто». Тогда Уилсон направил директорам стопку заметок. Лучше бы он этого не делал. «Они высказывались весьма изящно, – записал он с унынием, – но, по всей видимости, мало что прочли»[674].

В тот день, 2 мая 1838-го, о Массоне вспомнили снова. Директора с весьма диккенсовскими фамилиями – мистер Лашингтон, мистер Маспрэтт, мистер Торнхилл и мистер Шэнк[675] – беспокоились, не переплатили ли ему за труды. «Точная оценка ценности экспонатов, предъявленных нашему вниманию, совершенно неосуществима, – фыркнули они. – Она зависит от произвольных и надуманных представлений об их редкости и изысканности». Однако, изучив находки Массона, они убедились в том, что недурно нажились. «Коллекция стоит гораздо больше уплаченной за нее суммы. Мы полностью удовлетворены тем, что понесенные расходы оправдываются ценностью приобретенных предметов»[676]. В Ост-Индия-Хаус имело значение только это.

Директора отправили в Индию письмо о Массоне, внешне замечательно теплое и даже благородное. «Изъявляем желание, чтобы поле его [Массона] занятий было обширным, соответствовало его официальным обязанностям и исследовалось как можно более полно». Но карандашные заметки на полях этого письма раскрывают истинные мысли директоров: «Полагаю, лучше это прекратить». – «Мы не собиратели и не антиквары». – «Проливать свет на историю – не наша задача». – «Лучше прекратить»[677]. Ост-Индская компания, ненасытное божество капитализма, не собиралась заниматься поисками затерянных городов. Директора инструктировали своих подчиненных: Массона следует сердечно поблагодарить, наделить символической денежной суммой – и отказать в дальнейшем содействии его раскопкам. Он – разведчик и впредь должен получать деньги только в этом качестве. Если он все еще надеется найти Александрию, то пусть занимается этим на свой страх и риск. В Ост-Индия-Хаус не желали иметь дело ни с каким потосом.

Через два дня Массон и Бёрнс добрались до Пешавара, города, где были в чести крайние средства.

Это пыльное скопище саманных построек находилось перед самым Хайберским проходом. Желающим попасть в Афганистан или покинуть его трудно было миновать Пешавар. Шпионы и торговцы, утомленные верблюды и перепуганные беженцы – все проходили через его ворота, хотя очень мало кто оставался там дольше строго необходимого времени.

Массон и Бёрнс были в ужасном состоянии. При виде Пешавара их удрученность только возросла. Вокруг городских стен, насколько хватало глаз, простирались залитые закатным солнцем поля, усеянные мертвыми человеческими телами. Это были повешенные, распятые на чахлых пальмах, привязанные к шестам… От некоторых остались одни скелеты, блестевшие в лучах заходящего солнца, некоторые еще только остывали, но жадные стервятники уже выклевывали им глаза, уже рвали мертвую плоть. Все эти мертвецы были «безмолвными часовыми»[678] – и личной гордостью – пешаварского губернатора, генерала Паоло Авитабиле.

Лицом Авитабиле походил на клецку, но клецку со злобным нравом: это был толстый, губастый, со всех сторон округлый «вылитый рубенсовский сатир», выражаясь словами британского офицера Генри Лоуренса. Но при всем том настоящий «преступный гений»[679]. Учитывая все, что о нем известно, это был, наверное, один из худших людей на свете. Ничем не отличившийся лейтенант одной из наполеоновских армий, не стяжавших славы, он прибился ко двору Ранджита Сингха в 1827 году, привезя с собой порнографические картинки[680]. Уже скоро он стал величать себя «генералом Авитабиле». В 1834 году Ранджит Сингх, не располагая большим количеством кандидатур, доверил ему Пешавар. В тот момент в городе царила анархия, и никто не ждал, что новый губернатор проживет дольше пары недель. Авитабиле нравилось рассказывать историю о том, как он посрамил всех предсказателей.

