У Джозефа Вульфа выдался плохой день. Он находился в Афганистане, был гол и бос и никак не мог найти Потерянные Колена Израилевы[158]. «О, если бы меня видели сейчас мои английские друзья, они бы вытаращили глаза, – бормотал Вульф себе под нос, приближаясь к Кабулу. – Я наг, как Адам и Ева, даже без фартука из листьев, чтобы прикрыться»[159].
За несколько недель до появления в Кабуле Массона Вульф спустился с гор, располагая лишь рыжей бородой длиной фут для прикрытия своей наготы. Он представлял собой исключение из правила, что путешествия расширяют кругозор. Годами он странствовал по Египту, Персии и Крыму, занимаясь проповедничеством, и с каждым днем превращался во все более брюзгливого догматика. Встретив однажды вооруженных до зубов афганцев, он обозвал их еретиками и предрек им адский огонь. Ответом стало их задумчивое молчание. «Пожалуй, – обратился к нему один из афганцев, – мы зажарим тебя в брюхе дохлого осла, сожжем живьем и пустим на колбасу»[160]. В конце концов они сорвали с бедняги всю, до последней нитки, одежду и отпустили его на все четыре стороны. Вульф даже одетым представлял собой занятное зрелище. «Его совершенно плоское, изрытое оспой лицо имело мучнистый цвет, волосы – цвет льна, серые глаза навыкате смотрели пристально и вселяли страх»[161]. В голом виде он и вовсе превратился в невиданную диковину.
В Кабуле, уже одетым, Вульф попытался обратить правителя Афганистана Дост-Мохаммед-Хана в веру Христову. Исполненный рвения, хоть и сталкиваясь с вежливым недоумением, он часами уламывал одного придворного знатока ислама. «По мнению самого Вульфа, в этом споре он одержал победу»[162]. Вульфа занимал вопрос, что будет с рыбой, когда при конце света высохнут моря. («Можно будет ее засолить!»[163]) Он говорил низким голосом, на малопонятном английском с сильным немецким акцентом, помогая себе «бурной жестикуляцией»[164]. Порой его голос повышался на целую октаву и превращался «в причудливое сопрано, и так неожиданно, что трудно было удержаться от смеха»[165].
В Кабуле Вульф пробыл недолго. Он сумел пройти по Хайберскому перевалу, не лишившись одежды, и оттуда двинулся к городу Гуджарат, что к северу от Лахора, во владениях Ранджита Сингха. Туда он добрался после наступления темноты, когда рынки опустели, а лавки закрылись. Нимало не обескураженный, он пришел к самому большому зданию в городе, дворцу наместника Гуджарата, и стучал в дверь до тех пор, пока ее не отпер заспанный стражник. Вульф потребовал немедленно отвести его к наместнику.
Стражник повел его по темным коридорам дворца, освещенным факелами на стенах. Сначала тишину нарушали только их шаги, потом Вульф услышал пение. Кто-то гнусаво исполнял последнее, что Вульф ожидал здесь услышать:
Так Вульф повстречал в дворцовых покоях Иосию Харлана, курившего в тот момент кальян.
Прежде чем потрясенное выражение сменилось на лице Вульфа чем-то другим, Харлан представился: «Я свободный гражданин Североамериканских Соединенных Штатов, из штата Пенсильвания, из города Филадельфия. Мой отец – квакер. Мое имя Иосия Харлан»[167].
Впервые в жизни Вульф не нашел, что сказать.