«Вступая в Пешавар, – начинал он свой рассказ, – я выслал вперед команду, которая натыкала с внешней стороны стен города деревянные столбы. Люди громко насмехались над новым безумием ференги, пока мои люди раскладывали под столбами мотки веревки. Городами правят при помощи пушек и сабель, а не каких-то палок, шептались все. Однако на рассвете, когда все было готово, мы вздернули полсотни худших головорезов Пешавара, и в каждый базарный день казни повторялись, пока не кончились все разбойники и убийцы. После этого мне пришлось взяться за лгунов и сплетников: этим я вырезал языки. Когда объявился хирург, обещавший вернуть им дар речи, я велел схватить его и тоже лишить языка. И тогда наступил мир: уже полгода в Пешаваре не совершается преступлений»[681].

Авитабиле повсюду сопровождал палач, иногда даже два[682]. Не проходило дня, чтобы он не казнил до ужина дюжину человек[683]. К появлению в городе Массона и Бёрнса он успел заскучать и принялся за смелые эксперименты. То он вешал кого-нибудь вверх ногами, то живьем сдирал с кого-нибудь кожу. «Палач начинает с того, что надрезает кожу на ступнях ног, и потом снимает ее полосами снизу вверх, так что несчастному остается только мечтать о смерти, которая не наступает еще часа два»[684]. К закату для стервятников готово было ежедневное пиршество: «Их крики звучали здравицами губернатору Авитабиле, их кружение над жертвами заменяло торжественный парад»[685].

Авитабиле – Абу Табела, как называли его пешаварцы, – был самым настоящим страшилищем. Уже в XX веке матери по давней привычке призывали своих детей к послушанию, пугая, что в противном случае их заберет Абу Табела.

А еще Авитабиле любил закатывать пиры. Для большинства гостей этого хватало, чтобы причислить его к сонму ангелов. Восемь его поваров были кудесниками «персидской, английской и французской гастрономии»[686]. Пиры сопровождались музыкой, фейерверками, огромный двор его резиденции был весь в огнях и смахивал на ярмарку. Сам Авитабиле громоздился во главе стола, где пожирал горы риса, за его спиной ежились два щуплых афганца. Гости со слабыми желудками плохо переносили его мясные угощения. «Честно говоря, окружающая обстановка со всеми этими виселицами так давила на меня за столом, – вспоминает один из гостей, – что трудно было убедить себя, что вареный козленок или жареный каплун – это не новый деликатес, мастерски вырезанный из тела преступника со спущенной кожей!»[687]

За едой следовали возлияния и малоприличные танцы в исполнении женщин умопомрачительной красоты – Авитабиле, держа в одной руке официальную газету, другой хватал красотку[688]. «Чем не пиршество Нерона?»[689] (Отзываться о сексуальных вкусах Авитабиле было небезопасно. Пешаварская легенда гласит, что одного несдержанного на язык помощника по приказу губернатора «сбросили с минарета. Бедняга схватился при падении за карниз и успел крикнуть Авитабиле: “Пощади, ради Аллаха!” Авитабиле равнодушно ответил: “Аллах может тебя пощадить, если пожелает, но я не знаю пощады. Спихните его вниз!”»[690])

Нет нужды уточнять, что бахвальство и кровожадность Авитабиле выдавали его животный страх. В первые месяцы своего губернаторства он «никогда не ночевал дважды в одной комнате, его кровать каждую ночь переставляли, у тайных ворот дворца для него всегда держали оседланную лошадь»[691]. Он «боялся своих слуг, – писал Генри Лоуренс, – боялся своего правительства и нас тоже»[692]. Когда в Пешавар случайно заехал миссионер Иозеф Вольф, Авитабиле подозвал его и, не скрываясь, попросил о помощи: «Бога ради, помогите мне отсюда сбежать!»[693]

Массону и Бёрнсу было не до пиров и разглядывания танцовщиц. Оба чувствовали, что они потерпели полное поражение. Бёрнс впервые в жизни ощущал себя раздавленным. «Игра сыграна, – писал он другу, – мне нанесли смертельный удар, и я не мог больше оставаться в Кабуле». Его обуревал гнев из-за того, что из-под него выдернули ковер в Афганистане, им пренебрегли, хотя – свойственная Бёрнсу самоуверенность – он ведь был во всем прав. «Все, что я говорил и писал, принималось с воодушевлением, с сердечным одобрением и так далее, но, когда судно стало тонуть и я закричал: “К насосам!”, мне сказали не спешить и ждать – что ж, так тому и быть. Я бы предпочел, чтобы ошибку допустил я сам, а не моя страна», – неискренне сокрушался он[694].