Все четыре года после бегства Чарльза Массона из Дера-Исмаил-Хана, из его отряда, Харлан не сидел без дела. Сначала он пошел на Кабул, все еще надеясь посадить на трон Шуджа-Шаха, но его разношерстная армия быстро растаяла. Подыскивая в пути ночлег, он выдавал себя за принявшего ислам странника, «откладывающего обряд обрезания до прихода в Кабул, где есть мастера по этой части»[168]. Дойдя до Кабула, Харлан не стал свергать Дост-Мохаммед-Хана, а поселился у его брата, Джабар-Хана, и принялся развлекать того «экспериментами с ртутью, извлечением масла из воска, превращением стали в порох и прочими бесполезными фокусами»[169]. По-прежнему мечтая пройти по следам Александра Македонского, Харлан пытался уговорить Дост-Мохаммеда отпустить его дальше, в Индию. Но вместо этого Дост-Мохаммед поручил американцу помочь брату, Амир-Мохаммед-Хану, сбросить лишний вес. «Это был крайне тучный человек, которого не могла выдержать ни одна лошадь. Он перемещался в паланкине, который несли восемь человек, или в крайнем случае на слоне»[170]. Харлан, собиравшийся вести через Хайберский проход[171] афганскую армию, поневоле заделался первым в Кабуле мастером похудения.
Одно время Харлан вынашивал план «прикинуться греческим врачом и в качестве такового добраться до Китая. На границе Китая он собирался полгода учить китайский язык, а потом попасть в Пекин, там втереться в доверие к императору, возглавить армию и устроить революцию!»[172] («Какой же ты самоуверенный фантазер! – подумал Массон, узнав об этом. – Только и умеешь, что строить планы!»[173])
К счастью, миру не удалось лицезреть, как Харлан проникает в Запретный город[174]. К 1829 году он забросил свой план снискать славы в Китае, а Шуджа-Шаха променял на двор Ранджита Сингха в Лахоре. При первой встрече с сикх-махараджей Харлан «попытался прикинуться скромным и непритязательным человеком, наделенным при этом невероятными талантами и многого достигшим. Поразительно, но благодаря своему нелепому одеянию, огромной шляпе необычной формы и внешности благопристойного пророка он добился своего»[175]. Махараджа отнесся к гиганту-американцу как к забавной диковине, необычной домашней собачке, и причислил его к своему зверинцу из иностранных наемников. «Будешь наместником Гуджарата, кладу тебе 3000 рупий в месяц, – сказал он Харлану. – Будешь хорошо себя вести – станешь получать больше, а не то отрежу тебе нос»[176]. Увидев, что нос Харлана цел, Вульф «принял это за доказательство его хорошего поведения»[177].
Вел себя Харлан, конечно, плохо. В Гуджарате ходили слухи, что он «занимается алхимией в своей крепости»[178]. На самом деле занимался Харлан фальшивомонетничеством. Он изображал факира, «отпустил длинные, до плеч, волосы, восседал на леопардовой шкуре… сжимая в одной руке длинный жезл, а пальцами другой перебирая такие длинные четки, что на них впору было бы повесить худшего мошенника всего Пенджаба, он то бормотал себе что-то под нос, то шевелил губами, словно повторял “бисмилла”[179]»[180]. Даже по прошествии стольких лет он не перестал гневаться на Массона[181]. Сделать обрезание он так и не соизволил.
Тем временем Массон вел в Кабуле сонную размеренную жизнь. Он был сам себе хозяин. Никто не обращал внимание на щуплого оборванца, шатающегося по базарам и торгующегося у прилавков с фруктами. Массон мало чем мог привлечь к себе внимание, разве что двумя-тремя книгами на чужом языке, компасом, картой и астролябией. Он одевался в лохмотья и всем своим видом воплощал плачевность бытия. У него не было «ни слуги, ни лошади, ни мула, чтобы перевозить поклажу»[182]. Тем немногим людям, которые спрашивали, чем он занимается, Массон представлялся «англичанином, священником Массоном, уже двенадцать лет не бывавшим на родине и посвятившим все эти годы скитаниям»[183].
«Лениться слишком я привык и прежде не писал в дневник, – записал Массон спустя пару недель жизни в Кабуле. – Вести дневник теперь хочу я, с одиннадцатого дня июля»[184]. Но побороть дурные привычки тяжело: первая же его запись в дневнике полна пропусков.