Бёрнс гадал, что его ожидает: заставят ли его принять вину на себя? Или захотят, чтобы он сам все исправил? Теперь, когда британцы так успешно превратили Дост-Мохаммеда в своего врага, у него возникло подозрение, что они могут сделать ставку на Шуджа-Шаха, афганского правителя-изгнанника, десятилетиями замышлявшего в Лудхияне заговоры и резавшего уши своим врагам. Если план состоял в этом, то Бёрнс не хотел иметь к нему никакого отношения. «Я жду в Пешаваре приказов, либо меня отправят в Шимлу, либо… пошлют вместе с бывшим правителем воевать с Баракзаи [Дост-Мохаммедом и его семьей]. Насчет последнего я ничего не знаю. Баракзаи доверились нам и просили только отвадить Персию, но мы этого не сделали. Поэтому страх принудил их от нас отойти»[695]. «После всех моих трудов, – записал он в дневнике, – я теперь надеюсь, что меня оставят в покое»[696].

Состояние Массона было и того хуже. «Наш уход из Кабула отчасти напоминал бегство, – писал он с унынием. – Все вышло неуклюже, остается только сожалеть об этом»[697]. Теперь у него было время собраться с мыслями после хаоса последних недель, и он понимал, как ужасны для его дела последствия. Многие сокровища, которые он пытался разобрать и переписать, опять оказались перемешаны. Все его планы рушились: он не знал, сможет ли кто-нибудь из тех, с кем он сотрудничал в Афганистане, снова с ним связаться, не говоря о том, чтобы отправлять новые находки. В Пешаваре он мог бы купить немного монет, но это не приблизило бы его к Александрии. Каждый день за пределами Афганистана был для него пыткой.

Массон понимал, что его отношения с Ост-Индской компанией достигли точки разрыва. Годами он ощущал тяжесть своих обязательств перед ней, но боялся от них избавиться. В Кабуле он мог по крайней мере извлечь из этих отношений пользу: как он ими ни тяготился, они позволяли ему – пусть с трудом, с оглядкой – делать то, что он хотел. Но теперь – спасибо Бёрнсу – он лишился даже этого. Оставалось надеяться, что Ост-Индская компания поступит с ним по справедливости и в конце концов позволит ему следовать за мечтой.

Он чувствовал оцепенение, стыд за то, что многое не доделал. Уже несколько месяцев он не мог переписываться с Поттинджером[698]. Друзьям в Англии он и подавно не писал уже много лет. «Я не отвечал на письма из Европы со времени своего назначения [шпионом], чувствовал свою оторванность, хотя раньше выражал в письмах свои надежды и намерения, но потом понял, что если так продолжать, то можно прослыть самозванцем и обманщиком. Это стало бы для меня сильнейшим разочарованием»[699]. У него было чувство, что часть его души, доверившаяся в свое время Афганистану, на годы обратилась в лед.

Теперь он обещал себе перемены. Он очень хорошо знал, что сам должен измениться, чтобы перестать зависеть от чужих желаний. И прежде всего – положить конец шпионству. Но как? Просто исчезнуть? Раз он больше не в Кабуле, Ост-Индская компания могла счесть его бесполезным. «Поскольку служба завершена, мой запрос о свободе действий мог быть легко удовлетворен». Массона ужасала мысль, что его снова могут принудить служить. «Пусть только попробуют, – писал он, пытаясь почерпнуть отвагу в словах, – я непременно воспротивлюсь»[700]. «Если подчинюсь, то навсегда погибну»[701].