Вскоре Массон узнал, что не он один в последнее время пришел в Кабул этим путем. Не считая пресловутого преподобного Вульфа, два британских путешественника, Александр Бёрнс[185] и доктор Джеймс Джерард, провели в Кабуле несколько недель и ушли за считаные дни до появления там Массона. Они направлялись на север, в Бухару – древний город Шелкового пути, прячущийся среди пустынь Узбекистана. Бёрнс говорил, что он не шпион, но ему никто не верил[186]. Он был одержим Александром Македонским не меньше, чем Массон, и даже просил называть его «вторым Александром»[187].
В конце лета Массон получил заманчивое приглашение. Примерно в 150 км к северо-западу от Кабула находится Бамиан. Ведущие туда горные перевалы так круты и опасны, что эта область была почти полностью независима от столицы. На требования Дост-Мохаммеда платить подати бамианские хазарейцы[188] годами отвечали «по старинной хазарейской традиции – камнем или козой: держа одной рукой козу, другой камень, хазареец говорил, что если афганцы готовы принять козу вместо овцы, то они ее получат, а если нет, то последуют камни»[189].
Дост-Мохаммед хотел с этим покончить. Он поручил одному из самых грозных своих военачальников, «влиятельному и могущественному»[190] Хаджи-Хан-Какуру, потребовать с Бамиана давнюю налоговую задолженность. Заодно это позволяло удалить Хаджи-Хана из Кабула. «Всем своим поведением Хаджи-Хан намеренно вызывал недоверие правителя»[191]. Последние месяцы он негласно собирал собственную армию[192]. Самые знатные афганцы были у него в должниках. При этом Хаджи-Хан «неоднократно спасал Дост-Мохаммеда от его брата, пытавшегося его ослепить или даже убить»[193].
Если в Афганистане назревал заговор, Хаджи-Хан хотел быть в его эпицентре. Теперь он звал Массона с собой в Бамиан.
Массон годами слышал рассказы о Бамиане. Раньше там оказывались лишь считаные европейцы, которые, возвращаясь из Бамиана, рассказывали невероятные вещи о руинах города на горе, об огромных древних фигурах без лиц, вырубленных в скалах. Никто не знал, кто их вырубил и кого они изображают: богов ли, давно забытых царей?[194] Что еще могло там таиться? Что если Бамиан – один из городов Александра Македонского?
Массон знал, что должен увидеть Бамиан собственными глазами. Дорога туда считалась опасной даже среди афганцев, поэтому приглашение Хаджи-Хана было равносильно дару свыше. Он арендовал за несколько рупий послушную лошадку и 10 сентября 1832 года выехал из города в лагерь Хаджи-Хана. Массон недолго прожил в Кабуле и знал о Хаджи-Хане немного. Он понятия не имел, в какую историю его втягивают[195].
Путешествие вышло поучительным. Некоторые из людей Хаджи-Хана быстро прониклись к Массону симпатией. По той же дороге в Кабул гнали отары овец[196], и к ночи весь отряд мечтал о жареной баранине. Массон привык к лишениям, с которыми сопряжены путешествия в одиночку: тогда еда и кров были для него роскошью. Но у нынешних его спутников был другой подход. Разбивая на ночь лагерь, они требовали у жителей ближних кишлаков еду. Те отказывались, и тогда гости хватались за сабли. Непокорные брались за ум и приносили «гороховые или ячменные лепешки и большие фляги с кипяченым молоком»[197]. «Но эти подношения гневно отвергались, – пишет Массон. – Странная картина: пятеро голодных афганцев отказываются утолить голод, но делалось это с умыслом. Им предлагали барашка – его тоже сначала отвергали. Но это еще не значило, что жизнь барашка спасена». Укладываясь спать, спутники Массона громко кляли «негостеприимных неверных»[198]. Всё в Афганистане было предметом торговли.
К утру «уловка афганцев срабатывала: за ночь им успевали зажарить целого барана». Но люди Хаджи-Хана продолжали задирать нос, и только после того, как им с рыданиями целовали сапоги, они соглашались снизойти и вкусить великолепный завтрак: «нежную баранину, кислое молоко, горячие лепешки»[199].
Массону было так стыдно за свое участие в этом представлении, что он догнал владельца барана и заставил его взять деньги[200].
Лагерь Хаджи-Хана на берегу реки Гильменд представлял собой беспорядочную кучу палаток с голодными на вид солдатами, лошадьми, бивачными кострами и одним утомленным слоном. Здесь же были и загадочные чужаки: аптекари – отец и сын, – не отходившие от своих огромных коробок со снадобьями, и парочка святош сомнительного вида, в чьей палатке Массон, к своему огорчению, очутился.
Вечером, еще до ужина, Хаджи-Хан велел привести Массона. Он «многословно изъявил радость видеть меня и объяснил, что в Кабуле, занятый делами, не мог уделить мне внимание, теперь же мы будем неразлучны»[201]. К удивлению Массона, его «поместили рядом с Ханом»[202]. Знай он своего благодетеля лучше, это стало бы поводом для тревоги. Но по неведению он решил, что Хаджи-Хан просто рад его лицезреть.
За ужином – пиалами с рисом и мясным рагу – Хаджи-Хан раскрыл карты. Дост-Мохаммед, дескать, дал ему впятеро меньше войска, чем обещал[203]. С некоторых пор они друг другу не доверяли[204]. Хаджи-Хан знал, что Дост-Мохаммед не слишком огорчится, если где-нибудь на пути в Бамиан его уложит шальная пуля. Хаджи-Хан «зависел об обстоятельств, и главной его целью было уцелеть[205]. Постепенно разговор перешел на историю, и он «заметил, что всякий, кто читал истории о Чингисхане или о любом великом человеке, ставшем падишахом, согласится с необходимостью пренебречь семейными узами. И что только благодаря убийству близких они достигли вершин власти; если он хочет быть таким же удачливым, как они, то тоже должен быть жесток»[206]. Его люди громко выразили свое согласие с этим кредо, а Массон встревоженно заерзал.
Перспектива кровопролития значительно подняла Хаджи-Хану настроение. «Он – ференги, – взревел Хаджи-Хан, схватив за руку Массона, – можно ли позволить ему рассказать соотечественникам, что Хаджи-Хан вышел из Кабула с отважными всадниками, с пушками и со слонами и вернулся, ничего не предприняв? Не бывать этому!»[207] Тут-то Массон и понял то, что все остальные в шатре уже знали: Хаджи-Хан не был намерен возвращаться в Кабул, он шел в Бамиан захватывать власть. Массон запланировал небольшое археологическое приключение, а попал в лапы к одному из самых отчаянных военных вождей Азии, затевавшему военный переворот.
Через несколько дней путешественники разбили лагерь под боком у дракона.
По рассказам хазарейцев, некогда в долине Бамиана обитал дракон, сеявший страх, сжигавший дотла дома и обращавший в пепел целые кишлаки. Он пожирал крестьян и скот, целиком проглатывал овец и выплевывал кости. Но потом в долину прискакал Хазрат Али, зять пророка Мухаммеда, и сразился с драконом. Застав его спящим на краю долины, он выстрелил дракону в глаз и убил на месте.
Массону показали останки дракона: его туловище, перегородившее долину, обратилось в камень, грива пахла серой, из черепа продолжал вытекать мозг «в виде ручейков среди красных, желтых и белых скал»[208]. «Ярко-красная скальная порода около черепа была якобы окроплена драконовой кровью»[209].