После нескольких томительных недель – при близком знакомстве Пешавар не стал лучше – Массон и Бёрнс получили елейные письма от Макнахтена. «Вы весьма меня обяжете, – писал он, – если укажете, какие меры противодействия политике Дост-Мохаммед-Хана вы бы рекомендовали принять и каким способом сикхи могли бы укрепиться в Кабуле?»[702] Читая это, Бёрнс понимал, что Ост-Индская компания не сомневается в его провале. Пока он, промокший до костей, уплывал на плоту из Кабула, Макнахтен ломал голову, как бы сместить Дост-Мохаммеда. «Я не скрою от них своего резкого отношения, – написал Бёрнс Массону. – Об их отношении я не знаю, но догадываюсь»[703].

Вскоре Бёрнса вызвали к Макнахтену, в большой летний дворец Ранджита Сингха в Адинагаре. Массон остался в Пешаваре, в компании Авитабиле и стервятников. Перед отъездом Бёрнса он обсудил с ним будущее. Бёрнс проявил присущее ему великодушие и пообещал Массону помочь ему сбежать от Уэйда и от Ост-Индской компании. У обоих был параноидальный страх, что Уэйд читает их письма, и они придумывали способы, как увернуться от тянущихся из Лудхияны щупалец. Бёрнс советовал Массону обращаться к неофициальным курьерам и «отправлять пакет под персидским прикрытием», чтобы люди Уэйда не догадались, что отправитель – он[704]. По дороге в Адинагар Бёрнс угодил в налетевшую с севера пыльную бурю. «Пыли были столько, что видимость ограничивалась одним ярдом, – сообщал он. – Жара невыносимая, не могу сказать, какая температура, но, полагаю, 126–130 ° [52–54 °C]»[705]. Спекшийся на солнце, ослепленный, потерянный, он, спотыкаясь, шел вперед.

В Адинагаре происходила дипломатическая катастрофа, по сравнению с которой возня Бёрнса в Кабуле выглядела шедевром дипломатии: настолько неудачными были попытки Макнахтена перехитрить Ранджита Сингха.

Макнахтен – в полосатых брюках и желтом жилете похожий на тропического жука, которого так и хочется раздавить – полз по ковру к Ранджиту Сингху[706]. Снаружи «войско махараджи, – сообщал придворный репортер, – с ног до головы в серебре, драгоценностях, красивых мундирах, выстроилось у его дверей, и вид этого бравого войска был так роскошен, что любая бриллиантовая копь засыпалась бы камнями от зависти, а река со стыда выплеснулась бы на песок»[707]. При встрече махараджа неожиданно заключил Макнахтена в объятия. Потом, усевшись по-турецки на своем золотом троне, весь в белом, с алмазом «Кохинур» на руке, стал его прощупывать[708]. «Пьете вино? Сколько? Пробовали вино, присланное вам мной вчера? Сколько выпили? Какую артиллерию вы привезли? Снаряды есть? Сколько? Любите ездить верхом? Лошадей каких стран предпочитаете? Вы военный? Что больше любите, кавалерию или пехоту? Лорд Окленд пьет вино? Сколько бокалов? Он пьет по утрам? Какова численность армии компании? Она хорошо обучена?»[709] К концу встречи Макнахтен задыхался, у него кружилась голова, он был в полном замешательстве.

За считаные дни британцы совсем стушевались. Каждая встреча проходила по одной и той же схеме: Ранджит Сингх громоздил целую плотину вопросов, на которые не было ответов. «Вы видели девушек Кашмира? Как они вам? Они красивее девушек Индостана? Они так же красивы, как англичанки? Которая из них вам больше всего приглянулась? Я пришлю их вам нынче вечером, можете оставить себе ту, которая понравится больше остальных»[710]. «Лорд Окленд женат? Что? Вообще ни одной жены? Почему не женится? А вы почему? Английские жены очень дорого обходятся? Я сам хотел завести одну некоторое время назад и писал об этом правительству, но они ее мне так и не прислали»[711]. К концу переговоров Макнахтен был наголову разбит. Он приехал с надеждой уговорить Ранджита Сингха отправить армию против Дост-Мохаммеда. «Если он [Ранджит Сингх] воспользуется Шуджа-Шахом, – гласили инструкции, данные Макнахтену, – сообщите ему, что генерал-губернатор придает слишком большое значение бывшему правителю, чтобы допустить военный поход почти без полной уверенности в успехе»[712]. Вместо этого Макнахтен отбыл, надавав множество дорогостоящих обещаний, но почти ничего не получив взамен.

Пока шли переговоры, Массон и Бёрнс неохотно сочиняли ответы на елейное письмо Макнахтена. Оба считали его суждения ошибочными. Зачем свергать того, кто так стремится с тобой дружить? «Следует еще раз подумать, – тщетно советовал Бёрнс, – почему бы нам не быть заодно с Дост-Мохаммедом. Он человек несомненных способностей и придерживается высочайшего мнения о британской нации. Если половину того, что вы делаете для других, сделать для него, если предложить то, что соответствует его интересам, он уже завтра отвернется от Персии и России»[713]. Все это было вдвойне неприятно, ведь Бёрнс и Массон уверяли своих друзей в Кабуле, что британцы к ним расположены. Подсказывать Макнахтену, как удобнее свергнуть режим – а он просил именно об этом, – было бы бесчестно. Это пахло бы предательством.

«О Шах Шуджа аль-Мульке, бывшем правителе афганцев, я не очень высокого мнения, – написал Бёрнс – и зачеркнул написанное. – Что до Шах Шуджа аль-Мулька лично, – в этих строках почти слышен его огорченный вздох, – то британскому правительству достаточно было бы отправить его в Пешавар в сопровождении своего агента и двух его полков, оповестив при этом афганцев, что мы их поддерживаем, чтобы он прочно занял трон… Однако всегда надо помнить, что мы не должны прятаться, потому что, по мнению афганцев, у Шуджи нет средств, хотя одно наше имя исправило бы этот недостаток»[714]. Бёрнс уже сомневался в своем решении не отправлять Шуджа-Шаха в Афганистан. «По моему мнению, – писал он приватно, – нам надо вернуть к власти Шуджа-Шаха, и вашего скромного слугу следует отправить с ним. Воистину, это задача для Геркулеса, но она осуществима, главное – не наделать новых ошибок»[715].

Ответ Массона был еще более неопределенным. Он старался не наговорить ничего такого, что могло бы вызвать крупный скандал. Вторжение Ранджита Сингха в Афганистан – да еще на пару с Авитабиле, возможным усмирителем Кабула, – стало бы катастрофой. «Могут ли сикхи надеяться сами захватить Кабул? Я бы не решился утверждать, что не могут, – писал он. – Полагаю, они смогли бы завладеть равнинами Кабула и его окрестностей и удерживать их, как удерживают Пешавар». Но Массону не хотелось превращения Кабула, города его надежд и грез, еще в один Пешавар, не говоря о том, чтобы подсовывать своим друзьям Авитабиле. Единственным итогом полномасштабного вторжения, писал он, стало бы взаимное разорение. «Если бы решили обречь Кабул на разрушение и позволить Ранджиту Сингху рисковать жизнью, то лучший план – именно поощрить его ударить по этому городу»[716].

Оставался Шуджа-Шах. Подобно Бёрнсу, Массон представлял себе относительно бесхитростный вариант: чтобы Шах вошел в Афганистан благодаря содействию в правильных местах и под обещание передачи из рук в руки небольшой денежной суммы, вместе с одним-двумя британскими офицерами – залогом того, что деньги будут выплачены. «Если бы Шаха отправили в Пешавар с согласия британских властей и с двумя-тремя британскими офицерами, то афганцы, по всей вероятности, сами триумфально внесли бы его в Кабул или предъявили бы ему связанного по рукам и ногам Дост-Мохаммеда»[717].

План был так себе, но даже он мог сработать и сохранить хрупкий мир. Увы, этот замысел не имел ничего общего с тем, который вынашивался в нескольких сотнях километров, в Шимле.

Представьте себе крохотный британский городок, идеальный во всем: церковные шпили, неотюдоровские домики, огонь в каминах, фарфоровые чашки, сплетни и шепотки, перенесите это все в предгорья Гималаев – и вы получите Шимлу. Там прятался лорд Окленд с многотысячной свитой. В то лето в Шимле строили планы вторжения в Афганистан и создания любительского театра – притом и те и другие в равной степени. «В Шимле есть театр, маленький, жаркий и грязноватый, но бойкий, – писала Эмили Иден, сестра лорда Окленда. – Но он стал лишаться актеров: один захандрил, другой, игравший женские роли, не состриг усы. Третий отправился стрелять медведей на Снежном хребте, заработал снежную слепоту и был снесен вниз в одеяле»[718]. Что касается Афганистана, то многие советчики Окленда (ни один из которых никогда там не бывал) выступали за вторжение и уверяли, якобы от Российской империи исходит реальная угроза. («Любой, кто попросит объяснить, что значит “русское влияние”, или посмеет засомневаться в его зловредном воздействии на страну, – писал редактор одной из индийских газет по прошествии нескольких лет, – рискует тем, что будет поставлен под вопрос его рассудок или даже патриотизм»[719].) Но после перехвата двух русских писем – чем не доказательство опасного заговора? – оказалось, что никто в Индии не может их прочесть. Адъютанты потратили целый день на изготовление факсимиле этих писем и переправку их в Калькутту, Бомбей и прочие места в надежде, что там отыщется переводчик[720].

На равнинах внизу могли гибнуть тысячи людей, но в Шимле как ни в чем не бывало играл оркестр. Иллюзия была хрупкой, но стойкой. Правда, на вашу подлинно английскую чайную вечеринку могла напасть обезьянья стая, норовящая утащить с собой все, что попадется под руку[721], но подумать о последствиях имперской политики там было недосуг.

Бёрнс приехал из Адинагара в Шимлу, чтобы представиться лорду Окленду. «Я сказал им, что они утратили влияние, – записал Бёрнс, – а они ответили: “Приезжайте, мы послушаем, что следует предпринять, мы готовы действовать”»[722]. Он был в тревожном, сварливом настроении. «Они допустили плачевную ошибку и наверняка опустили руки, понимая, как сглупили»[723].

Бёрнс в одиночку поднимался в Гималаи. Дорога петляла по склонам, постепенно забираясь все выше, к самым облакам. По милости Окленда по этой немощеной тропе на мулах возили вверх и вниз документы целой империи. Впервые за несколько недель спала жара, в лицо Бёрнсу подул прохладный ветерок. Ниже и выше его клубился туман, шел легкий дождик, горы рвались в небеса и низвергались вниз, в бездонную пропасть. Бёрнс гадал, что его ждет, успех или провал. «Я с удовольствием услышал, что был отправлен в Кабул для невозможных дел, а значит, мой неуспех и должен был оказаться неуспехом! Чудная материя – политика»[724]. Деревья стали большими, горы стали похожими на горы: зеленые стены в шапках облаков. Отсюда было гораздо ближе до Тибета, чем до его родной Шотландии. Узкая дорога вела, казалось, в обитель богов, даром что патрулировали дорогу жирные обезьяны с болтающимися брюхами.

Тем временем в Пешаваре по-прежнему резвился Авитабиле. Рассказам о нем не было конца. Одну деревню заставили платить подати отрезанными головами[725]. Когда афганцы не могли заплатить деньги, которые он требовал, он запирал их в камеру и начинал закладывать дверь, «каждый день добавляя новый ряд кирпичей. Заключенных держали на хлебе и воде, один из них испустил дух, но труп не забирали, невзирая на жару. Несчастные затыкали себе носы драным тряпьем, борясь со смрадом»[726]. Все поступления текли прямиком в карман Авитабиле. Раз в два-три месяца караван верблюдов, навьюченных серебром, отправлялся в Лудхияну, где Уэйд исправно отмывал награбленные Авитабиле рупии, отнятые у обездоленных, мертвых и умирающих, превращая их в ценные бумаги Ост-Индской компании[727].

Массон по-прежнему не представлял, что таит для него будущее. «Хотелось бы мне, – писал он в отчаянии, – быть совершенно свободным, от политики меня тошнит»[728]. Проходили дни, а он оставался в неведении. «Через три, четыре, пять дней я должен что-то узнать»[729]. Он пребывал в ложной уверенности, что важен для Ост-Индской компании, что этой полностью аморальной капиталистической империи известна доброта.

Загрузка...