Той ночью, как только все улеглись спать, Хаджи-Хан опять послал за Массоном[210]. В самые темные ночные часы они сидели вдвоем у костра и делились своими мечтами. «Хан хвастался своими видениями, содержавшими поучения, как возвеличиться; говорил, что страна афганцев и узбеков осталась “би-сагиб”, без хозяина, и что нам с ним следует воспользоваться случаем и стать властным тандемом – падишахом и визирем»[211]. Дост-Мохаммед «не может настигнуть нас в Бамиане: следует быть самому себе хозяином»[212]. Пока у Массона кружилась голова от таких перспектив, Хан снял с пальца кольцо с печаткой, символ власти, и протянул ему.
Массону не хотелось становиться царем, но и оскорблять Хаджи-Хана ему не хотелось. Очень аккуратно, с улыбкой, он отказался взять кольцо, «уверяя, что у Хана оно сохранится лучше всего»[213].
К своей палатке Массон возвращался словно в бреду. Перед рассветом было холодно и ясно[214]. Пытаясь уснуть, Массон думал о том, что мир вокруг становится все более странным. После утреннего пробуждения ночной разговор показался ему сном. «Я уже забыл, – записал он, – кому из нас двоих предстояло стать падишахом»[215].
Ничего из того, что видел Массон в прежних скитаниях, не подготовило его к Бамиану. Тропа, тянувшаяся в долину, была узкой и опасной: по одну сторону от нее высились отвесные склоны, по другую разверзлась бездонная бездна. Александр Бёрнс, прошедший здесь несколькими месяцами ранее, двигался по тропе едва ли не ползком. «Над нами нависали устрашающие вершины, там и сям скалы грозили обрушиться. Примерно милю нельзя было ехать верхом, и мы шли пешком, боясь заглянуть в пропасть»[216]. Потом их взорам предстала долина, обрамленная крутыми горами, «местами алыми, местами синевато-серыми, кое-где вздымающимися вертикально вверх»[217]. На дальнем краю долины, на почти вертикальной горе, находился разрушенный город Голгола.
Потом на другом склоне, изрытом пещерами, возникли подобно миражу две огромные фигуры без лиц, вырубленные в скале. На Массона взирали Будды Бамиана. Над ними возвышались пики хребта Кох-и-Баба, «Отца Гор».
Безмолвная долина была укутана снегом. «Зима наступила раньше срока, снопы ушли под снег. Даже древние старцы не могли упомнить такого»[218]. Берега реки Кундуз, вьющейся по долине, уже «были скованы льдом»[219].
Массон не верил своим глазам. Стоя у подножия скал, он смотрел, задрав голову, на двух Будд и не понимал, во сне он это видит или наяву. «При взгляде на них издали, – писал за тысячу лет до этого персидский путешественник Яхья ибн Халид, – пришлось бы опустить глаза в благоговейном страхе. Тот, кто при виде их проявит непочтительность, должен будет вернуться туда, откуда они не видны, а потом приблизиться уже с полным вниманием и готовностью к поклонению»[220].
Хаджи-Хан и его люди встали лагерем у ног Будд[221]. «Хан, щедро раздававший дары, уже давно исчерпал все, что захватил с собой из Кабула». Поэтому, когда местные старейшины пришли к нему с приветствиями и в надежде на традиционные подношения, его помощникам пришлось срочно искать выход. Найденное ими решение оказалось типично афганским вариантом притчи о хлебах и рыбах: каждого старейшину, выходившего из шатра Хаджи-Хана с подарком, перехватывали слуги Хана, выкупали у него этот подарок и тайно заносили его обратно в шатер, где Хаджи-Хан вручал его следующему в очереди»[222].
Хаджи-Хан шел в Бамиан не для того, чтобы расточать дары. Разбив лагерь, он приступил к «конфискации и грабежам»[223]. Отбиралось все, что не приросло к месту: не только деньги и украшения, но и скот и предметы домашней обстановки. Когда некоторым его людям понадобилось укрытие, он завладел старой крепостью и «выгнал на зимнюю стужу восемь десятков семейств, лишив людей дров и корма для скота и не желая внимать мольбам старух из замка, появившихся перед ним каждая с Кораном, требовавших устрашиться Аллаха и проявить милосердие»[224]. Хазарейцы Бамиана столетиями страдали от угнетения и дискриминации, но от той жестокости, свидетелем которой оказался сейчас Массон, он испытывал тошноту и клялся себе, что впредь будет путешествовать один, следуя поговорке хазарейцев «Позже бывает лучше».
Массон ускользнул из лагеря, чтобы обследовать заброшенный город, громоздившийся над Бамианской долиной. Он был известен как Голгола, «Город криков». Не замечая холода, Массон провел долгие часы среди заметенных снегом развалин, слушая завывание ветра на пустых улицах. «Даже самый бесчувственный человек не вынес бы устрашающего свиста ветра среди башен и шпилей. Этот звук настолько необычен, что зачастую, оказываясь поблизости, я не мог не заслушаться, не обратить против желания взор на эти развалины и не застыть в ожидании, пока душераздирающий вой повторится»[225]. Жители Бамиана «считают эти скорбные потусторонние звуки криками погибших душ»[226].
Город лежал в руинах по простой причине: имя ей было «Чингисхан». Когда в 1221 году армия монголов подошла к Бамиану, местные жители «оказали сопротивление, обе стороны стали осыпать друг друга стрелами и камнями из катапульт». Это было опрометчиво. Если верить персидскому историку Ата-Малику Джувейни, судьба города решилась по нижеследующей причине:
Внезапно волею Рока, сокрушившего всех эти людей, из города была выпущена стрела, поразившая… любимого внука Чингисхана. Монголы поспешили захватить город, после чего Чингисхан приказал перебить всех – и людей, и скот, – не брать пленных, не щадить никого, даже плода в материнском чреве; и чтобы впредь там не обитала ни одна живая душа. Он нарек это место «Ма-у-Балих», что по-персидски значит «Плохой город». С тех пор никто там не селится[227].
С высоты Голголы Массону была видна вся долина. В «глубоком раздумье и недоумении»[228] силился он осознать то, что представало его взору. И чем дольше он смотрел, тем меньше понимал, на что смотрит.
В те времена никто не знал, что бамианские изваяния – это Будды. Прежде Афганистан был одним из величайших мировых центров буддистской религии и культуры: к его горным склонам льнули монастыри, на равнинах стояли бесчисленные ступы – сооружения для молитв и созерцания. В былые времена в Бамиане жили и молились более тысячи монахов – кто в монастырях в долине, кто среди скал как отшельники. В Бамиане собиралось столько отшельников, что их пещеры («называемые в народе “самуч”»[229]) покрывали горные склоны, как пчелиные соты.
Огромным Буддам было примерно полторы тысячи лет. Тот, что меньше, высотой 4,5 метра, был выбит в скале в середине VI века. Второй, высотой целых 53 метра, появился полвека спустя. Эти Будды не просто украшали безмятежные места паломничества на краю известного тогда мира, ведь Бамиан тогда служил неспокойной стоянкой на Шелковом пути. Будды были раскрашены в броские цвета: тот, что крупнее, – в ярко-красный; тот, что меньше, – в снежно-белый. Их блеск и убранство были таковы, что китайский путешественник Сюаньцзан посчитал их отлитыми из бронзы.
Но исламское завоевание региона привело к тому, что буддизм в Афганистане не закрепился. Даже его история оказалась забыта.
Вообразите, что, гуляя по улицам Рима и видя почти на каждом углу церкви, вы при этом не знаете, что это такое и к какой религии некогда принадлежало… Бамиан был самым удивительным местом, какое когда-либо видел Массон, но впервые в жизни ему оказалось мало просто чувства «загадочности и потрясения»[230]. Ему требовались ответы: задрав голову и глядя на колоссальные выщербленные статуи, он хотел знать правду об этом месте. Он понимал, что это в любом случае не один из затерянных городов Александра Македонского[231]. Но Массон понятия не имел, с чего начать. Он чувствовал себя глупцом.
Перед ним высилось одно из чудес света, а он сам оказался одним из немногих сынов Запада, забредавших сюда на протяжении долгих веков. И при этом он не знал, что делать. С собой у него был всего один лист бумаги. «Вся пачка, которую я захватил из Кабула, израсходована, – сокрушался Массон, – в основном на письма солдат из лагеря своим друзьям, а бумагу, которую я заказал, так и не доставили из Кабула, отрезанного от нас снегами. От секретаря Хаджи-Хана, испытывавшего те же трудности с бумагой, я получил как большое одолжение этот самый лист, который вынужден беречь и использовать только для наиболее достойной цели. Бумага никудышная, но я был признателен и за такую»[232].
Стоя у подножия меньшего Будды, Массон заметил ступеньки, ведущие внутрь скалы, и опасливо ступил на них. Он с трудом протискивался в узком темном проходе, вырубленном в красной скале, но забирался все выше. Свет сочился из узких щелей[233]. Поднимаясь, он видел в эти щели то край одеяния Будды, то его огромную ладонь, то отвислую мочку уха. Снаружи царствовало безмолвие, ветер нес клочки черного дыма.
Выбравшись на свет над головой Будды, Массон узрел мир еще более прекрасным и причудливым, чем мог помыслить. На зимнем солнце ослепительно белел снег. В пещерах ближе к вершине скалы синел на солнце лазурит, желтело золото[234]. Всюду, куда бы ни глянул Массон, виднелись купола, резьба, восхитительные фрески[235]. То не просто примечание к известной истории, а целая исчезнувшая цивилизация, неведомая западной науке. Это было подобно тому, чтобы открыть для себя все краски мира: Массон понял, что здесь, в Афганистане, первооткрывателей ждет целый мир чудес.
У Массона кружилась голова. Даже его наброски отсюда, годами остававшиеся черно-белыми, запестрели разными цветами. В этот момент, глядя сверху на Бамиан, он понял, что хочет поведать миру историю Афганистана. Он еще не знал, как это сделать, но понимал, что «стоит на пороге открытия»[236]. Его сердце радостно трепетало. «Inveni portum, Spes et Fortuna valete. Sat me lusistis, ludite nunc alios!»[237][238] – подписал Массон свой карандашный рисунок пещер.
В ту ночь небеса озарял нескончаемый звездопад[239].
Прошло несколько недель, и Массон снова очутился в Кабуле. Обратный путь в компании нескольких слуг Хаджи-Хана сложился неудачно и едва не стоил ему жизни. Метель заметала его по пояс и грозила похоронить в сугробах[240]. Бывали ночи, когда его гнали прочь от убежища камнями и проклятиями, и он был вынужден ночевать на земле, завернувшись в плащ[241]. До Кабула он добрался обмороженный и полумертвый, в изодранной одежде, со сбитыми в кровь ногами, почти ослепший от метелей[242]. То, что он выжил, казалось даром свыше.
Вернулся он как раз на Рождество[243].
В 1924 году два французских археолога осторожно вскарабкались на скалу в Бамиане. Их целью была пещера, уходившая вглубь отвесной скалы над головой второго, высокого Будды. Оказавшись там после опасного восхождения, они, затаив дыхание, стали торжествующе озираться. Трудно было вообразить другое столь же недоступное место: возможно, здесь никого не бывало на протяжении долгих веков. Они долго привыкали к темноте, ожидая, что их взорам предстанут неописуемые богатства.
А потом один из археологов с упавшим сердцем увидел прямо у себя перед носом две нацарапанные на камне строки: